Русская линия | Леонид Болотин | 18.07.2009 |
Как-то в недавние дни Покаянного Канона просыпаюсь весь в слезах. Просто, ручьем слезы. Да еще рыдаю в голос.
Жена разбудила:
— Ты что?.. Успокойся…
Сон. Переходил от Малого Каменного моста площадь примерно в направлении Третьяковки. Местность только — по-сонному измененная. Из двора справа на меня едут двое велосипедистов. Мальчишки. Один постарше — лет одиннадцати, вроде моего Митьки и такой же нахальный во взгляде, а другой — меньше года на четыре — тихий, скромный. Оба белобрысые, русоволосые.
Они могут свободно ехать мимо с обеих сторон. Приостанавливаюсь, чтобы их пропустить. Проезжая часть, а тут — дети. Так старший, паршивец, намеренно суживает промежуток и получается, что оба направляются прямо на меня. Я злюсь, отступаю на полшага. Старший парень ловко уворачивается. С досады я хватаю за руль велосипеда малыша. Он удивленно соскакивает и смотрит на меня, не убегает. Другой издали ехидно так ухмыляется, медленно петляет передним колесом — удерживает равновесие. От злости я сгибаю раму детского велосипеда о колено. Велосипед ломается. Злость еще не улетучилась. Я злорадно слегка ударяю малыша велосипедным колесом по спине:
— Ну что, щенок?!
И тут мне становится страшно стыдно. Ведь этот мальчишка ни в чем не виноват, и наказал я его за проделку старшего приятеля.
Пытаюсь исправить положение. Думаю — надо починить велосипед или купить новый (хотя откуда деньги — мелькает в мозгу — ладно, найду). Нужно объясниться с родителями мальчика. Меняю «щенок» на созвучное слово, говорю уже мирным, но все еще наставительным тоном:
— Ну ладно, сынок, веди меня к мамке. Разберемся с твоим велосипедом.
Он все такой же удивленный ведет меня во двор, где на скамейке сидит его бабушка. Я начинаю ей виновато и сбивчиво объяснять, что по глупой злости сломал велосипед внука, обещаю починить или купить новый. Мальчик стоит рядом и вдруг тихо-тихо, робко и без укора с тем же удивлением и без обиды в голосе спрашивает:
— Папа, почему ты так долго не приходил?..
И тут меня начинает душить плачь, я чувствую горячий ток слез по щекам и от стыда уворачиваю лицо. От бабушки, от мальчика. Ощутив глубину его сиротства, безотцовщины. Ему не жалко велосипеда. Он занят вечной мыслью — где его отец? Все время его короткой жизни она рвется на поверхность души. Больная и томительная его мысль передала мне волну этой горечи.
У меня нет побочных детей, позабытого сына. Нет подавленной в подсознании вины.
Но страшная горечь сиротства разлита в воздухе России. Побирающиеся дети в метро, снующие заморыши по вокзалам и центральным площадям. Сироты от родительской нищеты, от войн, смуты. Сердце уже окаменело, и привычно не глядишь им в глаза. Воспринимаешь их как мелких зверенышей, которых нельзя обижать, но и заботится о них не надо — они научились этому сами. Затюканная днем совесть просыпается ночью. Потом ты просыпаешься весь мокрый от слез и подушка мокрая, и страшно заснуть и некуда деться от стыда.
Явь. Мы с отцом возились на даче в огороде летом. По поселку ходила группа таджиков, мужчин. Ко мне обратился старик, аксакал в халате. Спросил:
— Ты поп?
Я ответил, что нет. Он попросил:
— Борода, дай денег. Мы беженцы из Душанбе.
Денег у меня не было. Я сказал ему об этом.
— Дай старую рубашку.
Пошел просить у мамы денег и за рубашкой.
Отец в это время разговаривал с бабаем. Он говорил с трудом. После второго инсульта у отца нарушилась речь. Но они понимали друг друга как два старых азиата.
Мама дала двести рублей, я принес рубашку. Старик не обиделся на крайнюю малость лепты и горячо поблагодарил. Он, судя по виду, был колхозником, человеком трудолюбивым и знал цену труда и цену вещей, денег.
