Русская линия
Москва, журнал17.05.2006 

Учитель смелости
«Круглый стол» журнала «Москва» посвященный 175-летию со дня рождения Константина Николаевича Леонтьева (1831−1891)

От редакции

«Учебником смелости» назвал тонкий русский критик П.П. Перцов главный труд К.Н. Леонтьева «Восток, Россия и славянство». Перефразируя его слова, самого автора этой одной из важнейших книг в истории русской культуры можно определить поистине как учителя смелости, настолько пророческой и злободневной (до сих пор!) оказалась мысль Константина Николаевича.

В юбилейный для Леонтьева год наш журнал предоставил слово современным исследователям и толкователям его наследия — философам, историкам, филологам, священнослужителям, предлагающим новые подходы к осмыслению творчества нашего великого учителя смелости.

Священник Александр Шумский

Предел против беспредела

С давних пор бытует мнение, что К.Н. Леонтьев в своей философии весьма далеко уходит в сторону от христианства или даже вовсе ему изменяет. Я с этим категорически не согласен. Если и уходит Константин Николаевич в сторону, то не от христианства, а от тех доморощенных, приземленных представлений о нем, которые многие принимают за Истину. И в трудах святых отцов немало мест, способных вызвать недоумение у поверхностного читателя. Возьмите, к примеру, «Гимны Божественной любви» преподобного Симеона Нового Богослова.

На мой взгляд, Леонтьев был в первую очередь воином Христовым, православным рыцарем-крестоносцем. Второго такого в мире не было и нет.

Иногда может показаться, что философ слишком концентрируется на эстетической стороне бытия, делая ее самодовлеющей. Неужели он не понимал значение этического начала? Несомненно, понимал. Но Константин Николаевич острее других своих современников ощущал эстетический дефицит в отечественной духовной мысли и стремился придать ей крылья, на которых она смогла бы воспарить в синеву небес.

Леонтьев всегда помнил о краеугольном камне мироздания, его этическом центре — Господе нашем Иисусе Христе — и, в отличие от Ницше, страдавшего аберрацией духовного зрения, никогда не впадал в антихристов соблазн эстетической самодостаточности («по ту сторону добра и зла»). Парадоксальное сочетание буйства красок с чувством меры — отличительная черта его мышления и стиля.

Величайшая заслуга Леонтьева состоит в том, что он, как никто другой, сумел показать и доказать, что Иисус Христос является также и эстетическим центром мироздания, что Господь — не только абсолютное Добро, но и совершенная Красота. Люди савонаролавского духа упрекали и упрекают его в эстетизации христианства, ведущей, по их мнению, к безбожным соблазнам эпохи Возрождения. А ведь на самом деле свое вдохновение и свою эстетику философ черпал из Православного Богослужения. Вслушайтесь, например, в слова прокимена (стих из Священного Писания), который поется в субботу на вечерне:

Господь воцарися,
в лепоту облечеся.
Облечеся Господь в силу
и препоясася.
Ибо утверди вселенную,
яже не подвижится.
Дому Твоему подобает Святыня,
Господи, в долготу дний.

В этих стихах сконцентрировано все леонтьевское мировоззрение: царская власть (Господь воцарися), эстетика (в лепоту, то есть в красоту, облечеся), сила, неподвижность мироздания (яже не подвижится), святыня.

Леонтьев — это неисчерпаемый интеллектуально-эстетический арсенал, жизненно необходимый нам сегодня в битве за Веру Православную. Вчитайтесь: «Смесь страха и любви — вот чем должны жить человеческие общества, если они жить хотят… Смесь любви и страха в сердцах… священный ужас перед известными идеальными пределами; благоговение при виде даже одном иных вещественных предметов, при виде иконы, храма, утвари церковной…»

Достоевский предупреждал о смертельной опасности для человечества исчезновения красоты («некрасивость убьет»). Устами блаженного князя Льва Николаевича Мышкина писатель произносит самые проникновенные в мировой литературе слова: «Красотой мир спасется». Вот точка абсолютного совпадения двух наших величайших гениев! Никто так, как они, не ощущает и не передает нам Красоту Воплощенной Истины. А ведь как важно видеть Ее! Без чувства этой Красоты окаменевает сердце, мелеет душа, выхолащивается разум, гаснет вера.

Леонтьевская религиозная философия удивительно поэтична: «Религия, преобладающая в каком-нибудь народе, — вот краеугольный камень охранения прочного и действительного. Когда веришь, тогда знаешь, во имя чего стесняешься и для чего переносишь лишения и страдания…» Сколь вдохновляюща такая богочеловеческая эстетика! Не изречь подобного ни пресному протестанту, ни умствующему католику. Это — полнокровный православный голос.

На рыцарском щите Константина Николаевича золотыми буквами выгравировано: «ИДЕАЛЬНЫЙ ПРЕДЕЛ». Как же люто ненавидит либерально-беспредельный мир эти слова! И сегодня Леонтьев нам нужнее, чем в то время, когда он писал. На наших глазах сбываются его пророчества. Как актуальны ныне, в дни, когда арабская молодежь бесчинствует на парижских улицах, его строки: «Давно было сказано и признано всеми, что Франция передовая страна… Передовая — это значит лучшая; в наше время это, напротив, значит — худшая… Идти скоро, идти вперед — не значит непременно к высшему и лучшему… Идти все вперед и все быстрее можно к старости и смерти, к бездне».

Основополагающим мысле-образом леонтьевского мировидения является слово ИЕРАРХИЯ, что в переводе с греческого означает «священная власть». В отстаивании ее до последней капли крови видел мыслитель смысл своей жизни и своего творчества.

Духовную сущность происходящих в современном мире изменений я определил бы как крушение Божественной иерархии и установление либерального деспотизма. Леонтьев пишет: «Истинное христианство учит, что какова бы ни была, по личным немощам своим, земная иерархия, она есть отражение небесной».

Главная задача невидимого врага рода человеческого и его видимых либеральных прислужников — десакрализация «священной власти» во всех ее аспектах: религиозном, культурном, политическом, экономическом, социальном, половом.

«Вообразим себе, — рассуждал Константин Николаевич, — что миллионы людей беднейшего класса, составляющего большинство во всех государствах, отказались от религиозных преданий, в которых темные толпы их предков прожили века; вообразим себе, что все без исключения подданные какой-нибудь державы говорят о „правах человека“, о „равенстве и свободе“, о „достоинстве“».

То, что рисовалось пророческому воображению русского гения более 150 лет назад, стало сегодня реальностью.

Стремление к уравниванию, стиранию личности, всеобщему содомско-вавилонскому смешению, или, говоря словами о. Павла Флоренского, к понижению разности потенциалов во всех областях жизни, превратилось сегодня в особую общечеловеческую страсть, в планетарную одержимость. Само слово «иерархия» вызывает у многих гнев и возмущение. В газете «Десятина» были опубликованы две мои статьи: «Мужской вопрос» (2004. N 9) и «Мужской ответ» (2005. N ½), в которых я в контексте леонтьевской мысли рассуждал о распространении эгалитарного смесительного процесса на область пола. Сам философ в своих трудах вплотную подошел к этой проблеме и наверняка, проживи он дольше, уделил бы ей особое внимание. В статье «Мужской вопрос» я лишь напомнил читателям, прежде всего женской половине, о существовании библейской иерархии, установленной Творцом:

Бог,
мужчина,
женщина.

