Стратегический журнал | Борис Межуев | 18.04.2006 |
Мир свободы
Политическое развитие современного мира определено господством одной фундаментальной идеи — идеи свободы. Возникнув на заре Нового времени из специфического преломления античной и христианской интеллектуальных традиций, эта идея за три века кардинально изменила социальную структуру европейского мира, а впоследствии — по мере его экспансии во внешние пределы — и облик всего остального человечества. Можно вместе с Бенжаменом Констаном усматривать исток этой идеи в смене военного уклада на коммерческо-торговый, можно вслед за Максом Вебером находить в основе политической гегемонии «свободы» глубинные нравственно-религиозные (преимущественно протестантские) истоки. К чему бы ни возводить генезис гегемонии свободы как наивысшей политической ценности, какими бы факторами ни объяснять происхождение мира, основанного на «свободе», следует признать, что именно всевластие этой ценности и определяет собой эпоху модерна и что с окончанием периода этого всевластия только и следует связывать гипотетическую кончину этой эпохи.Идея «свободы» в политическом преломлении имела два следствия. В первую очередь, именно эта идея легла в основу современного политического национализма: граждане, входившие в одну нацию, в единое «сообщество равных», теперь отказывались признавать «благожелательную гегемонию» любой внешней — в том числе имперской — силы. В каком-то смысле настойчивость, с которой люди стали защищать свое право оставаться «свободными» от действия в том числе и «благожелательно» относящейся к ним империи, можно счесть иррациональной, поскольку таковая власть вполне могла нести им конкретные и совсем не фиктивные блага. И, тем не менее, люди Современности и, точнее, люди, охваченные Современностью (как своего рода манией, страстью), были готовы — и не просто готовы, а в некотором смысле осознавали себя обязанными — отказаться от всех «благ» зависимости во имя национальной независимости, своего рода политической «пустыни реального». Утверждая «национальный суверенитет» как первую и важнейшую предпосылку свободы, люди Современности уже вторым шагом адресовали аналогичные претензии к тем правителям и элитам, которые, как бы в целях той же самой «благожелательной гегемонии», пытались узурпировать этот «суверенитет», ограничив «свободу граждан» «свободой правителей». Идея политической свободы естественным образом в эпоху Современности переходила в другую столь же фундаментальную и столь же революционную для традиционной социальной системы идею — идею политического равенства.
Мы живем в мире, в котором, несмотря на все реакционные поползновения господствующих элит, идеи равенства и свободы до сих пор сохраняют свою силу и свое могущество. Практически любая апелляция к принципам порядка и тем более иерархии в современности носит служебный, функциональный характер. Нужно быть каким-то сладострастным эстетом типа Константина Леонтьева для того, чтобы любить «иерархию» ради «иерархии», «неравенство» ради «неравенства», «диктатуру» ради «диктатуры». В этом состоит основная «ахиллесова пята» всех возможных «консервативных (в смысле антимодернистских) революций» — они вынуждены выстраивать свою риторическую стратегию фактически на почве того же самого модерна, который они отвергают, обращаясь как к референту к политическому сознанию, интенционально ориентированному на Равенство и Свободу. Всякая же попытка отбросить эти ценности в каких-то особых интересах — скажем, заявить, что нам, русским, следует отказаться от национальной независимости во имя благополучного существования в безнациональном глобализирующемся «человейнике» (выражение А. Зиновьева), — в глазах всякого нормального человека, не одураченного грантами и либеральной пропагандой, будет казаться чем-то глубоко безнравственным.
