Русская линия
Радонеж Владимир Можегов19.04.2006 

Тайна русской революции в зеркале русского зарубежья

1. Иррациональное явление…

Когда революционное крушение России свершилось и спасшиеся на его обломках оказались выброшенными к чужим берегам, первым и важнейшим их делом стало осознание произошедшего.

Только оттуда, из эмиграции, из отдаления, с чужих берегов становилось возможным осознание масштабов этого русского апокалипсиса

Митрополит Анастасий Грибановский, почти 30 лет возглавлявший зарубежную церковь, писал: «Страшен и загадочен мрачный лик революции. Рассматриваемая со стороны своего внутреннего существа, она не вмещается в рамки истории и не может быть изучаема наряду с другими историческими фактами. Своими глубочайшими корнями она уходит за пределы пространства и времени, как это установил еще Гюстав Лебон, считавший ее иррациональным явлением, в котором действуют какие-то мистические потусторонние силы"….

Русский человек, вообще склонный заглядывать в метафизические бездны, в своей революции заглянул, пожалуй в самую глубокую из них, откуда полыхнул отсвет первой космической катастрофы: «Как упал ты с неба, Денница, сын зари!…А говорил в сердце своем: взойду на небо, выше звезд Божиих вознесу престол мой и сяду на горе в сонме богов: взойду на высоты облачные, буду подобен Всевышнему» (Ис. XIV, 12−14).

Но не только глубину, но и поистине эпический, всемирный охват этой катастрофы можно было увидеть из Зарубежья: «Русская революция есть одно из самых сложных явлений, какие когда-либо были в истории. — писал владыка Анастасий. — Она слеплена из самых разнообразных стихий. Тут есть и прямое подражание французской революции…; и апофеоз России у славянофилов, считавших ее светом для мира, с ее идеалом вселенского братства; и исконная неутолимая жажда полной правды на земле у простого народа; и всегдашний неудовлетворенный земельный голод последнего; и анархия умов, водворившаяся в России под влиянием отрицательной проповеди Толстого, а также разного рода буревестников, декадентов и т. п.; и глубокое потрясение русской души образами глубинного зла у Достоевского; и огромная энергия, развитая великой войной и искавшая себе выхода после разочарования последней; и русский максимализм вообще, не умеющий нигде ни в чем останавливаться на полдороги и легко переходящий в нигилизм; и отголоски смуты, а также Разинского и Пугачевского восстаний, в которых проявился русский бунт, бессмысленный и беспощаный, как результат буйного настроения русской души в минуту ее крайнего возбуждения. Всё это смешение оказалось заквашенным чуждым нам материалистическим марксизмом и потому дало такое неожиданное и бурное брожение, превратившее солнце в тьму и луну в кровь, создавшее повсюду смятение и ужас и сделавшее Россию страшным позорищем для всего мира"…

Ибо, конечно, не только осознание космических масштабов русской катстрофы, но и горькое осознание своей вины вело сердце и мысль русской эмиграции. Это, по видимому, и становилось тем главным заданием, на которое благословлял ее Бог.

То, что переживали русские эмигранты, было подобно изгнанию Адама — так это ощущалось, так, по-существу, и было. Потерянный рай было уже не вернуть, и единственное, что оставалось — понимание… И если в самой России были мученики и исповедники, которые свидетельствовали о том, что Россия и Церковь жива, о жизни эмиграции могло свидетельствовать только это осознание. Только оно могло уравновесить ту адскую бездну в которую ухнула и на дне которой корчилась Россия. И лишь на самом дне своей вины можно было надеяться зажечь новый смысл и новую любовь.

2. Помутнение апостольской веры…

К лучшим из эмигрантов быстро приходило это горькое осознание. В своей книге «Белая Церковь» арх. Иоанн Шаховской приводит слова отца Александра Шафрановского, который на протяжении всей первой мировой войны самоотверженно помогал русским военнопленным, объезжая немецкие лагеря: «Отец Александр рассказал мне, что до революции у него не было ни одного случая отказа русского военнопленного от молитвы, исповеди, причастия (посещение служб было свободным). Но когда слухи о русской революции докатились до военнопленных — 90% русских людей перестали посещать церковные службы. Только 10% (во всех лагерях!) остались верными Церкви и только 10% от этих десяти (то есть 1% общего числа паствы отца Александра) были жизненно преданными, ревностными сынами Церкви. Отец Александр считал, что этот процент был соответственен уровню всей России» (арх. Иоанн Сан-Францисский, Избранное. Петрозаводск, 1992, с.77).

