Екатеринбургская инициатива | Пьер Жильяр | 14.08.2009 |
Царская семья проводила обыкновенно зиму в Царском Селе, красивом городке, дачном месте, километрах в 20-ти на юг от Петрограда. Он расположен на возвышенности, верхняя часть которой занята Большим дворцом, любимым местом пребывания Екатерины II. Неподалеку от него, в парке, прорезанном маленькими искусственными озерами, возвышается полускрытая деревьями постройка гораздо более скромная — Александровский дворец. Император Николай II сделал из него свою обычную резиденцию после трагических событий января 1905 года. Император и Императрица жили в одном из дворцовых флигелей, внизу, а их дети в следующем этаже, над ними. В среднем корпусе помещались парадные покои, а противоположный флигель был занят некоторыми лицами свиты. В этих рамках, которые вполне отвечали ее скромным вкусам, жила Царская Семья. Там в феврале 1906 года я увидел в первый раз Цесаревича Алексея Николаевича, которому было тогда полтора года. Вот при каких обстоятельствах это произошло. В этот день я по обыкновению прибыл в Александровский дворец, куда мои обязанности призывали меня несколько раз в неделю. Я уже готовился кончить свой урок с Ольгой Николаевной, когда вошла Императрица с Великим Князем Наследником на руках. Она шла к нам с очевидным намерением показать мне сына, которого я еще не знал. На лице ее сияла радость матери, которая увидела наконец осуществление самой заветной своей мечты. Чувствовалось, что она горда и счастлива красотой своего ребенка. И на самом деле, Цесаревич был в то время самым дивным ребенком, о каком только можно мечтать, со своими чудными белокурыми кудрями и большими серо-голубыми глазами, оттененными длинными загнутыми ресницами. У него был свежий и розовый цвет лица здорового ребенка, и когда он улыбался, на его круглых щечках вырисовывались две ямочки. Когда я подошел к нему, он посмотрел на меня серьезно и застенчиво и лишь с большим трудом решился протянуть мне свою маленькую ручку. Во время этой первой встречи я несколько раз видел, как Императрица прижимала Цесаревича к себе нежным жестом матери, которая как будто всегда дрожит за жизнь своего ребенка; но у нее эта ласка и сопровождавший ее взгляд обнаруживали так ясно и так сильно скрытое беспокойство, что я был уже тогда поражен этим. Лишь много времени спустя мне пришлось понять его значение. В последующие годы я все чаще имел случай видать Алексея Николаевича, который убегал от своего матроса и прибегал в классную своих сестер, куда за ним тотчас приходили. Иногда, однако, эти посещения внезапно прекращались, и в течение довольно долгого времени его не бывало видно. Каждый раз такие отсутствия вызывали у всех обитателей дворца глубоко подавленное настроение, и мои ученицы тщетно старались скрыть свою печаль. Когда я задавал им вопросы, они старались на них не отвечать и говорили уклончиво, что Алексей Николаевич недомогает. С другой стороны, я знал, что он подвержен болезни, о которой говорили иносказательно и сущность которой никто не в состоянии был мне объяснить. Как я выше заметил, начиная с 1909 года я был освобожден от обязанностей наставника герцога Сергия Лейхтенбергского и мог больше времени посвящать Великим Княжнам. Я жил в Петербурге и пять раз в неделю приезжал в Царское Село. Хотя число моих уроков значительно увеличилось, успехи моих учениц были медленны, — тем более, что Царская Семья совершала поездки в Крым на несколько месяцев. Я все более сожалел, что им не брали французской гувернантки, и, когда они возвращались, всегда замечал, что они многое забывали. Девица Тютчева,* их русская гувернантка, несмотря на свою большую преданность и прекрасное знание языков, не могла всюду поспеть. Чтобы заполнить этот пробел, Императрица просила меня сопровождать Царскую Семью, когда она покидала Царское Село на продолжительное время. В первый раз я поехал в Крым при этих условиях осенью 1911 года. Я жил на маленькой даче в Ялте с моим коллегой г. Петровым, преподавателем русского языка, которого равным образом пригласили продолжать свое преподавание; каждый день мы