История «современности», или, как еще ее можно определить, «политическая история», и в самом деле имеет свой «конец». Размышляя об этом «конце», следует сразу же оставить в покое почтенного профессора Университета Джона Хопкинса Фрэнсиса Фукуяму и держать в своем сознании подлинный источник его вдохновений — идеи французского философа русского происхождения Александра Кожева. Автор «Конца истории» — не более чем остроумный фальсификатор Кожева, попытавшийся переосмыслить его гегельянский взгляд на историю в контексте идей Лео Штрауса и Ирвинга Кристола. Напомню, что оба духовных отца американского неоконсерватизма крайне негативно относились к идее мирового государства и мирового правительства. Штраус именно в полемике с Кожевым говорил о том, что мировое государство будет шагом навстречу тирании, но не свободе (1). Штраус был честным мыслителем: отнюдь не являясь гегельянцем, он не утверждал, что идея равного достоинства людей, заводящая весь маховик политической истории, находит свое адекватное выражение в плюриверсуме однородных по своему внутреннему устройству либерально-демократических государств. И в самом деле, в мире многих государств, открытого их состязания, люди будут продолжать оставаться неравными по той простой причине, что граждане и элиты сильной, могущественной страны будут оказывать прямое или опосредованное влияние на граждан и элиты страны более слабой, принуждая их к тем действиям и решениям, которые они бы по доброй воле не совершили. Именно поэтому политическая история может завершиться лишь с концом внешней политики, с концом противостояния государств друг другу. Все это великолепно сознавал Кожев (также честный мыслитель, в отличие от Фукуямы), который с полным основанием утверждал, что история завершается созданием «универсального и однородного государства», глобального государства равных граждан. Пока такого государства не создано, говорить о наступлении «конца истории» было бы преждевременно.
Однако «конец истории» уже рядом с нами. Реальным прообразом такого «последнего» государства будущего для Кожева была послевоенная Европа с ее новыми структурами интеграции, в строительстве которых сам философ принял в конце жизни активное участие. В виде нынешнего Европейского союза поэтому действительно проглядывает (пока только проглядывает) «конец истории», т. е. «конец истории Современности» или же «конец политической истории». Сейчас не столь важно, что ныне действующий ЕС испытывает «дефицит демократии» или что Европа не посягает быть глобальной империей. Проблема в том, что в данном варианте постнационального единства мы имеем нечто такое, по отношению к чему нам, русским, равно как и всем остальным народам, вовлеченным в орбиту Новой Европы, нужно совершенно особым образом продумывать основания собственного суверенитета.
Суверенитет после «конца истории»
Вопреки распространенному в «суверенно-демократической» России мнению, в самом по себе политическом «суверенитете» нет ничего сверхсакрального. Суверенитет изначально — лишь право монарха действовать полновластно на определенной территории. После Локка и Руссо монарха в роли суверена сменил народ, демос, совокупность свободных граждан, обладающих правом на участие в управлении своей страной. Суть идеи от этого не изменилась — «суверенитет» как бы отграничивает власть от других властей, скрепляя в некое нерушимое единство власть и подданных. «Нет Бога кроме Аллаха», нет суверена кроме суверена. Правом распоряжаться людьми на данной территории обладает лишь тот, кто обладает этим правом.Можно ли отказаться от «суверенитета»? Будет ли совместим такой отказ с достоинством свободного человека, идеалом человека Современности? С точки зрения принципов современности, то есть идеалов Равенства и Свободы, на этот вопрос нельзя ответить однозначно. Когда суверенитет вашей страны стремится подорвать другая более могущественная держава, которая, размахивая ракетными боеголовками и валютными купюрами, намеревается насадить в нашей стране политический строй по своему собственному разумению, да еще и прибрать к рукам в награду ваши природные ресурсы, при этом оправдывая свои бандитские действия «смертью суверенитета», «концом Вестфальской системы» и пр., наш прямой долг разоблачить шарлатанов. Сказав, в частности, о том, что «суверенитет» нужен нации, как иммунная система человеку: никаких оснований верить в ум и благородство хозяев всякой «новой Орды» у нас нет. И потому мы сами должны решать, стоит ли нам, скажем, идти по пути демократизации и рыночных преобразований или же имеет смысл, «пока еще не поздно», «сделать на этом пути остановку».
Все это более менее очевидно.