В Священном Писании об этом сказано так: «И навел Господь Бог на человека крепкий сон; и, когда он уснул, взял одно из ребер его, и закрыл то место плотью. И создал Господь Бог из ребра, взятого у человека, жену, и привел ее к человеку… она будет называться женою, ибо взята от мужа своего» (Быт. 2, 21−23). Это напоминание вызвало множество негодующих откликов со стороны прекрасного пола. Вот наиболее характерное, от некой Надежды: «Какой такой иерархии? Как в Новом Завете? Кто хочет быть большим — будь слугой. Спаситель пришел в рабьем зраке Сам послужить, а не для того, чтобы Ему служили и т. д. Такой иерархии? Тогда — да, я с вами полностью согласна». Если это не бунт против Бога, то что? В либерархии Надежды получается, что Господь должен служить человеку, быть у него на посылках, подобно золотой рыбке. Именно так понимает роль Бога вся протестантская часть Запада.

Тоталитарная либерархия не признает никаких «идеальных пределов» и посягает на Самого Господа, называя Его андрогином, то есть муже-девой, или, иначе говоря, бесполым существом. Появились феминистские редакции Библии, в которых о Боге пишут «Она» или «Он-Она». Надеюсь, что всем без специального уточнения понятно, представителям какой ориентации выгодно такое «богословие», точнее сказать — содомословие. Этим либеральным кощунникам хочу заявить в леонтьевском духе: Господь наш Иисус Христос, будучи совершенным Человеком, то есть не имеющим греха, обладал преображенным мужским полом.

Слова «права человека», ставшие ныне магическим либеральным заклинанием, воспринимаются все больше и больше в контексте уравнивания полов и полной правовой свободы для самовыражения представителей нетрадиционных сексуальных ориентаций. В начале XXI века правомерно говорить о тотальной половой революции как апофеозе эгалитарного процесса. Ее главная цель — смести христианскую иерархию ценностей. Леонтьев писал: «Либерализм везде одинаково разлагает нацию медленно и легально, но верно». Здесь следует добавить, что в наши дни это разложение из эволюционной стадии перешло в стадию революционную и достигло ужасающе быстрых темпов. Буквально несколько недель назад российские секс-меньшинства потребовали у московских городских властей официального разрешения на проведение в конце мая 2006 года своего фестиваля. Слава Богу, наш мэр ответил категорическим отказом. Да укрепит его Господь в отстаивании «идеальных пределов». Москва — единственная европейская столица, которая пока не допускает совершиться у себя этому либеральному беспределу.

Труды Константина Николаевича не просто актуальны для нас, а необходимы как воздух. Его рыцарская фигура, на мой взгляд, вместе с Достоевским, возглавляет иерархию русских мыслителей. Его философия полна новизны и свежести. Леонтьева нередко сравнивают с Ницше. Я не могу с этим согласиться. Немецкий философ потерял веру («Бог умер») и кончил безумием. У Леонтьева — Бог воскрес! Русский гений пронес Его через всю свою жизнь и принял монашеский постриг. Он единственный из русских мыслителей и писателей первого ряда, кто стал православным монахом — факт огромной важности, указывающий на небесное призвание русской мысли.

Либеральный беспредел загоняет человека в смрадные пределы преисподней. Идеальный предел Леонтьева — врата, ведущие в просторы Божественной беспредельности.

Сергей Сергеев

Хотел ли Леонтьев «подморозить» Россию?

Фигура Константина Николаевича Леонтьева воспринималась и воспринимается чаще всего как некое воплощение, почти что символ крайнего консерватизма в русской общественной мысли. Создалась уже более чем вековая привычка видеть в Леонтьеве трубадура социальной неподвижности, некоего «близнеца-брата» К.П. Победоносцева или же утопического реакционера, мечтающего восстановить дореформенные порядки. Как главное доказательство особой, злостной «реакционности» Леонтьева большинство авторов, пишущих о нем, приводят или используют (зачастую неточно) один и тот же знаменитый афоризм Константина Николаевича: «…надо подморозить (здесь и далее курсив в цитатах принадлежит цитируемым авторам. — С.С.) хоть немного Россию, чтобы она не «гнила"…» Эта фраза, ставшая, что называется, крылатой, буквально заворожила сознание нескольких поколений исследователей творчества мыслителя, толкующих ее не иначе как квинтэссенцию, как визитную карточку его социально-политической философии.

Желание «подморозить хоть немного Россию» Леонтьев высказал в статье «Газета «Новости» о дворянском пролетариате» (газета «Варшавский дневник» от 1 марта 1880 г.). Но практически никто из «леонтьевоведов» не обратил внимания на то, что смысл этого высказывания разъясняется, уточняется и отчасти даже дезавуируется в написанной в том же году статье «Чем и как либерализм наш вреден?» (Варшавский дневник. 1880. N 46, 49), в которой недвусмысленно утверждается, что «таяние» России «одним репрессивным подмораживанием без некоторых ретроградных реформ (выделено мной. — С.С.) вполне и приостановить нельзя». То есть Леонтьев ясно и четко дает понять, что «подмораживание» (остановка развития) для него — мера временная, что его истинная, позитивная программа — «ретроградные реформы» (движение вперед, но не по либеральному, а по творчески-традиционному пути). «Быть просто консерватором в наше время было бы трудом напрасным, — пишет мыслитель в той же работе.- Можно любить прошлое, но нельзя верить в его даже приблизительное возрождение. Примеров полного возобновления прожитого история не представляет, и обыкновенно последующий период есть антитеза предыдущего…» Леонтьев предсказывает, что либеральные реформы, дойдя до «такой точки насыщения, за которой эмансипировать будет уже некого и нечего», вызовут как антитезис «опять постепенное подвинчивание и сколачивание» в новых формах, и «каковы бы ни были эти невиданные еще формы в подробностях, но верно одно: либеральны они не будут». Заканчивается статья новым напоминанием о том, что «репрессивные меры (то есть «подмораживание». — С.С.) не могут быть сами по себе целью; они только временный прием для того, чтобы люди «не мешали» приготовить что-нибудь более прочное в будущем».

Любопытно, что после 1880 года метафора «подмораживание» исчезает из текстов Леонтьева. Мне известно только одно ее использование (в сугубо отрицательном контексте) — в часто цитируемом письме Т.И. Филиппову 80-х годов. Константин Николаевич дает в этом письме следующую характеристику Победоносцеву: «Человек он очень полезный; но как? Он как мороз; препятствует дальнейшему гниению; но расти при нем ничего не будет. Он не только не творец, но даже не реакционер, не восстановитель, не реставратор, он только консерватор в самом тесном смысле слова; мороз, я говорю, сторож; безвоздушная гробница; старая «невинная» девушка, и больше ничего!!» Здесь система образов говорит сама за себя: «мороз» — «консерватор в самом тесном смысле слова» — «сторож» — «безвоздушная гробница» — «старая «невинная» девушка» — все эти синонимы обозначают явление низшего порядка даже по сравнению с «реакционером» — «восстановителем» — «реставратором» и уж тем более — «творцом». «Препятствовать дальнейшему гниению» — задача важная, но чисто негативная; позитивная программа определяется словом «расти».