ездили в Ливадию давать уроки. Этот образ жизни нам очень нравился, потому что вне наших занятий мы были совершенно свободны и могли наслаждаться прекрасным климатом русской Ривьеры, не связанные церемониалом придворной жизни. Весной следующего года Царская Семья снова провела несколько месяцев в Крыму. Нас поместили, г. Петрова и меня, в маленьком павильоне Ливадийского парка, мы обедали вместе с несколькими офицерами и придворными чиновниками; лишь свита и некоторые приезжие приглашались на завтрак к столу Царской Семьи; вечерние обеды происходили в интимном кругу. Однако через несколько дней после нашего приезда, желая, как я впоследствии узнал, отметить особым знаком внимания уважение к тем, кому она доверяла воспитание своих детей, Императрица пригласила нас через гофмаршала к Императорскому столу. Я был очень тронут чувством, внушившим этот жест, но эти трапезы были связаны для нас, особенно вначале, с довольно утомительною напряженностью, хотя придворный этикет в обычные дни не был слишком требователен. Мои ученицы также, видимо, скучали за этими длинными завтраками, и мы с удовольствием встречались в классной, чтобы возобновить наше дневное чтение в условиях полной простоты. Я довольно мало видал Алексея Николаевича. Он почти всегда завтракал с Императрицею, которая всего чаще оставалась у себя. Мы вернулись 10 июня в Царское Село, и немного спустя Царская Семья переехала в Петергоф, откуда она уезжала каждое лето, чтобы совершать обычное плавание на яхте «Штандарт» в финские шхеры. В начале сентября 1912 года Царская Семья отправилась в Беловежскую Пущу,* где она пробыла две недели, потом в Спалу,** в Польшу, для более продолжительного пребывания. Туда я приехал в конце сентября, вместе с г. Петровым. Немного спустя после моего приезда Императрица изъявила мне желание, чтобы я начал занятия с Алексеем Николаевичем. Я дал ему первый урок 2 октября в присутствии его матери. Ребенок, которому было в то время восемь с половиной лет, не знал ни слова по-французски, и я наткнулся вначале на серьезные трудности. Моя преподавательская деятельность вскоре прервалась, потому что Алексей Николаевич, который с самого начала показался мне недомогающим, должен был лечь в постель. Когда мы приехали с моим коллегой, мы оба были поражены бледностью ребенка, а также тем, что его носили, как будто он не способен был ходить.*** Значит, недуг, которым он страдал, без сомнения, усилился… * Императорская охота в Гродненской губернии. Это единственное, кроме Кавказа, место, где встречаются зубры — европейские бизоны, сохранившиеся в огромных лесах. ** Древняя охота польских королей. *** Обычно ребенка носил боцман Деревенко, бывший матрос императорской яхты «Штандарт». Он был приставлен к нему несколько лет перед тем. Несколько дней спустя, стали шепотом говорить, что его состояние внушает живейшее беспокойство и что из Петербурга вызваны профессора Раухфус и Федоров. Жизнь, однако, продолжалась по-прежнему; одна охота следовала за другой, и приглашенных было больше, чем когда либо… Однажды вечером, после обеда, Великие Княжны Мария и Анастасия Николаевны разыграли в столовой, в присутствии Их Величеств, свиты и нескольких приглашенных, две небольшие сцены из пьесы Мольера «Мещанин во дворянстве». Исполняя обязанности суфлера, я спрятался за ширмы, заменявшие кулисы. Немного наклонившись, я мог наблюдать в первом ряду зрителей Императрицу — оживленную и улыбающуюся в разговоре со своими соседями. Когда представление кончилось, я вышел внутренней дверью в коридор перед комнатой Алексея Николаевича. До моего слуха ясно доносились его стоны. Внезапно я увидел перед собой Императрицу, которая приближалась бегом, придерживая в спешке обеими руками длинное платье, которое ей мешало. Я прижался к стене, и она прошла рядом со мной, не заметив меня. Лицо ее было взволновано и отражало острое беспокойство. Я вернулся в залу; там царило оживление, лакеи в ливреях обносили блюда с прохладительными угощениями; все смеялись, шутили, вечер был в разгаре. Через несколько минут Императрица вернулась; она снова надела свою маску