Москва, журнал | Архимандрит Никон (Лысенко), Михаил Петров | 17.05.2006 |
Статьи на церковно-исторические и общественно-политические темы публиковались в журналах «Вопросы истории», «Посев», в церковных периодических изданиях.
Живет в Таганроге.
Михаил Эрнестович Петров родился в 1957 году. Окончил историко-английский факультет Педагогического института в Ростове-на-Дону. Антиквар. Благодаря сделанной им находке раритетного издания сборника «Явь» и возник замысел написать данную статью.
В берлоге
Логе
Бейте бога
Звук алый
Боговой битвы
Встречаю матерной молитвой.
Вряд ли можно сомневаться в том, что у безвестного поэта Ивана Русакова был известный в литературных кругах прототип. В общем-то ничего особенного не было бы в восхождении такого «человека в пальто с козьим мехом» на советский литературный Олимп или в том, что его имя заняло бы достойное место в «Советской литературной энциклопедии». Но чтобы через 80 лет на основании «Богова логова» и других творений в этом роде автора причислили бы к поэтам Серебряного века — в это М.А. Булгаков, наверное, не поверил бы.
Перед нами раритетное издание «Явь» (Стихи. 1919. 69 с.). Всего в сборнике 38 стихотворений. Автор четырнадцати из них — Анатолий Мариенгоф, пять принадлежат Василию Каменскому, четыре — Александру Оленину, три — Павлу Орешину, по два — Сергею Есенину, Рюрику Ивневу, Андрею Белому, Борису Пастернаку, по одному — Владимиру Шершеневичу, Сергею Рексину, Игорю Старцеву, Сергею Спасскому, Галине Владычиной. Цикл стихов Мариенгофа следует сразу за довольно бесцветным стихотворением В. Каменского «Встречайте утро революции», поставленного первым — вероятно, лишь из-за заглавия. Мариенгоф — это не только издатель и редактор, он — душа сборника, его стихи — лицо «Яви». И вот первый из них:
Кровью плюем зазарно
Богу в юродивый взор
Вот на красном черным:
— Массовый террор.
Метлами ветру будет
Говядину чью подместь
В этой черепов груде
Наша красная месть.
По тысяче голов сразу
С плахи к пречистой тайне.
Боженька, сам Ты за пазухой
Выносил Каина,
Сам пригрел периной
Мужицкий топор. -
Молимся Тебе матерщиной
За рабьих годов позор.
1918
Как видим, протограф «Богова логова» гораздо содержательнее его самого, да и прототип фантомиста-футуриста куда более интересная личность. Собственно, для Анатолия Борисовича Мариенгофа и «мужицкий топор», и «рабьих годов позор» были материями довольно отвлеченными, в отличие, например, от «новокрестьянских поэтов» С. Есенина и П. Орешина (Мариенгоф родился в Нижнем Новгороде, в семье служащего — согласно одной биографической справке, или в дворянской, согласно другой, что, кажется, подтверждается тем, что после прохождения начального курса на пансионе он поступает в Нижегородский дворянский институт им. Императора Александра II). Кровожадность Мариенгофа не мужицко-разбойная, а чекистско-садистская и не социального, а мистического происхождения.
В своей автобиографии, которая должна была предварять американское издание «Романа без вранья», в 1930 году Мариенгоф писал о своей ненависти к войне и насилию: «…мне ненавистна винтовка, вне зависимости, чья рука ее сжимает… Если проповедь „не убий“ все еще слишком культурна для нашего варварского мозга, пусть бы он, на худой конец, разжевал эгоистическое „не убий меня“». То есть именно его, Анатолия Мариенгофа. Поэтому, будучи в 1916 году призван на фронт, молодой пацифист «благополучно окопался в тыловом учреждении», следуя принципу «лучше быть всю жизнь трусом, чем один раз убитым». Авторство данного изречения Мариенгоф приписывает себе и не без самодовольства замечает: «…этому моему афоризму повезло. Уже через неделю он стал народной мудростью и имел хождение до последних дней войны по всей Великой Российской империи. Из чувства национального ханжества москали, к сожалению, произносили его с еврейским акцентом». В 1918 году призвать к убийству «не меня» с помощью столь ненавистной винтовки для Анатолия Борисовича стало не только позволительно, но и упоительно. Следователи ЧК и комиссары ЧОН не меньше, чем от кокаина, могли приходить в раж от строк:
Багровый мятеж палец тычет
В карту
Обоих полушарий:
Здесь!.. Здесь!.. Здесь!..