Легко понять, почему тема «подмораживания» муссируется Леонтьевым в 1880 году и почти совершенно исчезает позднее. 1880 год принадлежит эпохе Великих реформ Александра II, которые Константин Николаевич воспринимал как разрушительные и не видел возможности им что-то противопоставить, кроме их замедления. В примечании к одной из статей того времени (написанном уже в 1885 году) мыслитель предельно ясно объясняет свою тогдашнюю позицию: «Это писано в печальные дни 1880 года, когда мы висели над «бездной"… Россия мне казалась тогда неизлечимо либеральной… В 82-м и 83-м году стало мне уже не так страшно за родину… Возвратилась вера в то, что Россия еще носит в собственных недрах своих силы органического (то есть не либерального) возрождения…» Вопреки всем толкам о его тотальном пессимизме, мыслитель так излагал свое кредо в 1888 году: «Пессимист, так сказать, космический, в том общем смысле, что зло, пороки и страдания я считаю и неизбежными, и косвенно полезными для людей «дондеже отъимется луна», я в то же время оптимист для России, собственно для ее ближайшего будущего, оптимист национально-исторический…»

Из приведенных выше цитат становится ясно, что и в 70-е годы программа Константина Николаевича отнюдь не сводилась к формуле «тащить и не пущать», что уже тогда он размышлял об «охранительных реформах» (понятие, употребленное им еще в статье 1873 года «Панславизм и греки»), просто находил их тогда не вполне своевременным, а в 80-е годы выдвинул на первый план. Более того, в первой же своей концептуальной статье «Грамотность и народность» (1870, но написана в 1868 году) Леонтьев выступает как последовательный творческий традиционалист: «Не обращаясь вспять, не упорствуя в неподвижности, принимая все то, что обстоятельства вынуждают нас принять… мы можем, если поймем вполне и сами себя, и других, не только сохранить свою народную физиономию, но и довести ее до той степени самобытности и блеска, в которой стояли поочередно, в разные исторические эпохи, все великие нации прошедшего». В «Записке об Афонской горе и об отношениях ее к России» (1872) Константин Николаевич рассуждает в том же духе: «Обновление во всем неизбежно; от движения вперед, от изменений, к упадку ли они ведут или к развитию лучшего, устраниться нет возможности» (ср. с тезисом 1882 года: «На месте стоять нельзя; нельзя и восстановлять, что раз по существу своему утрачено…»). Итак, совершенно очевидно, что представление о Леонтьеве как о «подмораживателе», то есть апологете «застоя и стагнации», основанных на насильственном подавлении всякого движения, вполне несостоятельно. Это мифологема, а не научно обоснованная концепция. Характерно, между прочим, что никто из леонтьевоведов не заметил, что в том же абзаце, откуда взят афоризм о «подмораживании», есть и недвусмысленное утверждение о «вреде застоя» (в другом месте говорится о том, что «государство есть своего рода организм, которому нельзя дышать исключительно ни азотом полного застоя, ни пожирающим кислородом движения…»).

Неубедительной выглядит и параллель между Леонтьевым и Победоносцевым. Выше цитировался резкий и многозначительный отзыв первого о втором, но важно отметить и то, что «пронзительный» (о. Георгий Флоровский) афоризм Константина Петровича о России как о «ледяной пустыне, по которой ходит лихой человек», нимало не сходен с леонтьевским призывом к «подмораживанию». Для Константина Николаевича Россия отнюдь не «ледяная пустыня», она, наоборот, слишком «тепла», и потому ее нужно «хоть немного» «подморозить», укрепить ее, так сказать, форму, которую она может потерять при излишне высокой «температуре» (ср. например: «Нам нужно побольше церковности, побольше знания, чтобы придать больше ясности и твердости нашей разнузданной теплоте, нашей горячей, ноющей тоске»). Там, где у Победоносцева — отсутствие жизни, у Леонтьева пусть больная, но все же жизнь.

Для понимания мировоззрения Леонтьева важно уяснить: он никогда не выступал против развития вперед как такового, но понимал его совершенно иначе, нежели идеологи либерализма или социализма. Более того, по точному замечанию С.Л. Франка, с леонтьевской точки зрения, «так называемый прогресс… реакционен…». Процесс развития, по мнению автора «Византизма и славянства», есть «постепенное восхождение от простейшего к сложнейшему», высшей точкой которого является «высшая степень сложности, объединенная неким внутренним деспотическим единством». Поэтому «эгалитарно-либеральный процесс есть антитеза процессу развития», ибо ведет как к ослаблению «деспотического единства», так и ко всеобщему уравниванию (социальному и цивилизационному), а в итоге — ко «вторичному смесительному упрощению» и к гибели «всечеловечества» («в однообразии — смерть»). Следует отметить, что мыслитель не отказывался полностью от употребления в позитивном смысле понятия «прогресс». Он различал прогресс «как развитие… как дифференцирование в единстве» и прогресс «как уравнение и ассимиляцию». «Надо… - подчеркивал Леонтьев, — отречься не от прогресса, правильно понятого, то есть не от сложного развития социальных групп и слоев в единстве мистической дисциплины, но от… либерально-эгалитарного понимания общественного прогресса; и заменить это детское мировоззрение философией… которая учит, что все истинно великое, и высокое, и прочное вырабатывается никак не благодаря повальной свободе и равенству, а благодаря разнообразию положений, воспитания, впечатлений и прав, в среде, объединенной какой-нибудь высшей и священной властью». Можно, конечно, не соглашаться с леонтьевской методологией, считать социально-политические проекты мыслителя утопией, но нельзя не замечать творческого пафоса, пронизывающего его сочинения. «Отчего же и не мечтать нам, русским? Отчего не «фантазировать» смелее? Необходимо нам дерзновение ума, и полезен нам каприз фантазии… Нас теперь призывает история к очереди нашей! Ошибки в сфере искусства и мысли, даже самые грубые, если они являются рядом с живыми указаниями, и те гораздо плодотворнее вечной осторожности, вечного terre-a-terre, вечного какого-то озирательства» — похожи ли эти революционные призывы на кредо консерватора-«подмораживателя»?

Конечно, у фантазий самого Константина Николаевича были пределы. Как верно заметил Р.В. Иванов-Разумник, Леонтьев проповедует «расцвет нового, но нового старого». Мыслитель был убежден в том, что «какие бы революции ни происходили в обществах, какие бы реформы ни делали правительства — все остается; но является только в иных сочетаниях сил и перевеса; больше ничего». Структуру любого общества, по его мнению, определяют некие постоянные элементы, которые «нельзя никак вытравить из социального организма дотла. Можно только доводить каждую из этих сил до наименьшего или наибольшего его проявления». Такие элементы Леонтьев величает «реальными силами» и считает, что к ним относятся: «религия или Церковь с ее представителями; государь с войском и чиновниками; различные общины (города, села и т. п.); землевладение; подвижной капитал; труд и масса его представителей; наука с ее деятелями и учреждениями; искусство с его представителями». Таким образом, общество в своем развитии неизбежно приобретает новые социально-политические формы, но его основы остаются неизменными. Это и есть главный тезис творческого традиционализма.

Мировоззрение Леонтьева отличается исключительной сложностью, в нем поражает, по меткому замечанию В.В. Розанова, «разнопородность состава». Действительно, трудно найти в истории русской культуры другого мыслителя (за исключением того же Розанова), в творчестве которого так причудливо соединялись бы консервативное и радикальное начала, представляя нам образец гармонии по-леонтьевски — «поэтического и взаимного восполнения противоположностей». Но сегодня для нас в наследии автора «Византизма и славянства» насущный интерес представляет не призыв к «подмораживанию», а идея творческого развития исторических основ общества, «совершенно новых по частным формам, но вечных по существу своему».