и старалась улыбаться тем, кто толпился перед нею. Но я заметил, что Государь, продолжая разговаривать, занял такое место, откуда мог наблюдать за дверью, и я схватил налету отчаянный взгляд, который Императрица ему бросила на пороге. Час спустя я вернулся к себе, еще глубоко взволнованный этой сценой, которая внезапно раскрыла предо мною драму этого двойного существования. Хотя состояние больного еще ухудшилось, однако по внешности в образе жизни не было перемен. Только Императрица показывалась все меньше и меньше; но Государь, подавляя свое беспокойство, продолжал охотиться, и каждый вечер к обеду являлись обычные гости. 17 октября* прибыл наконец из Петербурга профессор Федоров. Я видел его на минуту вечером; у него был очень озабоченный вид. На следующий день были именины Алексея Николаевича. Этот день был отмечен только богослужением. Следуя примеру Их Величеств, все старались скрыть свою тревогу. * Числа указаны как здесь, так и в других местах книги, по новому стилю. 19 октября жар еще усилился: 38,7° утром, 39° вечером. Императрица вызвала профессора Федорова среди обеда. В воскресенье, 20 октября, положение еще ухудшилось. За завтраком было, однако, несколько приглашенных. Наконец на следующий день, когда температура дошла до 39,6° и сердце стало очень слабо, граф Фредерикс испросил разрешения Государя публиковать бюллетени о здоровье: первый бюллетень был в тот же вечер послан в Петербург. Значит, потребовалось вмешательство министра Двора, чтобы решились открыто признать серьезность положения Цесаревича. Почему Император и Императрица подвергали себя столь ужасному принуждению? Зачем, раз у них было только одно желание — быть подле своего больного ребенка, они заставляли себя показываться, с улыбкой на устах, среди своих гостей? Дело в том, что они не хотели, чтобы стало известно, какой болезнью страдает Великий Князь Наследник. Я понял, что эта болезнь в их глазах имела значение Государственной тайны. Утром 22 октября температура у ребенка была 39,1°. Однако к полудню боли понемногу утихли, и доктора могли приступить к более полному обследованию больного, который до сих пор не позволял этого вследствие невыносимых страданий, которые он претерпевал. В три часа дня был отслужен молебен в лесу; на нем присутствовало множество соседних крестьян. С кануна этого дня стали служить по два раза в день молебны об исцелении Великого Князя Наследника. Так как в Спале не было храма, то с начала нашего пребывания в парке поставили палатку с маленькой походной церковью. Там теперь и утром и вечером служил священник. Прошло еще несколько дней, в течение которых острая тревога сжимала все сердца. Наконец наступил кризис, и ребенок начал выздоравливать, но это выздоровление было медленное, и несмотря на все, чувствовалось, что беспокойство еще продолжается. Так как состояние больного требовало постоянного и очень опытного наблюдения, профессор Федоров выписал из Петербурга одного из своих молодых ассистентов, хирурга Владимира Деревенко,* который с этого времени остался состоять при ребенке. В печати того времени много говорилось о болезни Цесаревича; по этому поводу ходили самые фантастические рассказы. Лично я узнал истину лишь позднее, из уст доктора Деревенко. Кризис был вызван падением Алексея Николаевича в Беловеже: выходя из маленькой лодки, он стукнулся левым бедром об ее край, и удар вызвал довольно обильное внутреннее кровоизлияние. Ребенок был уже на пути к выздоровлению, когда в Спале недостаточная осторожность внезапно осложнила его состояние. У него образовалась кровеносная опухоль в паху, которая угрожала перейти в тяжкое заражение крови. 