В каждой дыре смерть веником
Шарит:
Эй! К стенке, вы, там, все — пленники…
И земля словно мясника фартук
В человечьей крови, как в бычьей…
Христос воскрес!
Другое, более «вдумчивое» стихотворение Анатолия Борисовича могло вдохновлять мистикой пролетарской мести не только идейных чекистских палачей, но и обыкновенных уличных убийц и грабителей. Встречу со своими поклонниками из числа последних Мариенгоф самодовольно описывает в своем «Романе без вранья»:
К тебе, смерти зов,
Простираю длани,
К тебе на заклание
Из хлевов
Табуны гоню
Слышишь косы
И костей хруст?
Слышишь пожаров рев?
Живот давлю гадий
Тысячелетиями прелый
Огню
Предаю навоз;
Земли потрясаю
Тело;
Взрывами гроз
Разорванных уст
К пощаде
Звериный глушу зов.
Не менее экспрессивный гимн кровавой вакханалии представляет стихотворение «ненавистника войны и насилия» под названием «Днесь»:
Отчаяние
Бьется пусть, как об лед лещ;
Пусть в печалях земли сутулятся плечи.
Что днесь
Вопль любви раздавленной танками?
Головы человечьи,
Как мешочки
Фунтиков по десять,
Разгрузчик барж
Сотнями лови на!
Кровь, кровь, кровь в миру хлещет,
Как вода в бане
Из перевернутой разом лохани,
Как из опрокинутой виночерпием
На пиру вина
Бочки.
Войны…
Жертвы…
Мертвые…
Нам ли повадно
Траурный трубить марш,
Упокойныя
Ставить свечи.
Гнусавить похоронные песни,
Истечь
В надгробных рыданиях?
Нам — кричащим:
Тресни,
Как мусорный ящик,
Надвое земли череп.
Нам — губами жадно
Припадающим к дымящей ране, —
Понявшим истинно небывалую в мире трагедию.
Что убиенные!..
Мимо идем мы, мимо!
Красной пылая медью,
Близятся стены
Нового Иерусалима.
Разумеется, для Мариенгофа, как и для его соавторов, вожделенной «Явью» был не Новый Иерусалим Откровения, не Град Божий и не город мира, а нечто иное, что видится не только как вавилонская башня интернационала, но и как град Каина — первоубийцы. При этом путь Каина и Вавилона настырно навязан певцом «красной яви» именно России — первой:
Ах,
Первая, Россия, ты
Вчерашнюю
Сдобу
Истории
С высоты башни
Анафеме предала…
Мах
У какого косца при косьбе больше?
Разве не ты
Поганую в жертву овцу
Из поганого стада
Отцу
Принесла?
Разве не ты
Побежденная
Победительницей с поля
Бежала брани?..
Однако каиново и вавилонское богопротивление для Мариенгофа не предел, а лишь отправная точка. Цикл его стихотворений в сборнике «Явь» увенчан тремя строфами, которые выражают не только квинтэссенцию идеалов автора, но и подлинный религиозный смысл «великого» Октября.
Твердь, твердь за вихры вздыбим
Святость хлещем свистящей нагайкой
И хилое тело Христа на дыбе
Вздыбливаем в Чрезвычайке
Что же, что же, прощай нам грешным,
Спасай нас, как на Голгофе разбойника, —
Кровь Твою, кровь бешено
Выплескиваем, как воду из рукомойника
Кричу, «Мария, Мария, кого вынашивала?-
Пыль у твоих ног целовал за аборт!..»
Зато теперь на распеленатой земле нашей
Только Я — человек горд.
Это стихотворение было напечатано еще до выхода сборника «Явь», в августе 1918 года, в разгар массового террора, в газете «Известия рабочих, солдатских и крестьянских депутатов"…
Как явствует из автобиографического сочинения Мариенгофа «Роман без вранья», прибыв в Москву, «принципиальный противник насилия» не торопился пролить свою кровь на «колчаковских фронтах». В соответствии со своим принципом, он «благополучно окопался в тыловом учреждении», на сей раз в большевистском издательстве ВЦИК на должности ответственного литературного секретаря. Вскоре он знакомится с Р. Ивневым, В. Шершеневичем, С. Есениным и вместе с ними создает «Ассоциацию вольнодумцев», кооперативное издательство «Явь» (позднее переименовано в «Имажинисты»), открывает книжный магазин «Московской трудовой артели художников слова» и кафе «Стойло Пегаса».
«Все благополучие нашего издательства зижделось на Центропечати, — пишет Мариенгоф, — Борис Федорович Малкин (зав. Центропечатью) был главным покупателем, оптовым».