«Конечно, в безбожии русской революции были все виноваты, а мы, пастыри и учители, — более всех. — пишет арх. Иоанн. — За немногими исключениями и архипастыри Русского Зарубежья оказались более хранителями старого, осужденного Богом национально-бытового сознания, чем пророками и учителями Христовой Церкви. В этом и был весь «октябрьский кризис» русской жизни — помутнение апостольской веры…. Подумать только, более 100 000 пастырей молились до революции за Императора и его Семью. А Святой Дух Божий прошел мимо этих молитв…». Почему? Ответ был безжалостный, но единственно возможный: «Христоцентричность русского православия выветрилась, остался дух бездушного консерватизма и ходячих условностей, лесть слуху… Спасителю негде было «где преклонить главу» в России… «Глиняные ноги» русские не выдержали золотого церковного тела. Оно провалилось"… В той же книге арх. Иоанн приводит эпизод, становящийся, красноречивой иллюстрацией этих выводов: «Однажды заехав к митрополиту Антонию (Храповицкому — В.М.) в Сермские Карловцы, я встретил у него албанского митрополита Виссариона. Я застал архиереев, рассуждающих о достоинствах какой-то митры, которую преосвященный Виссарион привез с собой и показывал митр. Антонию. В таких архиерейских разговорах ничего плохого не было, но моя молодая горячность тогда помню сильно заскучала от этих разговоров… Миллионы русских людей умирали от духовного голода, ища веры и страдая за веру. Шли самоубийства от пустоты жизни, от потери надежды на Бога, а тут апостолы Христовы с таким смаком говорят о митрах!…»

Бич Божий был наслан на Россию за ее отступничество. Алтари, в которых под богатой византийской парчей царила мерзость запустения, были разрушены, а ее подзабывшие Христа священники и воины изгнаны вон… - к такому неизбежному выводу приходили самые честные из русских беженцев «на реках вавилонских» своего изгнания.

3. Всегда зарубежная Церковь…

И единственной возможностью «вернуться в Россию» становилось для них возвращение в Церковь. «Церковь — это всё, что осталось у нас от России», — это была одна из ключевых эмигрантских фраз, вспоминал прот. Александр Шмеман. «Входя в церкви…, в эти наши знаменитые церкви, переделанные из гаражей и подвалов, из квартир, русский эмигрант, какого бы он ни был возраста, отдавал ли он себе в этом отчет или нет, несомненно входил, вступал в Россию…».

А само «иррациональное» состояние изгнанников приводило их к таким поразительным мыслям: «Я никогда не мог понять, что могут быть какие-то зарубежные церкви, потому что христианство есть всегда некая зарубежная Церковь, потому что мы за рубежом мира сего, это прежде всего. Поэтому Церковь, ощутившая себя где-то дома, до конца у себя, забыла бы, предала бы свое призвание, которое положительно делает ее пришелицей и странницей на этой земле"… И здесь, вспоминает Александр Шмеман, наступал перелом: уже не Церковь определялась по отношению к России («Церковь — это всё, что осталось у нас от России»), а Россия начинала соотноситься с Церковью: «Какой ты хочешь быть Россия, — Россия Ксеркса иль Христа?» (Вл. Соловьев).

…"Определение того, чем является в мире Россия, требует такого критерия, который был бы вне ее и выше ее. И этим критерием является полнота Церкви». Понятие России как бы уже претворялось здесь в понятие Церкви, и сама Россия становилась только образом Церкви…

Россия погибла… Но вот, она вновь таинственно и непостижимо, словно сказочный город царя Гвидона по мановению царевны Лебеди, вся, целиком оживает в Церкви… И, оказывается, что именно в этом вечном чуде, а вовсе не в исторических путях, временных рамках и условностях сущность русской духовности: «Мы русские всегда оглядывались, засматривались на Царьград, на Византию. Но душа России с момента ее крещения мистически пребывала все же не там, а в Иерусалиме, у евангельского Христа. Там, где игумен Даниил ставил свечку за Русскую землю: «Всю тебя, земля родная, в рабском виде Царь небесный исходил, благословляя…» — этот образ Христа полюбился России больше всего, больше всех византийских мозаик… Это было большим, чем все помыслы о земном величии, о мирской славе. Здесь угадывался поиск почти невозможной свободы. Свободы не только, как мы теперь думаем, от агрессии, от государства (хотя и от государства, конечно, тоже). По существу, это было искание свободы от тяжести земной жизни, свободы от мира сего"…