Мне знакомы такие старики по Средней Азии — узбеки, таджики. В них я никогда не видел несправедливости, злобы на другой народ, племя, злобы на русских. Не о фальшивой «дружбе народов» речь. По жизни видно этих людей, по их глазам видно, кто они. На таких держится всякий язык, всякий народ.
Раньше не мог говорить слова «чурка». Никогда о таких стариках из Азии или о женщинах, или о молодых мужчинах и детях с прямыми взглядами, не смогу сказать «чурка».
Но теперь я научился говорить это слово. Научился злобе, глядя в телевизор, глядя в «представителей» тех народов, которых нам демонстрируют по «ящику» именно как представителей.
И говорю в злобе:
— Чурка!
Иногда в толчее московских киосков тоже вырывается:
— Чурка!
Даже по отношении к плохому инородцу — это низко для русского.
Это недостойно империалиста.
Недостойно русского державного сознания.
Они глупые, осиротевшие дети. Даже когда стреляют в наших женщин и детей. Они дети Империи. С ними можно и бывает нужно быть жестким, жестоким, иногда — безпощадным. Но не должно быть в русском сердце места злобе и лютой ненависти к ним как к народам. (Не говорю об отдельных людях. Это вопрос другой.)
Они — ближние твои. Ближние — по Евангелию — всегда враги. Они ведь не турки или японцы, не американцы или англичане. Они не иноземцы. Они всего лишь — инородцы, иноверцы. Они — россияне. Твои ближние. Евангелие учит любить ближних, любить твоих врагов. Они не враги твоего Отечества. Сейчас они — сироты, они лишились Отечества.
После ухода таджика, отец сидел на скамейке и вдруг стал задыхаться. Он сидел склонив голову. Я испугался:
— Папа, что с тобой?!
Не поднимая головы он замахал на меня рукой, отгоняя.
— Иди… иди…
Он плакал.
Потом у него вырвался как сдавленный стон:
— Что со страной сделали сволочи!..
У отца в Душанбе родня, о которой нет вестей уже несколько лет. Русская родня. А старый империалист плакал о таджиках. И потом ругал мать, что мало дала денег… В чем виновата мама, когда они сами живут на пенсию и еще кормят великовозрастного непутевого сына?
Сегодня приснился покойный приснопамятный Владыка.
Радостный сон. Я проснулся счастливым. Я у него исповедовался.
При жизни я исповедовался у него лишь единожды. Было это в церкви Святой Благоверной Царицы-Мученицы Александры в Русской Миссии. В Декабре 1994-го.
После обеда нас повезли на Всенощную в Горненскую обитель и в автобусе объявили, что Владыка решил поисповедовать всех паломников сам.
Страх медленно накапливался и отвлекал от дивной монастырской службы. Из монастыря нас, естественно без ужина (предстояла ночная Литургия), сразу отправили в Русскую Миссию.
Я побаивался Митрополита и встречался только по крайней служебной нужде. Но всякий раз от встреч испытывал великую радость и утешение, как бывает всегда после общения с нашими православными старцами — с отцом ли Иоанном или Адрианом из Печер, или со схиигуменом Илием из Оптины, или архимандритом Петром из-под Елгавы. Бог Россию не обидел старцами.
Исповедь у Митрополита. Как я буду потом работать с Владыкой? Встречаться с ним? Когда он узнает, какой я на самом деле? Я слонялся, как оглашенный по храму, дожидаясь своей очереди и оттягивая до конца неизбежное. Меня трясло. Вперед послал жену. Потом, как в пропасть, ринулся сам.
Владыка наложил епитрахиль и обнял рукою за плечи, как крылом накрыл, и плечи и голову.
— Ну что, Леня?
Дрожь унялась, и я мирно поисповедовался. Владыка прочитал разрешительную молитву.
— Тебе пить никак нельзя… Нину не обижай… И детей своих… Ну ступай с Богом.