Александр Ефремов,
научный сотрудник отдела рукописей РГБ

В битве за красоту

Вряд ли сейчас кто-либо будет оспаривать утверждение, что Константин Леонтьев один из величайших мыслителей России. Так же несомненным кажется утверждение, что он мыслитель консервативный. Между тем яркая индивидуальность Константина Николаевича не умещается в относительно тесных рамках охранительной философии. Более того, Леонтьев в гораздо большей степени мыслитель антилиберальный, чем антиреволюционный. Его следовало назвать одиноким мыслителем, если бы рядом не было еще несколько, столь же одиноких фигур. Среди них следует остановиться на Николае Яковлевиче Данилевском, ибо только за ним Леонтьев признавал право учительства по отношению к себе. (Хотя, в сущности, леонтьевское ученичество сводится главным образом к восприятию теории культурно-исторических типов.) Данилевский в своей знаменитой книге «Россия и Европа», применив методы точных наук в истории, сформулировал теорию замкнутых дискретных цивилизаций, названных им культурно-историческими типами. Тогдашнее русское общество смутили новизна историософии Данилевского и необычность его методологии. Однако настоящей причиной неприятия учения Данилевского стал его тезис о различии и даже враждебности российской и европейской цивилизаций (заметим, тезис, неприемлемый не только для так называемого общества, но и для петербургской бюрократии). Данилевскому, так же как позже и Леонтьеву, часто приписывали панславистский экстремизм, политический нигилизм и «зоологический» национализм. В то же время было очевидно, что мировоззрение и тем более мироощущение обоих мыслителей весьма сильно разнится. Собственно, уже при жизни Леонтьева его стали отделять от учителя. «Скучноватая» ученость Данилевского, казалось, плохо сочетается с ярко-агрессивным леонтьевским эстетизмом. Единство обоих мыслителей искали лишь в консерватизме и «национализме». Между тем нет ничего более далекого от мировоззрения Леонтьева, чем пресловутый национализм или плоский нетворческий консерватизм. Это французы могут служить «любой Франции», а России, по его мнению, можно служить лишь истинной, то есть ортодоксально-византийской. «Национализм» Данилевского тоже весьма сомнителен или, по крайней мере, распространяется не на русскую нацию, а на всех славян. В ряде конкретных вопросов мыслители весьма существенно расходятся. И все же в самом главном они, безусловно, едины.

Один из самых известных отечественных либералов, неутомимый критик русского традиционализма П.Н. Милюков в статье «Разложение славянофильства» утверждал, что «в практических взглядах Данилевского и Леонтьева вовсе не было такой разницы, как иногда полагают, и что эти практические взгляды не случайно, а совершенно естественно вытекают у обоих из теории национальной исключительности». Близость практических взглядов определялась, конечно, не пресловутой «национальной исключительностью», а схожим и, замечу, нравственным пониманием задач России — укрепления основ национального бытия во внутренней политике и освобождения порабощенных славян — во внешней. Другим важнейшим внутренним сходством было имеющее и практический смысл поклонение красоте. Леонтьев, по точному замечанию Розанова, «глубоко практическая и притом страстно-практическая личность», а «идеал Леонтьева — эстетическая красота. Не в книгах (Ницше), а в самой жизни». Жизненный идеал Данилевского даже шире — красота всего мироздания. Вот почему после «России и Европы» он приступил к написанию фундаментального труда «Дарвинизм» — с опровержением теории видов знаменитого англичанина. Мир, сотворенная Богом красота, по мнению Данилевского, не может рассматриваться как банка с пожирающими друг друга пауками.

Надо обратить внимание на еще одно важное наблюдение Милюкова: «Научная социология стремится к открытию законов эволюции человеческого общества, а для Данилевского интересно только обнаружение в обществе искони заложенной в него неподвижной идеи». Именно неизменная «неподвижная идея», находящаяся в основе бытия, — дух, созидающий красоту, — есть конечная цель всякого познания, в том числе и познания позитивно-научного.

У Данилевского, биолога по специальности, красота есть причина существования Космоса, ибо материя создана духом ради красоты и красотою же с ним соединяется.

Красоте противостоит явление всемирное и универсальное — пошлость. И когда молодой Чехов иронизировал по поводу Леонтьева, он шутил над союзником.

В позапрошлом веке, по точному замечанию Эмерсона, «цивилизованному» человеку пришлось «выбирать между истиной и комфортом», пошлость захватывала почти все сферы бытия западного мира. Культура, политика, общественная жизнь и даже религия были поражены ее метастазами. Все более утрачивалась «эстетика жизни» и все более утверждались разрушители эстетики, превращающие мир в муравейник, или, пользуясь неологизмом А. Зиновьева, в «человейник». Именно здесь, в борьбе с мировой посредственностью, с «идеалом и орудием» всемирного разрушения — средним европейцем, в неприятии убогого царства бакалейщиков, оказались в одном стане не только Данилевский, Леонтьев, Достоевский, но и Герцен (недаром сам Леонтьев утверждал, что в нем примирились и Данилевский, и Герцен, и Вл. Соловьев). Как не вспомнить поразительную по яркости и точности формулу леонтьевской эстетической телеологии: «…не ужасно ли и не обидно ли было бы думать, что Моисей входил на Синай, что эллины строили свои изящные Акрополи, римляне вели Пунические войны, что гениальный красавец Александр в пернатом каком-нибудь шлеме переходил Граник и бился под Арбеллами, что апостолы проповедовали, мученики страдали, поэты пели, живописцы писали и рыцари блистали на турнирах для того только, чтобы французский, немецкий или русский буржуа в безобразной и комической своей одежде благодушествовал бы „индивидуально“ и „коллективно“ на развалинах всего этого прошлого величия?»

Потому и борьба, которую вели русские и европейские традиционалисты, была борьбой не только и не столько политической, сколько эстетической, культурной и религиозной. Это без всякого преувеличения была битва за красоту, и в этом пункте, при всех прочих различиях и противоречиях, сошлись магистральные пути самобытной русской мысли.

Александр Репников, кандидат исторических наук

«Торопиться не надо, время его придет…»

Хотя К.Н. Леонтьеву и В.В. Розанову никогда не суждено было встретиться, последний на протяжении всей жизни неоднократно возвращался к идеям и оценке личности одного из крупнейших русских консерваторов.

Знакомство Розанова с произведениями Леонтьева началось с работы «Анализ, стиль и веяние. По поводу романов гр. Л.Н. Толстого», которую он прочитал в июне 1890 года в «Русском вестнике». Позднее Розанов вспоминал, что это произошло вечером в саду «летнего клуба» города Ельца, когда он зашел в читальню и случайно открыл лежавший на столе журнал. Обстоятельства, при которых он впервые вчитался в леонтьевские строки, сама атмосфера этого вечера, необычное ощущение от статьи неизвестного автора, сравнимое с пощечиной, — все это навсегда запомнилось Василию Васильевичу Розанову.

Леонтьев удивил Розанова неприкрытой смелостью, выражавшейся в том, что автор посмел сказать «в лицо обществу» и читателям такие вещи, которые до него никто не говорил. С этого момента Розанов начал интересоваться Леонтьевым. Переписка между ними завязалась в 1891 году и продолжалась семь месяцев, оказав огромное влияние на формирование личности и взглядов Розанова. Незадолго до смерти Леонтьева Розанов посылает ему рукопись своей статьи о его работах — «Эстетическое понимание истории». В ответ последовал эмоциональный отклик: «Наконец-то после 20-летнего почти ожидания я нашел человека, который понимает мои сочинения именно так, как я хотел, чтобы их понимали!» Опубликованная в 1892 году работа Розанова «Эстетическое понимание истории» стала первой в списке его трудов, посвященных Леонтьеву. Соглашаясь и дискутируя с тем, кого он относил к величайшим мыслителям XIX века, Розанов пишет новые статьи: «К.Н. Леонтьев», «Константин Леонтьев и его „почитатели“», «К 20-летию кончины К.Н. Леонтьева», «К.Леонтьев об Аполлоне Григорьеве (Вновь найденный материал)», «О Конст<антине> Леонтьеве» и др.