К таким выводам через все революционные вихри вел Бог всё потерявших изгнанников. И Россия, Церковь, лишенная всего — царства, славы, богатства и роскоши, вдруг начинала сиять в их сердцах своим истинным, небесным, вечным светом:

«Дух Святой — ослепительное «антизаконничество». Он есть удивительное явление Свободы как высшего сыновнего Закона, Закона свободы, самого возвышенного над Законом… Господь есть Свобода…» — писал Иоанн Шаховской. И, конечно, только живой, экзистенциальный опыт духа открывал этим новым нищим апостолам нищей Церкви ее вечную правду: «…Так рыба, ища глотнуть неизведанного ею воздуха, высовывается и выпрыгивает из своей водной стихии. И я та выходил из ценностей своего смертного человечества и наконец понял, что волна милости Божией тихо выплеснула меня на берег нового бытия"…. Так выходили «на берег нового бытия» эти новые Адамы… И так их последняя нищета, совлеченность всего земного, вновь делала их по-настоящему свободными…

4. Жена, облеченная в солнце…

Эта вновь обретенная свобода открывала им глаза. Катастрофа давала возможность посмотреть на историю империи вне бравурных гимнов и победных реляций. А бездна свершившегося раскола позволяла на дне ее увидеть тот изначальный дуализм, двуполярность, двуцентричность русской жизни, ставшие его главной причиной. С одной стороны «эта духовная неуспокоенность, это подвижничество, зачарованность высшее Правдой, эта традиция иерусалимско-евангельского христианства», с другой вся эта суетная великодержавная гордыня: «Гром победы раздавайся», «Горжусь, что я русский!», «Мы русские — с нами Бог!» и т. п.

«Россия получила откровение такой красоты, такой духовности, что после него просто даже нелепо было всем этим державным славам предаваться. И тем не менее она предалась…». Так «в постоянном сталкивании, противоборстве этих двух традиций — высокой, неземной почти духовности и национального самодовольства, прельщенности грезами о земном теократическом царстве — и проходила история Российского государства…», — делал вывод Александр Шмеман и, наконец, приходил к самой сути раскола: «Никогда Церковь в России не была свободной. Она была официальной"…

И вот, империя уничтожена, храмы разрушены и алтари разбиты… А Церковь лишь расправляет свои вечные крылья и вновь дышит легко и свободно, ибо: «Церковь есть то, что выходит за все земные рамки…», как Жена, облеченная в солнце, как вечная тайна и свет…

В этом преображении, быть может, и был главный смысл русской революции?…

5. Две бездны…

Но обратимся теперь к самой, горящей в революционном пламени, в ярости красного дракона. России, на которую были устремлены взоры всех эмигрантов, всех, кто ее любил.

Митрополит Анастасий Грибановский, со слов которого мы начали свой обзор, отмечал три образа искушения всякой (и в особенности русской) революции, подобных тем, которые сатана предлагал Богочеловеку в пустыне: первое — искушение хлебом, царством всеобщей сытости; второе — соблазн мгновенного чудесного скачка «в царство свободы, равенства и братства, которым Россия должна была удивить весь мир»; и, наконец, третий соблазн, «самый страшный из всех», — в призыве отречься от Бога и поклониться Его исконному противнику сатане, чтобы при помощи последнего легче овладеть всеми царствами мира"…

Но важно заметить, что хотя этот «самый страшный из всех» лик проступал в русской революции (и, прежде всего, в лицах ее вождей), не он увлекал народную стихию… И идеи памятников «первому революционеру» Люциферу и Иуде, возникшие было в первые революционные годы, не прижились. И Блок, который глубже всех слышал эту «музыку революции», после всех картин анархического разгула, во главе своих 12-и, все-таки ставит Христа… - И здесь, быть может, главная тайна русской революции…