Однако ситуация потеряет таковую очевидность, если мы зададим себе другой вопрос: позволительно ли для России отказаться от собственного суверенитета во имя интеграции в гипотетическое «универсальное и однородное государство», в котором каждый русский нимало не потеряет в своих правах и свободах? Представим себе, что перед нами — однородный демократический мир, все жители которого свободны и равны, в котором нет «незаменимой» сверхдержавы с ее «грантами», спецслужбами и указухами друзьям по демократическому дому. И в этом мире русские наряду с европейцами смогут спокойно наслаждаться безопасностью и процветанием. Отвлечемся сейчас от очевидного возражения, что таковой «демократический мир» в ближайшем будущем просто невозможен, что европейский дом никогда не расширится таким образом, чтобы вместить в один присест 150 млн. русских, уравняв их в политических правах с французами или же британцами. Это и так понятно, но это неважно. В самой Европе существует немалое число «отвязных» левых интеллектуалов, которые критикуют проект ЕС именно за то, что он ставит процессу расширения какие-то пространственные пределы, тогда как, по их мнению, он должен был бы продолжаться бесконечно, чтобы, в конце концов, понятия «Европа» и «мир» оказались взаимозаменяемыми. Опять же — не стоит большого труда доказать, что мечты левых — не более чем пустая фантазия. Проблема в том, что разговоры о ценностях (а, согласно последним выводам теоретиков российского режима, суверенитет есть некая высшая ценность и политика защиты суверенитета есть, соответственно, ценностная политика)(2) не будут иметь никакого смысла, пока мы не готовы обозначить пределы полагания данной ценности. Глупо, скажем, говорить о рынке как ценности, если не решить заранее, что произойдет с ним в ситуации всеобщего материального благополучия — отомрет ли он как ненужный и сопряженный с многочисленными издержками (моральными, культурными, экологическими) социальный инструмент или же сохранится как извечный регулятор хозяйственной активности. Я лично думаю, что его ожидает именно первая судьба. Но не такова ли и судьба суверенитета? В ситуации «конца истории», когда государство сможет снять с себя заботу о равенстве и свободе своих граждан, передоверив ее открыто и демократически избираемому «мировому правительству», вполне вероятно, национальный суверенитет отомрет как атавизм «эпохи модерна». Поскольку Россия имеет у себя почти под боком реализующийся «постисторический» проект европейской интеграции, причем напряженно ищет пути подключения к данному проекту, вопрос о «постисторической судьбе суверенитета» имеет для нас отнюдь не только академический интерес.
Мне представляется, что никаких политических доводов против таковой гипотетической «смерти суверенитета» не существует. Именно поэтому я и говорю, что мы действительно имеем в этом случае «конец политической истории», по Кожеву. У нас, как и у любой другой нации, просто нет серьезных политических мотивов для того, чтобы не вступать в «универсальное и однородное государство», в котором свобода для сограждан окажется обеспечена равным правом на участие в политической жизни этой всемирной страны. Огрубляя и тем самым несколько искажая реальное положение вещей, можно сказать, что у России нет весомых политических аргументов (аргумент «мы сами хотим быть империей по типу США и всеми командовать» я считаю идиотским и не рассматриваю) для того, чтобы не искать путей интеграции в общеевропейский дом. Следует ли из этого, что русским консерваторам следует согласиться с неизбежным и принять логику евроинтеграционистов — сдаться объединенному союзу проевропейских либералов и социалистов?