Первый сборник издательства, а это была «Явь», как теперь говорят, «спонсировал» таинственный «живой меценат эпохи военного коммунизма» — некто Моисей. Фамилию его Мариенгоф не называет, но замечает, что «фамилия эта имела всяческие заводы под Москвой, под Саратовом, под Нижним и во всех этих городах домищи, дома и домики». В Совдепии Моисей-меценат тоже не бедствовал, «всерьез себя считая несравненным комбинатором и дельцом самой новейшей формации». Помимо денег, он предоставил Есенину и Мариенгофу комнату в своем доме, где были мягкие волосяные матрацы, простыни тонкого полотна и пуховые одеяла… Между тем с ноября 1917 года в Совдепии действовал ленинский декрет о реквизиции «излишков» денег, продуктов, одежды и белья, но на мецената он, видимо, не распространялся, и «комбинатор» щедро финансировал певцов «нового града».
Что представляли собой стихи Есенина, вошедшие в сборник «Явь»? Его друг отзывается о них иронично: «У Есенина тогда «лаяли облака», «ревела златозубая высь», Богородица ходила с хворостиной «скликая в рай телят», и, как со своей рязанской коровой, обращался он с Богом, предлагая Ему «отелиться""… За неимением в данный момент у автора чего-то более богохульного и кровожадного такая «веселая» космогония полудебильного подпаска заняла в сборнике почетное место. Вот фрагмент из этих опытов «пророческого» вещания, переходящего в частушки:
Мудростью пухнет слово,
Вязью колосья поля.
Над тучами, как корова,
Хвост задрала заря.
……………….
Зреет час преображенья,
Он сойдет, наш светлый гость,
Из распятого терпенья
Вынут выржавленный гвоздь.
От утра и до полудня
Под поющий в небе гром
Словно ведра наши будни
Он наполнит молоком.
Интересную оценку идейных поисков и духовных скитаний С. Есенина накануне и в годы революции можно найти в книге «короля поэтов» Георгия Иванова «Петербургские зимы». Он пишет:
«Кончился петербургский период карьеры Есенина совершенно неожиданно. Поздней осенью 1916 года вдруг распространился и потом подтвердился «чудовищный слух»: «наш» Есенин, «душка» Есенин, «прелестный мальчик» Есенин — представился Александре Федоровне в Царскосельском дворце, читал ей стихи, просил и получил от императрицы разрешение посвятить ей цикл в своей новой книге!..
Не произойди революция, двери большинства издательств России, притом самых богатых и влиятельных, были бы для Есенина навсегда закрыты. Таких «преступлений», как монархические чувства, — русскому писателю либеральная общественность не прощала. Есенин не мог этого не понимать и, очевидно, сознательно шел на разрыв. Каковы были планы и надежды, толкнувшие его на такой смелый шаг, неизвестно. Но конечно, зря Есенин не стал бы рисковать…»
После октябрьского переворота Есенин сразу же оказался не просто в «красном стане», но в непосредственной близости к советским верхам. Через Клюева, Ивнева, Горького знакомства его, «разветвляясь, поднимались до самых «вершин» — Мамонта Дальского, Луначарского, Троцкого… до самого Ленина… Ничего странного в этом не было, — замечает Иванов, — представить себе Есенина у Деникина или, тем более, в старой эмиграции психологически невозможно… Среди примкнувших к большевикам интеллигентов большинство были проходимцами и авантюристами, Есенин примкнул к ним, так сказать, «идейно"… В Смольный его привели те же надежды, с которыми полтора года тому назад он входил в Царскосельский дворец. От Ленина он ждал приблизительно того же, что от царицы. Ждал осуществления мечты исконно русской, проросшей сквозь века в народную душу, мечты о справедливости, идеальном, святом мужицком царстве, осуществиться которому не дают «господа». Клюев, повлиявший на Есенина больше, чем кто-нибудь другой, называл эту мечту то Новым Градом, то Лесной правдой. Есенин называл ее Инонией. Поэма под этим названием, написанная в 1918 году, ключ к пониманию Есенина эпохи «военного коммунизма"… Яркое свидетельство искренности его безбожных и революционных увлечений».