Как в ненависти, лжи и предательстве, которыми вскипал революционный бунт, всходили жертвенность и горячая вера, непостижимо и трагично сопутствующие первым… Как через весь, отрицающий Христа, революционный пафос, бунтующая народная стихия вновь таинственно и неизбежно возвращалась к нему… Как, увлеченная жаждой всемирного братства, грядущей «эры милосердия», она вновь входила со временем в свои извечные «иррациональные» русла…

Ибо, конечно, только эти, идеалистические, религиозные по своей сути, идеи могли по-настоящему увлечь народное сердце и вылиться, наконец, в красной России не в культ Люцифера и даже не в культ Вождя, а в культ Поэта. И не памятник Иуде, а памятник Пушкину, в конце концов, утвердился в сердце России, омытой кровью ее мучеников…

В это трудно было поверить… Но что иное, если не эта «иррациональная» вера, которую пронес народ через все бездны своего неверия, спасла его в 41-ом? Сделало возможным уничтожившее большевизм преображение 91-го, и, наконец, неизбежный новый поворот 2000-го?

Быть может, ответом — тот незабываемый образ Пугачева, просящего перед казнью прощения у «народа православного», и «заячий тулупчик», преклоняющий на милость сердце злодея… - Так в русском бунте, «бессмысленном и беспощадном», потрясая небеса, сходились те достоевские «две бездны рядом» — бездна веры и безверия, эти две вечные спутницы русской истории, две ее вечные полярности, главный ее «дуализм"…

6. Божья притча…

Чем же всё-таки была эта русская революция? Настало ли время ее осмысления, или тайну эту будут еще разгадывать наши потомки?

Многое еще предстоит здесь понять. А последние тайны этого «иррационального явления», откроются лишь за пределами этого мира. Но ясно одно. Воистину, это была великая Божья притча… Разве не могучая правда дышит в этой стихии, как спичечные коробки сметающей основания великой и гордой империи? Разве не Божественные суды свершаются, когда три составляющие ее имперской триады, еще помпезно декларируемые, но увы, уже давно утратившие свое истинное содержание, вдруг обращаются в свою противоположность: официальное «Православие» — в неслыханную хулу на небо, парадное «Самодержавие» — в цареубийство и власть террора, а лубочная «Народность» — в блуд и анархию…

Словно это глубинные магмы народной души (той изначальной страсти, в преображении которой Иван Ильин видел главное задание русской цивилизации), прорвавшие тонкую земную кору условностей вырвались на свободу, сметая всю ложь империи, разрушая все начала и основания…

«Поколеблю не только землю, но и небо», — обещает Господь. И кто эти мрачные титаны, штурмующие небо в жажде свободы, умирить которых может лишь стихия Божественной любви? Кто этот яростный Левиафан книги Иова, с которым играет Божий Дух, набрасывая на него свою уздечку?… В каком Божественном мраке скрываются те глубочайшие корни, которыми уходит это «иррациональное явление» «за пределы пространства и времени»?

…Империя советская во многом напоминает империю Российскую… Разве что бог ее оказался низведенным на трибуну Мавзолея, а Любовь — отодвинутой в «светлое завтра"… Но к нему-то, к этому «светлому завтра», под сенью «люциферова крыла» и рванулась народная душа, через все те же свои вечные грехи и свою святость…

А там, на горизонте, где сходились, в указанной Вождем першпективе небо и земля (а вместе с ней сходила на нет и само «светлое завтра»), вся «большая иллюзия» рухнула, развеялась как дым… От исполинского имперского демона, от яростного красного Дракона остался пшик, лишь только вера в обольстительные картины, навиваемые им, угасла…

И из нового всплеска веры, из «дыма отечества», из смуты 90-х, вновь, как и в 17-м, вынесшей на поверхность всю скверну «нового человека — строителя коммунизма», когда все смертоносные лики революции вновь как в некоей босховской фантасмагории прошли перед нами, вновь возник памятник Поэту… Его 200-летие мы с помпой отпраздновали в 1999-м. А вскоре стрелка компаса русской истории вновь незаметно повернулась и началось ее новое, неизбежное возрождение…

7. Пушкин

И здесь мы должны сказать еще об одной важнейшей миссии русской эмиграции, не менее важной. Чем осмысление революции, — осмысление Пушкина… Пушкин стал для эмиграции вторым, после Церкви воплощением России, ее «мирской молитвой"… Если Россия как общность для эмигрантов претворялась в Церковь, то Россия как глубоко интимное и личное переживание претворилась в Пушкине….