Я сразу же отвожу все возможные апелляции к «культурной самобытности». Великая заслуга Константина Леонтьева перед русской общественной мыслью заключалась в том, что он справедливо указал на то, что политическая независимость ни в малой степени не приближает и не способствует культурной самобытности народов. Если даже оставить в покое ненавистных Леонтьеву западных славян и посмотреть на собственную историю, то можно убедиться, что наивысшего своего расцвета русская культура достигла именно в момент политической зависимости. Речь идет о «золотом веке» русской иконописи — XIV—XV вв. Обретение политической самостоятельности сразу же роковым образом привело к оскудению русской духовной культуры, о чем замечательно писал Георгий Федотов. Другое дело, что для меня, в отличие от Леонтьева, это противоречие вовсе не свидетельствует о низменности политического. Как раз, напротив, обнаруживая это противоречие, следует сказать, что политическое выше культурного, что оригинальная и самобытная культура может быть принесена в жертву тому, что стоит на шкале ценностной иерархии выше нее — именно национальной свободе. К тому же ссылки на «культурное своеобразие» ни для кого не обязательны, каждый волен предпочесть «луковичной головке» русского храма остроугольную крышу готического костела или фугу Баха православным хоровым песнопениям. Итак, аргумент от «культурного своеобразия» — заведомо слабый аргумент.
Фактически мы подошли сейчас вплотную к основной тайне «эпохи модерна» — тайне ее конца. Проблема «модерна» — это не историческая в точном смысле и уж тем более не социологическая только, но в первую очередь метафизическая проблема. Ради чего, ради каких иных материй можно совершить «отстранение политического» или, точнее, «преодоление политического»? Безусловно, речь может идти только о наивысшем экзистенциальном самоопределении — самоопределении религиозном.
Преодоление политического
Как вполне справедливо подчеркивают современные православные фундаменталисты, вся острота борьбы за суверенитет России обусловлена особым религиозным выбором нашей страны — ее сознанием себя Третьим Римом, последним православным царством, утверждающим себя таковым перед лицом апостасии всего остального исповедующего Христа человечества. В конце концов, именно этот религиозный выбор, именно это подспудное, но, тем не менее, твердое осознание своей исключительной миссии на Земле, которую не в силах выполнить никто другой, и есть предельный мотив борьбы за российский «суверенитет», за особую российскую цивилизацию.«Религиозное» в политике — это и есть то, ради чего политика может быть преодолена (хотя бы в гегелевском понимании этого слова). И поэтому отказ интегрироваться в «универсальное и однородное государство» (в том случае, если оно способно гарантировать благополучие и свободу своих граждан) и представляет собой в точном смысле религиозный выбор. Возможно и обратное прочтение: религиозный либо же «цивилизационный» (в данном случае это тождественные понятия) выбор в политике есть утверждение себя «особым изолированным человечеством» даже вопреки отвечающей всем требованиям Равенства и Свободы глобальной интеграции. Согласно этой логике «религиозного», Россия не может, точнее не должна сливаться с миром, пока мир не стал Россией. Пока мир не принял ее религиозной миссии, не отважился стать православным царством или перейти под его покровительство. Ровно то же самое следует сказать и о других религиозных «цивилизационных» самоопределениях нынешнего мира, включая самый парадоксальный из этих «религиозно-политических» проектов — европейский.
Безусловно, рисуемая нами картина некоего эсхатологического выбора России — вступать или не вступать в «универсальное и однородное государство» — своего рода интеллектуальный эксперимент в химически чистых, лабораторных, условиях. Таких условий в реальной жизни нет. В реальной жизни мы имеем дело не с какими-то духовно стерильными «постисторическими монстрами», а с вполне конкретными «цивилизационными» (т.е. религиозными или же «крипто-религиозными») проектами. И поскольку каждый из этих проектов, включая европейский, апеллирует не к «холодным» ценностям «мира и безопасности», «равенства и свободы», а взывает к вере и преданности особой «цивилизационной» миссии и судьбе, то и ответ — не отвлеченно-философский, а жизненно-практический — на них будет возможно дать лишь с позиции собственного религиозного выбора. Если такового выбора мы сделать не сможем, то все разговоры о «суверенитете» как основе ценностной политики России следует оставить раз и навсегда. Ибо России на самом деле не нужен «суверенитет ради суверенитета», который часто оказывается лишь орудием власти для достижения ею своих собственных, далеких от интересов страны целей. России нужен культурный суверенитет для сохранения специфики ее культуры, политический — для защиты свободы ее граждан и, наконец, религиозный — для утверждения ее особой миссии в истории.