Построив свою метафизику христианства на леонтьевском пессимизме, В.В. Розанов был первым, кто назвал Леонтьева русским Ницше. При этом речь шла не о внешнем совпадении во взглядах, а о глубинном единстве мировоззрения двух мыслителей. Критически относившийся к православию Розанов считал, что Леонтьев даже более дерзко отрицает христианство, чем автор «Заратустры».

Действительно, Леонтьев и Ницше имели нечто общее в своих взглядах. Их объединяли безжалостная критика буржуазного общества, отрицание либерализма и равенства, склонность к героике и презрение к «среднему буржуа», отделение морали от реальной политики, признание неизбежности зла и насилия в реальной жизни. Оба мыслителя любили шокировать общество своими парадоксальными размышлениями. Однако приверженцы идеи тождественности их взглядов зачастую не могли сопоставить православные убеждения Леонтьева и антихристианство Ницше. Сторонниками сближения взглядов Леонтьева и Ницше из либерального лагеря религиозность Леонтьева объявлялась вымышленной, варварской, иезуитской и т. п. Подобное упрощение производилось отчасти бессознательно, отчасти же вполне осознанно — для придания всей леонтьевской философии богоборческого и демонического оттенка (достаточно вспомнить работы Н.А. Бердяева). Для Розанова, отнесшего Леонтьева к провозвестникам язычества, это противоречие снималось. Ведь Леонтьев «имел неслыханную дерзость, как никто ранее его из христиан, выразиться принципиально против коренного, самого главного начала, Христом принесенного на землю, — против кротости. Леонтьев сознательно, гордо, дерзко и богохульно сказал, что он не хочет кротости и что земля не нуждается в ней…». В то же время нельзя не заметить, что Леонтьева и Ницше разделяло именно отношение к религии. Для последнего христианская религия — это яд, отравивший Европу и принесший в нее «рабскую мораль», это бунт «неполноценных», слабых людей против сверхчеловека, подобного в своих порывах сильному зверю. Для Леонтьева нравственный кризис человечества, в том числе и европейцев, был следствием забвения христианских идеалов.

Проблема эстетизма Леонтьева связана с его восприятием христианства. Розанов считал, что у Леонтьева, родившегося «вне всякого даже предчувствия христианства», церковность насильственно «прилепилась» к язычеству, составлявшему его подлинную сущность. И это насильственное, противоестественное совмещение христианства с язычеством было непереносимым. Неоднократно Розанов подчеркивает, что христианство не могло справиться с Леонтьевым, который «захотел Константина-язычника», не слушался самого Христа и требовал возвращения к «порядку природы».

Трактовка образа Леонтьева как «диктатора без диктатуры» и «язычника», восставшего против христианской кротости, с годами приобретала у В.В. Розанова все более отточенный, ясный вид.

22 февраля 1917 года в «Новом времени» была опубликована статья В.В. Розанова «О Конст<антине> Леонтьеве». Большая часть статьи представляла собой отклик на речь С.Н. Булгакова «Победитель побежденный (Судьба К.Н. Леонтьева)», опубликованную в декабре 1916 года в «Биржевых ведомостях». В свете грядущих революционных потрясений кажется символической звучащая в статье Розанова тема Древа Жизни. Не случаен и призыв любить жизнь «до преступления, до порока», вложенный Розановым в уста Леонтьева. В воздухе уже чувствовалось ощущение грядущей катастрофы, когда человеческая жизнь обесценится и страну захлестнет вал ненависти и жестокости. В статье есть возражение Булгакову, обвинившему Леонтьева в аморализме. Розанов пришел к выводу о том, что «следовало бы раз и навсегда и относительно всех людей на свете выкинуть эротику и страсти из категории моральных оценок человека… Сказано же в Апокалипсисе, и сказано благословляюще: «…будет Древо Жизни приносить плоды двенадцать раз в год"… «Плод Древа Жизни» и есть плод Древа жизни, во всем его неисчерпаемом обилии, многообразии, бесконечности». Леонтьев, любивший жизнь до самозабвения, но рожденный не в свой век, не был понят современниками. Его время еще впереди: «Торопиться не надо, время его придет. И вот когда оно «придет», Леонтьев в сфере мышления, наверное, будет поставлен впереди своего века и будет «заглавною головою» всего у нас XIX столетия, куда превосходя и Каткова, и прекраснейших наших славянофилов… и Чаадаева, и Герцена, и Влад. Соловьева. В нем есть именно мировой оттенок, а не только русский. Собственно, он будет оценен, когда кончится «наш век», «наша эпоха», с ее страстями, похотями и предрассудками… Леонтьев был именно «пифагореец нового века», вот будущего века, вот грядущего века».

Нельзя сомневаться в том, что Розанов действительно искренне уважал Леонтьева, но нужно помнить, что впечатление о нем как о человеке, в том числе и о его личной жизни, Розанов мог составить только по работам самого Леонтьева, относительно недолгой переписке с ним и отзывам (далеко не всегда беспристрастным) общих друзей и знакомых. Восхищаясь леонтьевским язычеством, размышляя об особенностях его личной (в том числе и интимной) жизни, оценивая его религиозный опыт, Розанов сознательно или неосознанно (но совершенно неправомерно) стремился привлечь Леонтьева себе в союзники по борьбе с христианством.

Михаил Чернавский, кандидат философских наук

Леонтьев и Гегель

Любая идеология стремится выработать собственную концепцию развития, в соответствии с которой рассматриваются происходящие в мире и обществе изменения. Консервативная концепция развития разрабатывалась целым рядом мыслителей, одним из которых был К.Н. Леонтьев. Сформулированная им теория «триединого процесса развития» включает последовательно сменяющие друг друга стадии «первоначальной простоты», «цветущей сложности» и «вторичного смесительного упрощения».

Наряду с консервативной существует также революционно-диалектическая концепция развития. Ее основы были заимствованы из философии немецкого мыслителя Г. В.Ф. Гегеля, считавшего, что все явления развиваются диалектически — проходят последовательные стадии тезиса («абстрактная, или рассудочная, сторона»), антитезиса (диалектическая, или негативно разумная, сторона") и синтеза — («спекулятивная, или позитивно разумная, сторона»). Развитие «исходит из самого себя, из внутреннего неизменного принципа», который «сперва оказывается простым, но затем… в нем появляются различия, которые вступают во взаимодействие с другими вещами и таким образом в них происходит состоящий в непрерывных изменениях жизненный процесс».

Леонтьев рассматривает развитие как постепенное накопление в вещах качественно разнородных противоположностей, при котором из синтеза разнородных, противостоящих друг другу частей рождается не нечто окачествленное третье как результат борьбы противоположностей, но гармония целого, которая «не есть мирный унисон, а плодотворная, чреватая творчеством, по временам и жестокая борьба». Развитие, таким образом, понимается русским философом как процесс укрепления единства противоположностей в рамках некой окачествленной сущности.

По Гегелю, развитие есть плод постоянной борьбы противоположностей, постоянное «движение вперед от несовершенного к более совершенному», причем несовершенное есть «нечто такое, что в то же время содержит в себе свою собственную противоположность, так называемое совершенное как зародыш, как стремление». В процессе развития противоречивое единство раздваивается на противоположности, борьба и столкновение между которыми ведут к «снятию» противоречия, благодаря чему происходит «жизнь настоящего духа», представляющая собой «кругообращение ступеней». В процессе развития дух, «с одной стороны, разрушает определенность своего бытия, с другой стороны, постигает его общее начало и благодаря этому дает своему принципу новое определение». Итак, противоречия есть то, «что на самом деле движет миром».