16 ноября, когда опасность повторения стала менее угрожающей, ребенка перевезли с бесконечными предосторожностями из Спалы в Царское Село, где семья провела зиму. Состояние здоровья Алексея Николаевича требовало постоянного и очень специального медицинского ухода. Болезнь в Спале вызвала временное омертвение нервов левой ноги, которая отчасти утратила свою чувствительность и оставалась согнутой — ребенок не мог ее вытянуть. Потребовалось лечение массажем и применение ортопедического аппарата, который постепенно вернул ногу в нормальное состояние. Нечего говорить, что при таких обстоятельствах я не мог помышлять о возобновлении занятий с Наследником Цесаревичем. Такое положение продолжилось до летних вакаций 1913 года. Я имел обыкновение каждое лето возвращаться в Швейцарию; в этом году Императрица дала мне знать за несколько дней до моего отъезда, что она намерена по моем возвращении доверить мне обязанности наставника Алексея Николаевича. Это известие преисполнило меня одновременно радости и страха. Я был очень счастлив доверию, которое мне оказывали, но боялся ответственности, ложившейся на меня. Я чувствовал, однако, что не имею права уклониться от тяжелой задачи, которая мне предстояла, раз обстоятельства дозволяли мне, быть может, оказать непосредственное влияние, как бы оно ни было мало, на духовное развитие того, кому придется в свое время быть монархом одного из величайших Государств Европы. Я вернулся в Петербург в конце августа. Царская Семья была в Крыму. Я зашел в канцелярию Ее Величества, чтобы ознакомиться с последними распоряжениями, и уехал в Ливадию, куда прибыл 3 сентября. Я нашел Алексея Николаевича побледневшим и похудевшим. Он еще очень плохо себя чувствовал. Его заставляли принимать очень горячие грязевые ванны, сильно его ослаблявшие и предписанные докторами, дабы уничтожить последние остатки его заболевания, явившегося результатом упомянутого выше случая в Спале. Я ожидал, что буду позван к Императрице и от нее получу точные указания и распоряжения. Но она оставалась невидима, не присутствовала даже за столом. Она только просила мне передать через Татьяну Николаевну, что во время прохождения курса лечения последовательные занятия с Алексеем Николаевичем невозможны. Чтобы ребенок мог ко мне привыкнуть, она меня просила сопровождать его во всех прогулках и проводить около него возможно больше времени. Тогда у меня произошел длинный разговор с доктором Деревенко. Он мне сообщил, что Наследник Цесаревич болен гемофилией (кровоточивостью), наследственной болезнью, в известных семьях передающейся из поколения в поколение через женщин детям мужского пола. Ей подвержены только мужчины. Он объяснил мне, что малейшая царапина могла повлечь за собой смерть ребенка, так как кровообращение гемофилика ненормально. Кроме того, оболочка артерий и вен так хрупка, что всякий ушиб, усиленное движение или напряжение вызывают разрыв сосудов и приводят к роковому концу. Вот какова была ужасная болезнь, которой страдал Алексей Николаевич; постоянная угроза жизни висела над его головой: падение, кровотечение из носа, простой порез — все, что для обыкновенного ребенка было бы пустяком, могло быть для него смертельно. Его нужно было окружать особым уходом и заботами в первые годы его жизни и постоянной бдительностью стараться предупреждать всякую случайность. Вот почему к нему по предписанию врачей были приставлены, в качестве телохранителей, два матроса с императорской яхты: боцман Деревенко и его помощник Нагорный, которые по очереди должны были за ним следить. Когда я приступил к моим новым обязанностям, мне было не так-то легко завязать первые отношения с ребенком. Я должен был говорить с ним по-русски, отказавшись от французского языка. Положение мое было щекотливо. Не имея никаких прав, я не мог требовать подчинения. Как я уже сказал, я был вначале удивлен и разочарован, не получив никакой поддержки со стороны Императрицы. Целый месяц я не имел от нее никаких указаний. У меня сложилось впечатление, что она не хотела вмешиваться в мои отношения с ребенком. Этим сильно увеличилась трудность моих первых шагов, но это могло иметь то преимущество, что раз завоевав положение, я мог более свободно утвердить свой личный авторитет. Первое время я часто терялся и даже приходил в отчаянье. Я подумывал о том, чтобы отказаться от принятой на себя задачи. К счастью, я нашел в докторе Деревенко отличного советника, помощь которого мне была очень ценна. Он посоветовал мне быть терпеливее. Он объяснил, что вследствие постоянной угрозы жизни ребенка