Потом мы шли по ночному Городу к храму Гроба Господня. Мой друг, крепкий малый, широкая душа, расчувствовался и громко так — на всю улицу — говорит:
— Эх, славный русский город, жидов только много. Его бы под руку Русского Царя…
Мы со спутниками сдержанно посмеялись добрым словам и вскоре вступили под своды Храма. Небывалая служба была тогда. Почти все приобщались…
До рассвета никак не мог уснуть. В голове, как мухи, роились фантазии. Незаметно уснул.
Снится, будто по горячему желанию и жгучему стыду прилетел в Санкт-Петербург. Не на самолете, каким-то незримым способом. Передо мной расстилается подобный пустыне город с очень низкими домами, как спичечные коробки. Деревьев нет, только кустики вдали. Словно во времена Петра Великого попал.
Справа за решетчатой оградой высится громадный желтый собор вроде Кафедрального Никольского. Вижу только гигантские абсиды алтаря. Верха — куполов с крестами почти не видать в сером мглистом поднебесье.
Прямо навстречу по слякотной разбитой колеями дороге идет Владыка. И знакомый родной говорок:
— Что, Леня, прилетел к нам?
Падаю ему в ноги с возникшими вдруг слезами и прямо кричу:
— Да, Владыко! Исповедоваться хочу! Нагрешил много.
Он почти до земли склонился, обнимает и сам радостно плачет. Слезы его льются на меня:
— Ну пошли, пошли исповедоваться, наша радость…
И ведет меня Владыка в большие палаты правее собора. Входим туда. Они внутри белоснежные и там одр белоснежный посреди палат и крест патриарший. Он укладывает меня на одр и сам укладывается. Накрывает меня епитрахилью, обнимает рукой. Начинаю исповедоваться. Он все время плачет радостно и говорит что-то ласковое.
Каюсь в старых грехах, которые повторил.
Он разрешает их узы.
Снимает епитрахиль, спрашивает, есть ли еще грехи.
Накатывает новая волна горечи. Вновь укрытый епитрахилью, еще горячее принимаюсь в позабытых грехах каяться, которые сразу вспомнил.
Слезы текут. У меня горькие, соленые. У него — теплые, радостные, омывающие. На сердце становится все легче.
Он разрешает и эти грехи. Снимает епитрахиль.
Смотрит на меня, улыбается своей улыбкой, а потом опять накрывает еще раз епитрахилью и прямо указывает на грех души моей, о котором мне духу не хватило (как бы забыл) сказать ему у Царицы Александры.
— Ну как же так? Не надо этого делать, дорогой…
Я сознаюсь и снова плачу. И он разрешает меня вновь.
Так и просыпаюсь с чувством разрешенности от всех бывших грехов.
Текут счастливые слезы. Но тут спохватываюсь — вспоминаю, что забыл, на этот раз именно забыл сказать о недавнем пьянстве. Как же так! Хочу вернуться на исповедь и только тогда понимаю, что все это было только в счастливом сне. Осиротела душа. И Владыки нет здесь с нами.
Засыпаю вновь. Во сне друзьям рассказываю о сне с Владыкой. Всех спрашиваю об исповеди — действительна ли она? Странная ведь — лежа на одре. Они же все говорят:
— Конечно, действительная! То был его смертный одр…
(Не забуду слов Анны Степановны 3 Ноября по телефону:
— Владыка наш лежит на смертном одре.
Еще подумал: умирает, но еще жив.
Испугался страшно, заметался по квартире, замолился об исцелении. Да что — такая молитва? Потом узнал: с вечера мертв.)
Просыпаюсь окончательно. За окном холодный супротивный ветер, метель. В последние дни погода стихийствовала. Так бывает в дни талмудического пейсаха.
Рассуждаю про себя о снах, не нахожу в них духовного смысла. У недуховных — духовных снов не бывает. Я это знаю. Так учит Церковь, и я этому верю твердо. Это сны души. Осиротелой души, больной смутой и собственными страстями, души так похожей на сухой чернобыл за окном, что на злом ветру торчит из ледяного наста.
Пахра, 30 Марта 1996 года.
Из сборника «Слушая сверчка»
http://rusk.ru/st.php?idar=155990
|