В представлении Леонтьева развитие является благом лишь до достижения стадии «цветущей сложности», характеризующейся максимальным обострением противоречий, но приводит это не к их «снятию», а к «укреплению единства». Леонтьев, таким образом, противопоставляет положению Гегеля о постоянной борьбе противоположностей с последующим разрешением возникающих между ними противоречий принцип «деспотического единства» противоположностей «как высшую степень сложности». Вся органическая природа, по Леонтьеву, «живет разнообразием, антагонизмом и борьбой; она в этом антагонизме обретает единство и гармонию». Единство это обусловлено тем, что ни одна из враждующих частей не посягает на существование других, пребывая в состоянии несоответствия с иными, противоположными, но равносильными ей моментами. Это рождает красоту, форму, единство в разнообразии всех существующих органических и неорганических образований, а также культур, социальных общностей и государств.

Если внутренняя идея теряет контроль над противоречивыми, центростремительными устремлениями материи, когда «атомы шара не хотят более составлять шар!», то единство рушится. Происходит так называемый процесс «снятия» противоречий (Гегель) или же процесс «вторичного смесительного упрощения» (Леонтьев). Это приводит не к образованию новой, качественно более совершенной ступени развития (Гегель), а к постепенной гибели всей системы путем потери ее качественного своеобразия, а значит, развитие протекает в рамках одной, присущей данному явлению сущности (Леонтьев).

Более того, гегелевская диалектика содержит в себе момент антииерархичности. Тезис онтологически равен антитезису, в процессе борьбы противоположностей происходит разрушение качественной определенности, нарушаются внутренняя дифференциация и иерархическая многосложность самой системы. Система, понимаемая как определенная связь элементов, образующих качественную определенность, не сводимую к простой сумме этих элементов, перестает существовать. Гибель системы порождает возникновение на ее месте другой системы. С точки зрения Леонтьева, нагнетание противоречий в процессе взаимодействия противоположностей происходит в рамках единой иерархизированной системы. Внутри системы меняется лишь степень ее качественной проявленности, наблюдается рост или угасание функций ее дифференцированных слоев. Но сама система не рушится в одночасье, она лишь постепенно отмирает путем потери своего качественного своеобразия.

Из разницы конечных выводов теории развития К.Н. Леонтьева и диалектики Г. В.Ф. Гегеля проистекает и различие в понимании целей и смысла мирового исторического процесса. Согласно методу Гегеля, цель мирового развития достигается путем последовательной смены исторической активности народов, выражающих собой ступени самораскрытия мирового духа: «Всемирная история есть выражение божественного, абсолютного процесса духа в его высших образах, она есть выражение того ряда ступеней, благодаря которому он осуществляет свою истину, доходит до самосознания». Для Леонтьева же общемировой идеи не существует. Свою собственную, вложенную Богом идею несет в себе каждая культура, каждая нация, но достигает соответствия ей, проявляя тем самым свою сущность, лишь на определенном этапе, в стадии «цветущей сложности». Вслед за ней неминуемо последуют качественная нивелировка, упрощение и гибель.

Максим Емельянов-Лукьянчиков,
аспирант исторического факультета МГПУ

Леонтьев и Шпенглер

Основателями цивилизационного подхода по праву могут именоваться всего четыре мыслителя — это К.Н. Леонтьев и Н.Я. Данилевский в русской цивилизации и, спустя полвека, О. Шпенглер и А. Тойнби в цивилизации европейской. При этом совокупность взглядов каждого из них имеет особенности, которые позволяют в первую очередь говорить о парах «Леонтьев-Шпенглер» и «Данилевский-Тойнби». Так, в последнем случае, при всей уникальности их наследия, наблюдаются не только систематичность, но и некоторая сухость изложения материала, а также явная приверженность нетрадиционным взглядам (панславизм у Данилевского и экуменический глобализм у Тойнби). Тогда как Леонтьеву и Шпенглеру присущи яркость стиля изложения, жесткая критичность по отношению ко всем нетрадиционным идеологиям (либерализм, социализм, племенизм1, глобализм) и «эстетический аристократизм».

Интерес Шпенглера к России и русской мысли известен. Под влиянием увлеченности Достоевским он в свое время начал учить русский язык, в результате чего в подлиннике ознакомился с произведениями русских авторов. В этой связи, конечно, возникает вопрос о знакомстве Шпенглера с наследием Леонтьева. Это более чем вероятно, учитывая, в частности, что хороший знакомый автора «Заката Европы» Вальтер Шубарт был знаком с трудами Константина Николаевича и буквально боготворил Россию. Весьма интересен в этом отношении обмен письмами, имевший место между Н.А. Бердяевым и Шпенглером, который 7 мая 1923 года писал Николаю Александровичу: «Высокочтимый господин профессор!.. Несколько дней назад я получил письмо от господина Койхеля2, который обратил мое внимание на маленький кружок русских в Берлине. Я был бы очень рад в следующий мой приезд сюда познакомиться с Вами и Вашими друзьями и в особенности поговорить с Вами о религиозных проблемах сегодняшней и будущей России… С наилучшими пожеланиями целиком преданный Вам О. Шпенглер». Ответ Бердяева не заставил себя ждать: «Многоуважаемый господин доктор! Очень рад был получить от Вас письмо, так как давно уже хочу с Вами встретиться и поговорить по поводу высказанных Вами мыслей о судьбе Европы и России. В России книга Ваша вызвала очень большой интерес и волнение. Многие мысли Ваши о культуре и цивилизации близки мыслям, высказываемым русскими мыслителями… Искренно Вас уважающий Ник. Бердяев"3. Впоследствии произошла и встреча двух мыслителей в Берлине, которая произвела на Бердяева меньшее впечатление, чем «Закат Европы», но для нас важно другое: во-первых, из уст ее автора подтвердился его интерес к России и русской мысли; во-вторых, на этой встрече Шпенглер наверняка услышал имя Леонтьева. Дело в том, что на протяжении 1922−1926 годов Бердяев пишет целый ряд работ, в которых последовательно проводит мысль о «леонтьевском наследии» Шпенглера. Задавшись вопросом: «Новы ли мысли Шпенглера?» — он констатирует, что Константин Леонтьев «постиг уже закон перехода культуры в цивилизацию», вновь открытый немецким мыслителем, а потому «проблема Шпенглера совершенно ясно была поставлена К. Леонтьевым». В год встречи со Шпенглером Бердяев упоминает Леонтьева в числе самых «больших людей» XIX века и, наконец, в 1926 году пишет книгу, полностью посвященную его наследию, в которой еще раз подчеркивает, что русский мыслитель «уже более 50 лет назад открыл то, что теперь на Западе по-своему открывает Шпенглер». Все это позволяет предположить, что Бердяев не упустил случая рассказать Шпенглеру о своем соотечественнике — в случае, если тот еще не был знаком с его наследием.