Как и Церковь, Пушкин открывался заново русской эмиграцией. Трудами Петра Струве, Семена Франк, Ивана Ильина и многих-многих других имя его выходило из мглы забвения для того, что бы вновь засиять солнечным центром в космосе русской жизни…

Могло ли быть иначе? Пушкин слишком колоссален для «скучных песен земли» и обыденности. По-настоящему его можно слышать либо в детстве (до всякого понимания), либо пережив катастрофу (то есть помудрев на тысячу лет)…

После рокового выстрела на Черной речки, после «страшно, соотечественники!», выдохнутого Гоголем, Пушкин был на долгие годы забыт. Властителем дум в конце 19-го века стал Некрасов, чья «гражданственная поэзия» многое сделала для дела русской революции (не больше, впрочем, чем зубовный скрежет Константина Леонтьева «возненавидеть, а не возлюбить!» в сторону пушкинского и достоевского Всечеловека)…

Пушкин действительно был есть и будет «воплощенным русским равновесием» (акад. К. Свасьян). Тем единственным, примиряющим все русские противоречия, именем, к которому возвращаются рано или поздно все русские искания… Лишь ему дано было уравновесить все стихии всечеловенческой русской души. Именно это дало право Ивану Ильину назвать его «солнечным центром русской истории». Непоправимая трагедия России началась тогда, когда «солнце русской поэзии закатилось», когда ясная, солнечная мысль России погрузилась в густой туман…

После выстрела в это «воплощенное русское равновесие» не только русская литература (Свасьян), но и вся русская история становиться тем «обвалом снежных вершин», который к началу ХХ-го века докатился до долин и разразился катастрофой…

О том, мистическом почти единении, которым имя Пушкина связало зарубежную и советскую России в год 200-летия гибели, я уже писал в прошлой, посвященной эмиграции, статье («Две России. Одно сердце»). Но и саму «левую» и «правую», утопающую в извечных русских дрязгах, русскую эмиграцию, имя Пушкина совершенно чудесным образом сумело примирить и сплотить. И в этом, в первую очередь, заслуга Петра Струве, гениально обозначившего идеологию поэта как «либеральный консерватизм» и выдвинувшего его фигуру в качестве знамени Зарубежья…

Самое время об этом вспомнить сегодня и нам…

А о том, насколько значительным было проникновение этим именем в среде самой эмиграции, свидетельствует вот этот небольшой отрывок из «пушкинской речи» одного из тысяч беззвестных русских эмигрантов:

» Что было бы с Россией, если бы в 60-е годы властителем русских дум был Пушкин — в ореоле своей славы, своего авторитета, своей ещё более изощрённой мудрости в понимании русской жизни и её коренных вопросов?… К несчастью России, этот трезвый судия и гениальный провидец не послужил образцом для вершителей русской жизни в последующие десятилетия, а к концу 19 века он был забыт и предан самими русскими поэтами, которым показалась скучными русская жизнь и пушкинский реализм… Эти жрецы и жрицы Апполона отвернулись с презрением от прозы обыкновенных смертных, вознесли и возлюбили себя, как богов: кто служил чёрную мессу, кто пел её самому себе «Я весь, я только бог», кто с нетерпением ожидал «третьего новейшего завета», кто воспевал извращённость, истерику и доходил до последней черты… Русская поэзия, созданная гениальным художником-реалистом, устремилась в туман бреда и галлюцинаций и очутилась в клинике.

…Надо было понять и принять это явление, как грозный симптом, отзвук тех сложных и запущенных недомоганий, которые давно уже томили и истощали государственную и общественную крепость России, заколебавшейся под ударами дальневосточной войны и натиском в те же годы революции. «Русская тройка» мчалась, уже распустив вожжи. После недолгой паузы столыпинского пятилетия её бег принял бешеный темп; более нетерпеливые седоки перепрыгнули в немецкий блиндированный поезд и оказались первыми у финиша. Этот финиш был финишем России петербургского периода. Жил бы Пушкин долее, или жила бы Россия Пушкиным, этого, конечно, не случилось бы. Полное откровение Пушкина и его заветов начинается лишь теперь, с нашего всероссийского несчастья. В этом — основной смысл и глубочайшее значение нынешних поминовений, через сто лет после его трагической кончины» (А. Харкевич, регент церковного хора, речь произнесена 28 февраля 1937 г., в русской колонии во Флоренции, приводится по: «Духовный труженик», Наука, СПб, 1999).