Присутствие в сборнике «Явь» стихов «классика» русского символизма Андрея Белого на первый взгляд кажется парадоксальным, но только на первый взгляд. В.Ф. Ходасевич, бывший в те годы другом Белого, в посвященной его памяти статье рассказывает: ««Военный коммунизм» пережил он, как и все мы, в лишениях и болезнях. Ютился в квартире знакомых, топя печурку своими рукописями. Чтобы прокормить себя с матерью, уже больной и старой, читал лекции в пролеткульте и разных еще местах… в то же время вел занятия в Антропософском обществе… Он мечтал выехать за границу… Надо иметь в виду, что значение и вес антропософского движения Белый чудовищно преувеличивал. Ему казалось, что от антропософов вообще и от Рудольфа Штейнера в особенности что-то в мире зависит. Вот он и ехал сказать братьям-антропософам и их руководителю, «на плече которого некогда возлежал», о тяжких духовных родах, переживаемых Россией… открыть им глаза на Россию почитал он своей миссией, а себя — послом от России к антропософам (так он выражался)».
Другой свидетель и участник литературной жизни времен «военного коммунизма» — Б.Н. Зайцев дополняет наблюдения Ходасевича: «В самые страшные годы России вспоминается Белый более мирно (по сравнению с его истерично-скандальным поведением в предреволюционное время. — Арх. Н., М.П.). Как будто ни с кем не ссорился. Увлекался антропософией. В Москве жил одно время во Дворце искусств. Этот «дворец» — дом графа Соллогуба на Поварской. Там читались, выступали «товарищи», кажется, была столовая, кое-кто поселился. Среди них — Белый. Он всегда был, с ранних лет, левого устремления. Что-то в революции ему давно нравилось. Он ее предчувствовал, ждал. Когда она пришла, очень многое (курсив автора. — Арх. Н., М.П.) в ней принял. Белый не так страдал морально от революции, как мы, и уживался с нею лучше. Все же антропософия уводила его в сторону. Духовные начала движения этого уж очень мало подходили к уровню «революционной мысли» (курсив наш. — Арх. Н., М.П.), к калмыкскому облику Ленина». Как видим, не очень. «Явь» — это и есть тот самый уровень; недаром кровожадные агитки Мариенгофа печатали на первых полосах в «Правде» и «Известиях». А вот и запечатленное в «Яви» кредо антропософа:
В долине
Когда-то
Мечтательно
Перед
Вами
Я, —
Старый дурак!
Игрывал
На
Мандолине
О любви
И о
Господе.
Вы —
Внимали старательно
И —
Стародавний Зодиак.
Как-то
Избили
И выгнали меня
Из цирка
В лохмотьях и в крови,
Вопиющего
О —
Боге, Боге, Боге!
И —
О вселенской любви.
Вы,
Случайно
Встретили
Поющего паяца:
Постояли,
Послушали
Пение.
Вы отметили:
Дурацкий колпак,
Вы —
Сказали внимательно:
— Это —
«Путь просвещения!»
Вы мечтательно
Уставились
В —
Зодиак.
Впоследствии, в начале 30-х годов, Белый в своих воспоминаниях «Между двух революций» усердно доказывал тем, кто якобы «уставился внимательно» в его «Зодиак», что весь его творческий и «духовный» путь — поиски революционного миросозерцания.
«Прикосновенность к религии, к мистике, к антропософии — все это, разумеется, ставилось ему в вину теми людьми, среди которых он жил и от которых, во всех смыслах, зависел, — писал Ходасевич, — теперь он не только перед большевиками, но и перед самим собой (это и есть для него самое характерное) стал разыгрывать давнего, упорного, сознательного не только бунтовщика, но даже марксиста, или почти марксиста, рьяного борца с «гидрой капитализма». Между тем объективные и общеизвестные факты его личной и писательской биографии такой концепции не соответствовали. Любой большевик мог поставить ему на вид, что деятельным революционером он не был и что в этом-то и заключается его смертный грех перед пролетариатом. И вот совершенно так, как и в своих автобиографических романах, он свою сокровенную вину перед отцом перекладывал на таинственных демонических подстрекателей, так и теперь, всю свою жизнь он принялся изображать как непрерывную борьбу с окружающими, которые будто бы совращали его с революционного пути. Чем ближе был ему человек, тем необходимее было представить его тайным врагом, изменником, провокатором, наймитом и агентом капитализма… Однако если бы большевики обладали большей художественной чуткостью, они могли бы ему сказать, что… он окончательно разоблачил себя как неисправимого мистика, ибо он не только сочинил, исказил, вывернул наизнанку факты вместе с персонажами, но и вообще всю свою жизнь представил не как реальную борьбу с наймитами капитализма, а как потустороннюю борьбу с демонами».