Обращаясь к трудам Леонтьева и Шпенглера, необходимо констатировать удивительную перекличку идей, взглядов, стиля и даже отдельных фраз. Это касается анализа мыслителями традиционных явлений исторического развития. Назовем лишь самые важные. Их единит список цивилизаций, когда-либо существовавших в истории; то явление, которое крупнейший индолог Ж. Дюмезиль назвал «трехфункциональностью», то есть методологическая сводимость как состава цивилизации, так и сословного деления общества к трем функциям: религиозной, государственной и культурной; оценка роли религии, монархии, сословий (в первую очередь знати); представления о национальном вопросе, о войне, эстетике и искусстве, науке. Далее и русский, и немецкий мыслители оперируют представлением о трехстадиальности исторического развития самостоятельных цивилизаций, которое наряду с трехфункциональностью их состава, на наш взгляд, является основным достижением цивилизационного подхода. Поэтому вслед за цитированным выше свидетельством Бердяева будет нелишним привести мнение С.С. Аверинцева, который отмечал, что данное Шпенглером «описание распада социальной формы поразительно родственно некоторым пассажам К. Леонтьева», что те же 1000−1200 лет, которые насчитывал в качестве максимального возраста цивилизации Леонтьев, появляются и в «Закате Европы». «Любопытное совпадение», — подытоживает исследователь.

Точно так же схожи и их оценки нетрадиционных, кризисных явлений цивилизационной жизни — в первую очередь либерализма, племенизма и социализма, и уверенность в неминуемости перехода от глобализма к цезаризму (леонтьевскому «подвинчиванию»). При этом, несомненно, имеются и расхождения. Серьезное отличие, например, заключается в том, что Шпенглер судил о русской нации и истории во многом с позиций того «розового христианства» Ф.М. Достоевского, которое весьма резко осудил Леонтьев.

Тем не менее анализ немецким мыслителем событий русской и германской истории поразительно напоминает прогнозы Леонтьева по этому поводу. Как бы продолжая мысль Константина Николаевича о том, что социалистические идеи «суть только естественное и дальнейшее развитие того самого западного либерализма, который теперь с ужасом отступает от своего детища», он пишет: «…демократия XIX века уже есть большевизм; ей не хватает только мужества быть до конца последовательной».

Та программа «монархического социализма», которую Леонтьев разрабатывал еще в последней четверти XIX века, предостерегая своих соотечественников о грядущей революции, не имеет ничего более созвучного «монархо-социалистической» программе Шпенглера, обоснованной в условиях Веймарской республики. Леонтьев, предпринимая попытку соединить идеальные принципы государственного устройства (симфония государства с Церковью, сословность) с ответом на такие реалии времени, как карьерные интересы и влияние капитала, говорит, что если возможность решения рабочего вопроса «имеет будущее, то в России создать и этот новый порядок, не вредящий ни Церкви, ни семье, ни высшей цивилизации, — не может никто, кроме Монархического правительства», тем самым демонстрируя, что его «монархический социализм» — «социализм» только по названию, реакция на основные идеи последнего. Точно так же и Шпенглер, утверждая необходимость социалистической монархии, предлагает как единственно верное решение всеобщую трудовую повинность и профессионально-сословный строй, то есть обращается к любимому «коньку» Леонтьева.

Надо сказать, что Леонтьев предвидел не только социализм в России, но и племенизм в Германии. Исходя из реалий немецкого государства конца XIX века — внерелигиозности и расовости подхода к государственному строительству, он предполагал, что «чем это дело будет более оконченным… тем оно станет более безосновным в религиозном отношении, тем сильнее выразится чисто племенной характер германского национального единства». И если Леонтьев не дожил до исполнения своих предвидений, то Шпенглер стал свидетелем национал-социализма. И думается, по тому, как этот самый близкий Леонтьеву историософ воспринял «третий рейх», мы можем увидеть аналогию с возможной реакцией Леонтьева на большевиков ленинского типа.

В 1933 году произошла первая и единственная беседа Шпенглера с Гитлером — после бурного спора, лишь выявившего обоюдную неприязнь, они враждебно распрощались друг с другом. Гитлеру очень не понравились консерватизм Шпенглера и «недооценка значения расового вопроса». «я не последователь Освальда Шпенглера! Я не верю в закат Запада», — говорил он. Шпенглер же неприкрыто выражал свое презрение к Гитлеру: ««Закат Европы» — книга, прочитанная фюрером в объеме лишь титульного листа». Результатом разговора и последующих отказов мыслителя сотрудничать стало официальное указание прессе не упоминать имени Шпенглера. В 1936 году его не стало, и некоторое время ходили слухи о «работе» гестапо, тем более вероятные, что оно «по ошибке» расстреляло в Дахау друга Шпенглера пианиста В. Шмидта, а в «ночь длинных ножей» погибли его друзья и единомышленники Э. Юнг и Г. фон Кар.

Важно четко разделять исповедание традиционных взглядов от поддержки социализма и нацизма. Как Шпенглер воспел не «третий рейх», а антилиберальную традицию немецкой мысли, так и Леонтьев предлагал именно альтернативу «монархического социализма», но не как не большевизм.

Неудивительно поэтому, что интерес к обоим мыслителям, так сказать, график подъемов и спадов посвященной им историографии является проекцией взлетов и падений русской и немецкой традиции — замалчивание и жесткая критика, в целом характеризующие советскую историографию («мракобес и обскурант» К.Н. Леонтьев и «предтеча фашизма» Шпенглер), и огульное «освещение» (скорее затемнение) наследия Шпенглера в Германии 20-х- первой половины 40-х годов начиная, соответственно, с 1991 и с 1945 годов сменяются валом посвященных им работ, окрашенных в восторженные тона. Собственно говоря, о появлении серьезной, устойчивой историографии в этой области можно говорить только начиная с этого периода. Наложение прогнозов Леонтьева на историческую реальность показало уровень его мышления, точно так же и Шпенглер стал восприниматься как «германский гений». Если современники стремились доказать несоответствие их теорий действительной истории, то современные авторы воспринимают предостережения мыслителей как непонятые вовремя пророчества — в частности, «непрекращающийся интерес к Шпенглеру обусловлен… прогностическими достоинствами его философии в вопросах глобального развития». Самое интересное, что как леонтьевоведы, так и шпенглероведы используют в этом случае один и тот же термин — «ренессанс», характеризующий второе рождение обоих мыслителей, вызванное к жизни историческими реалиями, которые они предсказали.

Даже кратко осветив взаимоотношения наследия Леонтьева и Шпенглера, нельзя не согласиться с выводами как отечественных, так и европейских исследователей о том, что русский мыслитель является предшественником немецкого и что в данном случае «совпадения и сходство формулировок со Шпенглером еще большие», чем с Данилевским. В.В. Афанасьев, автор посвященной Шпенглеру монографии, даже заключает, что, учитывая определенную языковую и терминологическую сложность понимания его идей, для того «чтобы полнее понять Шпенглера, следует ознакомиться с точкой зрения Леонтьева, стиль которого отличается большей отточенностью и меткостью формулировок».

Даже если удастся доказать знакомство Шпенглера с леонтьевским наследием, это мало что изменит в оценке наследия самого Шпенглера. Воспринимая наследие Леонтьева, Данилевского, Шпенглера и Тойнби не только в их совокупности, но и как цельное, доказанное в своих основных положениях научное явление, мы должны рассматривать взгляды основателей цивилизационного подхода через призму самого цивилизационного подхода. В таком случае все встает на свои места, и сразу проходит порядком поднадоевший исследовательский зуд, все время заставляющий выяснять отношения предшественников и последователей в рамках ограниченной схемы «повтор-плагиат». В этом случае отношения Леонтьева и Шпенглера выясняются на счет «три». Во-первых, если религия есть то, с чего начинается цивилизация, а государство всегда характеризует ее расцвет, то наука, как и культура в целом, — несомненно, явление позднего периода развития цивилизации, в который человек становится «несравненно самосознательнее против прошлого, и теории ему… нужнее, чем когда-либо» (Леонтьев). «Доходящая до боли интеллектуальная ясность», цивилизационная саморефлексия стоят в конце истории, а стало быть, наука есть поздний феномен (Шпенглер). Точно так же и цивилизационный подход мог появиться не раньше чем в третьем периоде развития. Во-вторых, из представлений наших авторов о синхронизме исторического бытия цивилизаций следует вывод, что в одновременно развивающихся, синхронных цивилизациях имеют место и похожие процессы, идеи. Как писал Арнольд Тойнби, «стоит ли особенно удивляться созвучию духовных шедевров, когда они являются плодами схожего социального опыта и одной эпохи?». И наконец, в-третьих, гармония наследия русских и европейских основателей цивилизационного подхода говорит именно в пользу того, что их идеи верны и носят характер «завершающего учения, которое должно было прийти и могло прийти только в наши дни» (Шпенглер).