и развившегося в Императрице религиозного фанатизма, она предоставила все течению времени и откладывала день ото дня свое вмешательство в наши отношения, не желая причинять лишних страданий своему сыну, если ему, быть может, не суждено было жить. У нее не хватало храбрости вступать в борьбу с ребенком, чтобы навязывать ему меня. Я сам сознавал, что условия были неблагоприятны. Но несмотря на все, у меня оставалась надежда, что со временем состояние здоровья моего воспитанника улучшится. Тяжелая болезнь, от которой Алексей Николаевич только что начал оправляться, очень ослабила его и оставила в нем большую нервность. В это время он был ребенком, плохо переносившим всякие попытки его сдерживать; он никогда не был подчинен никакой дисциплине. Во мне он видел человека, на которого возложили обязанность принуждать его к скучной работе и вниманию, и задачей которого было подчинить его волю, приучив его к послушанию. Его уже окружал бдительный надзор, который, однако, позволял ему искать убежища в бездействии; к этому надзору присоединялся теперь новый элемент настойчивости, угрожавший отнять это последнее убежище. Не сознавая еще этого, он это чувствовал чутьем. У меня создалось вполне ясное впечатление глухой враждебности, которая иногда переходила в открытую оппозицию. Я чувствовал на себе страшную ответственность; несмотря на все предосторожности, было немыслимо предупредить возможность несчастных случайностей. Их было три в течение первого месяца. Тем временем дни шли за днями, и я чувствовал, как укреплялся мой авторитет. Я мог отметить у своего воспитанника все чаще и чаще повторявшиеся порывы доверчивости, которые были для меня как бы залогом того, что вскоре между нами установятся более сердечные отношения. По мере того, как ребенок становился откровеннее со мной, я лучше отдавал себе отчет в богатстве его натуры и убеждался в том, что при наличии таких счастливых дарований было бы несправедливо бросить надежду. Алексею Николаевичу было тогда 9 ½ лет. Он был довольно крупен для своего возраста, имел тонкий, продолговатый овал лица с нежными чертами, чудные светло-каштановые волосы с бронзовыми переливами, большие сине-серые глаза, напоминавшие глаза его матери. Он вполне наслаждался жизнью, когда мог, как резвый и жизнерадостный мальчик. Вкусы его были очень скромны. Он совсем не кичился тем, что был Наследником престола, об этом он всего меньше помышлял. Его самым большим счастьем было играть с двумя сыновьями матроса Деревенко, которые оба были несколько моложе его. У него была большая живость ума и суждения и много вдумчивости. Он поражал иногда вопросами выше своего возраста, которые свидетельствовали о деликатной и чуткой душе. Я легко понимал, что те, которые не должны были, как я, внушать ему дисциплину, могли без задней мысли легко поддаваться его обаянию. В маленьком капризном существе, каким он казался вначале, я открыл ребенка с сердцем, от природы любящим и чувствительным к страданиям, потому что сам он уже много страдал. Как только это убеждение вполне сложилось во мне, я стал бодро смотреть на будущее. Моя работа была бы легка, если бы не было окружавшей нас обстановки и условий среды. Я поддерживал, как уже об этом выше сказал, лучшие отношения с доктором Деревенко, но между нами был один вопрос, по которому мы не сходились. Я находил, что постоянное присутствие двух матросов — боцмана Деревенко и его помощника Нагорного — было вредно ребенку. Эта внешняя сила, которая ежеминутно выступала, чтобы отстранить от него всякую опасность, казалось мне, мешала укреплению внимания и нормальному развитию воли ребенка. То, что выигрывалось в смысле безопасности, ребенок проигрывал в смысле действительной дисциплины. На мой взгляд, лучше было бы дать ему больше самостоятельности и приучить находить в самом себе силы и энергию противодействовать своим собственным импульсам, — тем более, что несчастные случаи продолжали повторяться. Было невозможно все предусмотреть, и чем надзор становился строже, тем более он казался стеснительным и унизительным ребенку и рисковал развить в нем искусство