Подлинный долговечный суверенитет России немыслим вне ее религиозного самоопределения, сознания ее миссии и ответственности перед Богом. И только ощутив, что таковая миссия у нас имеется и что ради нее мы готовы отказаться от спокойного «постисторического существования», мы сможем выстраивать ту конкретно-политическую стратегию, которую в данный момент считаем для себя оптимальной.
В первую очередь нам следует раз и навсегда определиться в отношении Европы — единственного внешнего нам цивилизационного проекта, участие в котором для России объективно не исключено. Мы должны понять, что в данном случае речь идет не о вступлении в какое-то нейтральное в отношении религии и веры объединение, а в заряженное определенной духовной энергетикой цивилизационное пространство. К тому, что это за «энергетика» и каков ее источник, нам следует присмотреться впоследствии повнимательнее, но очевидно, что одним духом Просвещения и секуляризма дело не исчерпывается. Путь Европы — единственной цивилизации, не пережившей, по наблюдению С. Хантингтона, в 1990-е «религиозного возрождения», — требует особого рассмотрения и особого анализа. Смело можно сказать только одно: либерализация сексуальной морали, вплоть до юридической легализации и даже церковного освящения однополых браков, агрессивный феминизм и какое-то болезненно настойчивое требование ввести женщин в алтарь, наконец, снятие табу на убийство в виде абортов и эвтаназии — все это, безусловно, свидетельство нового религиозного, только постхристианского самоопределения европейского человечества. И постоянные игры европейских интеллектуалов с некоей альтернативной религиозностью, как правило, языческого или, точнее, квазиязыческого, происхождения, в этом идейном контексте далеко не случайны. В настоящее время большая часть левой интеллигенции, прошедшей своего рода культурную переработку в 1960-е, так или иначе, тяготеет к чему-то альтернативно-религиозному, феминистически-экологическому, нью-эйджистско-языческому. Любопытно, что антихристианские, языческие мотивы в равной степени характерны и для европейских «новых правых», от Эволы до Алена де Бенуа. Иначе говоря, в этом антихристианском самоопределении следует видеть какой-то совершенно особый религиозный выбор складывающейся на наших глазах постхристианской цивилизации, для которой право на жизнь какого-нибудь редкого зверя более значимо, чем право на жизнь нерожденного младенца. Следует понимать, что, когда мы говорим об интеграции России в Европу, мы подразумеваем слияние именно с этой уже глубоко апостасийной новоевропейской цивилизацией, которая за несколько столетий проросла внутри цивилизации западно-христианской.
Я вовсе не имею стопроцентной убежденности, что мы в настоящий момент переживаем конец эпохи модерна. Вероятнее всего, модерн будет еще долгое время сосуществовать с новой эпохой, которую за неимением другого термина следует назвать «Новым Средневековьем». А это значит, что представления о «политическом суверенитете» или же «политическом национализме» еще долгое время будут сохранять свою актуальность в расстановке акцентов в текущих мировых процессах. Более того, мы уже сейчас переживаем своего рода «парад планет» эр и эпох: в наш пока еще «исторический» мир тихой сапой вступает «постистория», которая уже внутри себя самой содержит некий «трансисторический» эон. Это поразительно интересная ситуация, осмысление и ориентация в которой требуют отточенного и выверенного концептуального аппарата. Одними словами о «суверенной демократии» здесь не отделаешься: необходимо размышлять и двигаться на всех трех шкалах экзистенциальной мотивации одновременно: культурной, политической и, наконец, религиозной. При этом сознавая место каждой из шкал в общей системе ценностной иерархии.
2. «Ключевой ценностью, — пишет Алексей Чадаев, — на которой основана новая публичная риторика Президента, является суверенитет, то есть возможность самостоятельно внутри страны решать вопрос о власти» (Чадаев А. Путин. Его идеология. М., Европа, 2006, с. 26).
Опубликовано на сайте Агентства политических новостей
http://www.apn.ru/?chapter_name=advert&data_id=975&do=view_single