ПРИМЕЧАНИЯ

1 Термин введен автором (на основе понятия Леонтьева «племенная политика») и подразумевает совокупность таких антинациональных явлений, как нацизм, фашизм, расизм, сепаратизм и т. п. См.: Емельянов-Лукьянчиков М.А. Концепция «племенизма» К.Н. Леонтьева в цивилизационной историософии XIX—XX вв.еков // Вопросы истории. 2004. N9. С. 120−132.

2 Личность не установлена.

3 РГАЛИ, ф. 1496 (Н.А. Бердяев), оп. 1, д. 833, л. 1. (письмо Шпенглера; перевод С.Г. Нелиповича), д. 299, л. 1 (ответ Бердяева). Автор выражает благодарность сотруднику РГАЛИ Е.В. Бронниковой за возможность ознакомления с текстами писем, которые, насколько нам известно, ранее в историографии не цитировались.

Ольга Фетисенко,
андидат филологических наук,
заместитель главного редактор
Полного собрания сочинений К.Н. Леонтьева

Академический Леонтьев

Имя К.Н. Леонтьева вошло в последнее десятилетие в ряд наиболее часто упоминаемых и востребованных. Если раньше его постоянно путали с однофамильцем П.М. Леонтьевым, то теперь все происходит «с точностью до наоборот», уже в ущерб соратнику М.Н. Каткова. Понятно, что необходимость в научном издании наследия Константина Николаевича очень велика. Между тем при обилии высказываний о нем и по поводу его суждений такого издания не существовало.

Первое и единственное собрание сочинений Леонтьева издавалось в 10-х годах прошлого столетия самым верным его учеником — протоиереем Иосифом Фуделем, но не было завершено: из задуманных двенадцати томов вышло девять. В Германии в 1975 году вышло репринтное издание первых четырех томов этого собрания со вступительной статьей Ю. Иваска1. В 20-х годах права на издание Леонтьева получил от племянницы писателя С.Н. Дурылин, но ему, в силу понятных обстоятельств, удалось осуществить лишь одну публикацию в «Литературном наследстве» (1935). С конца 80-х годов в России начинают переиздавать публицистику, а изредка и беллетристику Леонтьева.

При всем оживлении вокруг леонтьевского наследия, начавшемся лет пятнадцать назад, в юбилейный год, еще далеко не все тексты Леонтьева введены в научный оборот. Грубо говоря, многих издателей Леонтьева, заявивших о себе в последние годы в основном републикациями, можно объединить в «общество пенкоснимателей». Пенки (главным образом, конечно, идеологические) сняты. Нужно было побыстрее выбросить на рынок особенно востребованное — переиздать леонтьевскую публицистику (вот и переиздавали перепечатки с перепечаток, ошибки первых публикаций переносились в последующие). Исключение составляет только труд, предпринятый Г. Б. Кремневым. «Восток, Россия и славянство» (М., 1996) — это, наверное, единственная книга, на которую еще можно ссылаться. Ее составитель — единственный, кто прикоснулся тогда к леонтьевской текстологии, хотя бы кратко упоминал о творческой истории некоторых статей. Правда, сейчас Г. Б. Кремнев, вошедший в редколлегию академического Полного собрания сочинений Леонтьева, признает, что при подготовке текста впервые опубликованных им произведений допустил некоторые существенные ошибки.

Нельзя без прискорбия и удивления не вспомнить о подготовленном Д.В. Соловьевым томике «Избранных писем» Леонтьева (1993). Да и многие более поздние, поспешные, на любительском уровне сделанные публикации вновь найденных писем тоже могут вызвать только сочувствие… Не говорим даже о зачастую забавных неверных прочтениях слов, искажениях смысла текста. Это встретишь часто, к сожалению. Не все стремящиеся отметиться в разряде «первая публикация» умеют читать рукописи (отсюда частые вздохи на тему их «трудной дешифровки»). Думается еще о другой черте, характерной для подобных публикаций: об узости кругозора, об отсутствии представлений о наследии автора, даже о его биографии, о том, наконец, что может храниться в каком-то другом архиве, а не только в том, который привык посещать публикатор. Все делается как будто впервые и на пустом месте. Поэтому в комментариях и вступительных заметках строятся немыслимые предположения. Наверное, так сегодня обстоит дело не только с Леонтьевым.

Так же случилось и с биографиями: Леонтьеву и в этом «повезло». После книги Ю. Иваска (при всех ее огромных достоинствах она не может быть названа научной, да и едва ли автор ставил себе такую задачу) ничего выводящего на новый уровень не появилось. Дважды изданная книга К.М. Долгова также благополучно обошлась без архивных источников. (И так пройдет: персонаж-то какой!2) Зато у Леонтьева есть «экзистенциальная биография». Ее автор (к сожалению, рано ушедший из жизни) Д.М. Володихин предложил объяснения некоторых «белых пятен» в биографии Леонтьева, которые при внимательном рассмотрении оказались бы не столь уж белы.

Вот на таком фоне и начало в 2000 году выходить академическое полное собрание сочинений и писем Леонтьева в двенадцати томах, осуществляемое Пушкинским Домом и издательством «Владимир Даль». За пять лет вышло пять томов беллетристики, том мемуарной и автобиографической прозы (в двух книгах) и начата серия публицистики: первая книга седьмого тома включила в себя статьи 1862−1879 годов. В 2006—2007 годах планируется завершить выпуск томов с публицистическими статьями. За ними последует том литературной критики и цензорских отзывов, далее — том, представляющий дипломатическую деятельность Леонтьева. Завершат собрание два тома (возможно, они, как и 6−8 тома, разделятся на книги) его эпистолярного наследия.

Основная цель собрания — не просто выпустить «полного Леонтьева», но преодолеть тяготевший над его «литературной судьбой» fatum, который и до последнего времени мешал появлению научного издания его сочинений. Леонтьев говорил, что в его жизни удаются лишь дела, за которые берутся его друзья «с легкой рукой». Наше дело — это хранение памяти Константина Николаевича и создание более или менее цельной картины его наследия.

Когда создавалось первое собрание сочинений Леонтьева, наследница писателя, М.В. Леонтьева, в одном из писем к его издателю, сожалея о том, что из-за своего возраста и почти полной утраты зрения не может помогать ему, скажем, переписыванием рукописей, как делала всю жизнь для дяди, говорит о другой, более существенной помощи — молитве за отца Иосифа и всех помогающих ему. Издатели нынешнего академического собрания смеют надеяться на то, что эта молитва стала благословением и на их труд, продолжающий дело, начатое сто лет назад.

ПРИМЕЧАНИЯ

1 Следует упомянуть и о вышедшем в 1966 году репринтном издании двухтомника «Восток, Россия и славянство».

2 Нельзя справедливости

http://www.moskvam.ru/2006/01/leontiev.htm


Rambler's Top100 Каталог Православное Христианство.Ру Рейтинг@Mail.ru