8. Соборное слово…

Любовь и свободу полагал Иван Ильин двумя началами русской жизни… В двух своих началах — общности и личности — выразила себя Россия в Церкви и в Пушкине….

И если сама Россия стала (как поняли русские эмигранты) образом вселенской Церкви, то ее Поэт стал таким же образом всечеловеческой личности, человека, как он задуман Богом… В идеале, конечно, а не в эмпирической данности. В идеале, значит, в стремлении к нему. Но человек и есть только стремление, только вектор, лишь в движении к идеалу, к началу постигающий себя и Бога… Всякое же окостенение, всякий лишенный живой жизни, стремления к истине фундаментализм — гибелен, и рано или поздно будет сокрушен. И в этом еще одна правда русской революции….

Но именно такой живой жизнью, стремлением к истине была вся жизнь Пушкина («русский человек в развитии, каким он явится через 200 лет»), таким стремлением (несмотря на всю консервативность) была и вся история России, о которой Пушкин заявил Чаадаеву, что ни за что на свете не хотел бы иметь другую… Несомненно, в это «ни за что на свете» Пушкин включил бы и революцию и наше смутное время. Включил бы, потому что за всей этой эмпирической данностью, за всеми историческими падениями и помутнениями видел вечную онтологическую правду России, ее неслучайность, ослепительный, божественный лик, проступающий в «образе раба"…

И даже в «либеральном консерватизме», столь тонко и гениально подмеченной Петром Струве идее Пушкина, скрыта правда, гораздо большая поверхностной, политической…

По сути, речь здесь идет о двух равнозначных правдах: свободной личности (исповедуемой либерализмом) и общности, народа, семьи (исповедуемой консерватизмом), столь чудесно примиренных в Пушкине. Примеренных потому, что сам Пушкин был лишь идеальным воплощением России, её идеальной личностью…

В глубинной же своей сущности, правды либерализма и консерватизма — есть правды Христа и Церкви (явлении, по точному слову митр. Антония Храповицкого, в высшем смысле космополитическом) и примиряются в Церкви, этом мистическом теле Христа, круге детей Божиих, живущих не эгоизмом собственника, но любовью друг ко другу, и находящих себя друг в друге…

Не о той ли самой правде говорит и столь счастливо найденная сегодня идея «прав и ответственности» Декларации Х всемирного русского народного Собора?

Декларация эта свидетельствует о том соборном и личном духе русской цивилизации (наиболее ярко выраженных в рублевской «Троице» и явлении Пушкина), о том вечно-живом слове, которое хранит Церковь и Россия и которое актуализирует в самые судьбоносные, самые эпохальные моменты своей биографии…

И сегодня, когда две части русской Церкви, заграничная и российская, готовы воссоединиться, не случайно, конечно, звучит, внося зерно порядка и равновесия в мировой хаос это слово русской цивилизации… (см. мою статью о Соборе на портале Кремль.орг http://www.kreml.org/opinions/115 257 240?user_session=03ad8dfe9186c2d455138cffb9aa673d).

Слово, родившееся не из чиновничьих абстракций, но вынесенное из колоссального экзистенциального опыта, из горнила всех русских потрясений и катастроф… В нем и опыт рублевской «Троицы» и опыт Пушкина и Достоевского (слово последнего о сердце русского народа, которое «ко всемирному, ко всечеловечески-братскому единению…, может быть, изо всех народов наиболее предназначено», не случайно напомнил на Соборе министр иностранных дел России)…

Слово не узконациональной, но всемирной нашей правды, которое Пушкин в своей «Капитанской дочке» (этом самом христианском, по мнению проф. Г. Федотова произведении мировой литературы) выразил совсем ясно и просто: «лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от улучшения нравов, без всяких насильственных потрясений"…

http://www.radonezh.ru/analytic/articles/?ID=1679


Rambler's Top100 Каталог Православное Христианство.Ру Рейтинг@Mail.ru