Русское Воскресение | Валентин Распутин | 24.07.2009 |
Есть неестественность и несопоставимость в соседстве этого имени с этой датой: Шукшин был и навсегда останется для нас молодым. И представить его в преклонном возрасте, как Шолохова или Леонова, невозможно. Тут на защиту его вечной и незыблемой молодости встанет всё, что его окружало и им было: и читательская привязанность, и образ его, оставшийся в памяти, и художественный почерк, и горячность и бескомпромиссность характера. Но есть и высшая, от наших представлений и чувств не зависящая, справедливость в этом соседстве: в 45 лет закончилась земная жизнь Шукшина, и уже тридцать пять лет, как она перешла в служение, в котором ничего изменить нельзя и которое происходит от духовной энергии, аккумулированной в его творчестве и даже в самом имени.
Вспомним: в 60-е годы миновавшего столетия Шукшин ворвался в «плотные слои атмосферы» советского искусства как метеор и своим появлением перевесил ту чашу весов, где собиралось воедино искусство русское. Феномен Василия Шукшина в том и заключался, что его не должно было быть, как, впрочем, не должно было быть всей почвеннической литературы, никто ему, как Ивану-дураку из сказки «До третьих петухов», не давал справки на деятельное существование. Не должно, но явился, обманув сапогами и простецким видом, за которым обнаружился вскоре такой талант, что нельзя его было понимать иначе как не личное приобретение, а дар народный, безошибочный вклад в избранника, способного распорядиться им как надо. Дар этот и дал возможность Шукшину ощутить, как свою собственную, больную душу народа, выпавшую из вековечного гнезда и в страдании ищущую торопливо, как в него, в это гнездо, вернуться.
С сегодняшнего расстояния невольно верится, что те десять — пятнадцать лет, в которые вместилось творчество Василия Макаровича, и были, вероятно, переломными, в них ещё таилось, истаивая, спасение, в них окончательное перерождение только подготовлялось. Можно было, ничего не меняя, обречённо дожидаться, чтобы оно произошло, как это в конце концов и случилось под затверженную аллилуйю, а можно было, спохватившись, взять да и управлять разумно, к пользе гражданина и государства, ходом дальнейших событий. Шукшинский «чудик», этот вышагнувший из общего ряда неспокойный характер, исступлённо добивающийся души и свободы, готов был к тому и другому — и чтобы менялось, и чтобы не менялось. Он жил в раздвоенности. Между государством и человеком к той поре близости, как это было в войну или первые послевоенные годы, уже не существовало; власть говорила окостеневшим языком, мужик слушал вполуха, природным чутьём прекрасно различая, где правда и где ложь, и старался жить сам по себе. На лжи настаивали, но и настаивали как-то без усердия, устало; правда, как неродная, звучала скорбно. Подобная «конфигурация» жизни не могла не калечить людей, «чудачество» героя Шукшина было в этом ряду «травмированных» самым невинным и симпатичным отклонением. Но и оно не могло оставаться долго безобидной «вещью в себе» и постепенно превращалось в надрыв и нелепое, а то и злое противостояние окружающим.
Прихоть Кости Валикова (рассказ «Алёша Бесконвойный») невелика: добился права в выходные не работать и топить по субботам баню. Взял, казалось бы, то, что полагается человеку. Другие не взяли, а он взял. И нашёл в этой победе утешение и радость, стал задумываться о смысле жизни. Моня Квасов (рассказ «Упорный») не верит, что нельзя создать вечный двигатель, и занят его сооружением. Ну и что? Кому плохо от его упрямства? Вроде никому. Но это только начало. Бывают и продолжения. Бригадир Шурыгин («Крепкий мужик») в своём диком упрямстве сваливает с помощью техники старинную красавицу церковь в родном селе. Гена Пройдисвет из одноимённого рассказа после драки с дядей, веру которого в Бога он принимает за притворство и ложь, кричит в неистовстве, представляя гору воздвигнутой перед ним лжи:
— Мы же так опрокинемся!
Генка попал в точку: опрокинулись. Ещё и потому, что перестали различать, где благо и где напасть, не верили ничему. А Николай Григорьевич Кузовников, годами приходивший на вокзал, так и не выбрал деревню на жительство и не сел в поезд, который увёз его из опостылевшего города. А оттуда, из деревни, бежит Иван (рассказ «В профиль и анфас»), заранее зная, что нигде ему не прижиться, потому что «нет в душе крепости».
Вот из-за такого-то «пустяка»: «нет в душе крепости» — и потеряло свою могучую силу государство. И когда этот итог стал окончательно предрешён, Шукшин ушёл.
Так это представляется порой в невесёлых раздумьях: ведь для чего-то он столь настойчиво и неустанно стучался в наши души и тревожил совесть, почему-то со слезами говорил о России и точно по отвесной стене лез, срываясь и теряя опору, но снова и снова карабкаясь вверх, чтобы взобраться наконец и увидеть, что там, по ту сторону.