Ну что же, вероятно, недаром Марина Цветаева называла А. Белого «плененным духом», а Ф. Степун — «невоплощенным фантомом». Двух человек свидетельство верно…
Воспоминания Бориса Зайцева о литературной жизни Москвы в эпоху «военного коммунизма» запечатлели образ еще одного автора сборника «Явь» — Бориса Леонидовича Пастернака, который на фоне коллективного портрета его соавторов-имажинистов выглядит белой вороной. «В Москве, — пишет Зайцев, — существовали как бы две струи литературные: наша — Союз писателей, с академическим оттенком и без скандалов, и футуристическо-имажинистская — со скандалами. Мы находились в сдержанной оппозиции к правительству, они лобызались с ним, в самых низменных его этажах: в кругах Чеки… В сообществе низов литературных и чекистов устраивались темные дела и затевались грязные оргии… Это было время Есенина и Айседоры Дункан, безобразного пьянства и полного оголтения. Ни к чему такому Пастернак не имел отношения. Ни в каких выступлениях и бесчинствах футуристов не участвовал… Но в писании тогдашнем тяготел к футуризму и имажинизму».
Во втором случае Зайцев прав — стихи Пастернака 1917−1919 годов написаны «по понятиям» имажинизма. В первом же случае он ошибся — отношение к такому выступлению, как сборник «Явь», он имел прямое. В него вошло два стихотворения поэта. Вот фрагменты одного из них:
Пустошь и тишь. У булочных
Не становись в черед
Час, когда скучно жульничать
И отпираться: — верят.
Будешь без споров выпущен.
В каждом — босяк. Боятся.
Час, когда общий тип еще:
Помесь зари с паяцем.
Было у Пастернака и еще одно стихотворение. Если верить автору биографического эссе «Б.Пастернак. Участь и предназначение» (СПб.: Русс-Балт, 2000) Наталье Ивановой, семьдесят с лишним лет эти стихи пролежали не только неопубликованными, но и вообще «о них никто, кроме самых близких, не знал»:
Мы у себя, эй, жги, здесь Русь да будет стерта!
Еще не все сбылось; лей рельсы из людей!
Лети на всех парах! Дыми, дави и мимо!
Покуда целы мы, покуда держит ось.
Здесь не чужбина нам, дави, здесь край родимый,
Здесь так знакомо все, дави, стесненья брось!
Теперь ты — бунт. Теперь ты топки полыханье
И чад в котельной, где на головы котлов
Перед взрывом плещет ад Балтийскою лоханью
Людскую кровь, мозги и пьяный флотский блев.
Почему оно не вошло в сборник, которому так созвучно? «Что его влекло к этому?» — вопрошает прекраснодушный Б. Зайцев и затем свидетельствует, не понимая сам ценности этого свидетельства: «Позже он скажет: «В годы общих нам всем потрясений я успел, по несерьезности, очень много напутать и нагрешить». В этом «позже» он очень строг к себе, даже чрезмерно. Опять тень Толстого и «золотого века» русской литературы — склонность к покаянию».
Предоставим читателю самому судить, чрезмерно ли строг был к себе Борис Леонидович и заслуживало ли его искреннее покаяние столь снисходительного похлопывания по плечу…
Совсем недавно в общественно-политическом журнале «Посев» (2004. N 8) была опубликована статья К. Малера «Ленин как деятель Серебряного века», посвященная открывшейся в Петербурге, в Институте русской литературы РАН (Пушкинский дом), выставке «Серебряный век: мистика и реальность». На выставке этой автор увидел в самом центральном месте портрет Ильича, чья личность и деятельность по представлениям ее организаторов и авторов текста буклета была «историческим фоном» Серебряного века русской культуры (!). «От государственного музея академического уровня ожидали не только развернуто представленного пласта культуры, долго закрытого для наших сограждан, но и нравственной оценки совершившимся и уже всем известным злодеяниям. Не получилось».
Что-то похожее сейчас происходит с образом виртуального палача и реального стукача Мариенгофа. Как-то очень легко зачислен «интеллектуалами» Новой России прототип «человека в пальто с козьим мехом» в число поэтов Серебряного века (см.: интернет-сайты «Мир Марины Цветаевой», «Серебряный век: силуэт», «Русская поэзия Серебряного века в библиотеке «Ковчег»» и др.).
А самое удивительное и в своем роде мистическое, что делает сборник «Явь» не похожим на другие, это то, что авторы расписывались под своими стихами. И если бы сборник не был черно-белым, вполне возможно, что подписи были бы разных оттенков: от ярко-алых до темно-красных. Серебряный век русской поэзии, «серебряные» стихи. Это только к золоту грязь не липнет, а серебро, к сожалению, чернеет и окисляется. Правда, в зависимости от среды, в которую оно попало.