его избегать, скрытность и лукавство. Это был лучший способ, чтобы сделать из ребенка, и без того физически слабого, человека бесхарактерного, безвольного, лишенного самообладания, немощного и в моральном отношении. Я говорил в этом смысле с доктором Деревенко. Но он был так поглощен опасением рокового исхода и подавлен, как врач, сознанием своей тяжелой ответственности, что я не мог убедить его разделить мои воззрения. Только одни родители могли взять на себя решение такого вопроса, могущего иметь столь серьезные последствия для ребенка. К моему великому удивлению, они всецело присоединились ко мне и заявили, что согласны на опасный опыт, на который я сам решался лишь с тяжелым беспокойством. Они, без сомнения, сознавали вред, причиняемый существующей системой тому, что было самого ценного в их ребенке. Они любили его безгранично, и именно эта любовь давала им силу идти на риск какого-нибудь несчастного случая, последствия которого могли быть смертельны, лишь бы не сделать из него человека, лишенного мужества и нравственной стойкости. Алексей Николаевич был в восторге от этого решения. В своих отношениях к товарищам он страдал от постоянных ограничений, которым его подвергали. Он обещал мне оправдать доверие, которое ему оказывали. Как ни был я убежден в правильности такой постановки дела, мои опасения лишь усилились. У меня было как бы предчувствие того, что должно было случиться…. Вначале все шло хорошо, и я начал было успокаиваться, — как вдруг внезапно стряслось несчастье, которого мы так боялись. В классной комнате ребенок взлез на скамейку, поскользнулся и упал, стукнувшись коленкой об ее угол. На следующий день он уже не мог ходить. Еще через день подкожное кровоизлияние усилилось, опухоль, образовавшаяся под коленом, быстро охватила нижнюю часть ноги. Кожа натянулась до последней возможности, стала жесткой под давлением кровоизлияния, которое стало давить на нервы, и причиняла страшную боль, увеличивавшуюся с часу на час. Я был подавлен. Ни Государь, ни Государыня не сделали мне даже тени упрека; наоборот, казалось, что они всем сердцем хотят, чтобы я не отчаялся в задаче, которую болезнь делала еще более трудной. Они как будто хотели своим примером побудить и меня принять неизбежное испытание и присоединиться к ним в борьбе, которую они вели уже так давно. Они делились со мною своей заботой и трогательной благожелательностью. Императрица сидела у изголовья сына с начала заболевания, нагибалась к нему, ласкала его, окружала его своей любовью, стараясь тысячью мелких забот облегчить его страдания. Государь тоже приходил, как только у него была свободная минута. Он старался подбодрить ребенка, развлечь его, но боль была сильнее материнских ласк и отцовских рассказов, и прерванные стоны возобновлялись. Изредка отворялась дверь, и одна из Великих Княжон на цыпочках входила в комнату, целовала маленького брата и как бы вносила с собою струю свежести и здоровья. Ребенок открывал на минуту свои большие глаза, уже глубоко очерченные болезнью, и тотчас снова их закрывал. Однажды утром я нашел мать у изголовья сына. Ночь была очень плохая. Доктор Деревенко был в беспокойстве, так как кровотечения еще не удалось остановить и температура подымалась. Опухоль снова возросла, и боли были еще нестерпимее, чем накануне. Цесаревич, лежа в кроватке, жалобно стонал, прижавшись головой к руке матери, и его тонкое, бескровное личико было неузнаваемо. Изредка он прерывал свои стоны, чтобы прошептать только одно слово «мама», в котором он выражал все свое страдание, все свое отчаянье. И мать целовала его волосы, лоб, глаза, как будто этой лаской она могла облегчить его страдания, вдохнуть ему немного жизни, которая его покидала. Как передать пытку этой матери, беспомощно присутствующей при мучениях своего ребенка в течение долгих часов смертельной тревоги, этой матери, которая знала, что она причина этих страданий, что она передала ему ужасную болезнь, против которой бессильна человеческая наука! Как понимал я теперь скрытую драму этой жизни, и как легко мне было восстановить этапы ее долгого крестного пути.