Одна Родина | Олег Слепынин | 15.07.2009 |
15 июля Алле Сергеевне Головиной сто лет.
Родилась она 2/15 июля 1909 года в имении своего отца, барона Сергея Эдуардовича Штейгера, в селе Николаевка Черкасского уезда Киевской губернии. Литературное имя — по фамилии первого мужа, художника и скульптора Александра Головина, которое она сохранила и во втором браке, став баронессой Жиллес де Пелиши. Она — «двойная» баронесса.
Род Штейгеров — старинный баронский род, берущий своё начало в Швейцарии 1714 года, когда король Пруссии Фридрих-Вильгельм I (союзник и друг Петра Первого) возвёл в баронское достоинство члена совета кантона Берн Христофора фон Штейгера. Дед Аллы Сергеевны, Эдуард Рудольфович, был действительным статским советником города Одессы. Отец — Сергей Эдуардович в молодости служил адъютантом командующего войсками Одесского округа, после отставки — был избран предводителем дворянства Каневского уезда, позже — депутатом Государственной Думы IV-го созыва от Киевской губернии; в Гражданскую войну он был сподвижником А.И. Деникина.
Алла Сергеевна покидала Родину десятилетним ребёнком под свист пуль, в январе 1920-го. На одесском причале валялись чемоданы, в лужах морской воды плавали детские игрушки, повсюду лежали трупы лошадей: казаки, плача, поцеловав на вечное прощание, убивали их выстрелом в ухо.
Картина Одессы, воссозданная в стихотворении Аллы Головиной по детской памяти, удивительным образом совпадает с текстом доклада командующего войсками Новороссийской области генерала Н.Н. Шиллинга генералу А.И. Деникину.
Алла Головина, «Одесские взрывы»:
..Тогда в Александровском парке
Нас няни готовили к смерти.
Тот ветер, несильный и жаркий,
Несли черепахи и черти.
Мы выжили.
В небе дымы от разрывов были похожи на черепах. А черти — это будёновки: конармейцы неожиданно быстро прорвались в центр города, когда Одесса готовилась к эвакуации; в Александровском парке (им. Шевченко) после завтрака ещё гуляли няни с детьми.
Генерал-лейтенант Шиллинг о событиях утра того же исторического дня (25 января 1920): «..переполненный людьми мол подвергся обстрелу из пулеметов и среди находившихся начались жертвы и паника. Переходом в наступление офицеры очистили от красных Александровский парк и продвинулись в город для обеспечения оставшимся на молу отхода..»
Няни готовили к смерти — под голыми январскими деревьями, укрыв детей собой, читали положенные молитвы. Это как фрагмент великого эпоса.
Чудом удалось погрузиться. Её семья оказалась в трюме на переполненном танкере-ледоходе. Неожиданно выяснилось — двигатель не работает. Их носило по ледяному морю. Не было воды — собирали снег, растапливали в котелках, кашу пробовали варить; спали в холоде на чём попало; отец получил воспаление лёгких; рядом были мама и 12-летний брат (в будущем известный в эмиграции поэт Анатолий Штейгер, адресат Марины Цветаевой). Их подобрал союзнический корабль, неделю тащил на буксире в Константинополь, где они были никому не нужны. Отец работал грузчиком, пока его не свалил инфаркт, мать пекла какие-то пирожки. Потом семья перебралась в гостеприимную для русских Чехословакию. Позже будут Париж, Берн. Её отец, чьи предки управляли этим кантоном, пригласят туда на жительство, где он до конца дней будет пользоваться всеобщим уважением.
Выжили.
В Праге они с братом училась вместе с Ариадной Цветаевой в русской православной гимназии. К ним в городок наезжали (не веря глазам, что в сердце Европы на таком-то году эмиграции ещё существуют славные русские юноши, девушки-берёзки, белобрысые малыши), восхищаясь, эмигрантские знаменитости. Вот и повод показать её прозу, а то — недоступна, в интернете — крохи. «Именитые гости»: «..а то приезжала поэтесса Марина Цветаева. У неё была дочка Аля в десятом бараке, такая же зеленоглазая, странная и дерзкая, как её мать. Але было десять лет, но о ней уже были напечатаны статьи Волконского и Бальмонта, а она говорила, что у Волконского нет таланта, знала произведения своей матери наизусть. Когда она приехала, то оказалось, что об её матери слыхали только мой брат и я. Мы с моим братом стали бегать за Цветаевой по аллеям, а она проходила, ни на кого не глядя и видя всё на лет двадцать вперёд и на тысячу — назад, встряхивала своими медовыми волосами, стриженными в кружок, не очаровывалась нами и зачаровала нас навеки».
Через годы, в несчастном для русских Париже, Марина Цветаева сама к ним подойдёт.
Её прозу насквозь пронизывают две темы.
Одна: русские дети в эмиграции. Вторая, дающая дополнительное измерение первой: русский язык в эмиграции. У неё часто об этом:
" - Почему он по-русски говорит? — удивилась Сонька и посмотрела на мальчика, как на диковинную птицу. — Смотри, всё понимает.
Мальчик обиделся и покраснел.
— Разучится, — равнодушно ответила Нина. — Пойдёт в школу и забудет.." («Чужие дети»)
Или о том, как в Париже, в бывшем гараже, где была устроена церковь, в холодной квартирке священника придумали учредить воскресную русскую школу. Детишек — два десятка, и лишь один лет пяти или шести хорошо говорит по-русски. Священник уныло косился на славянские лица детей и слушал их французскую речь, полную картавых междометий. На мальчике — из-за бедности — платьице. Клетчатое. Леонид. Он вслух читал рассказ Чехова. Родители, стоящие у стен, радовались, считая, что их чада приобщаются к высокому, но дети не понимали, они меж собой посмеивались над платьем Леонида и над длинными волосами священника. А священник, который в эмиграцию попал ребёнком, слушая «Каштанку», вспоминал свою собаку по кличке Чека (чрезвычайная комиссия), у которой была необычная судьба, и думал, что вот бы рассказать о ней Леониду, он мальчик развитой, у него отец герой, он бы понял.
Её нельзя назвать детским писателем, пишущим о детях. Она говорила всё о том же «маленьком человеке», просто её «маленький человек» был ребёнок. Подразумевалась и его слезинка, от которой пыталась укрыться цветами счастья его родина, Родина его предков.
Её рассказы читаешь, о делах вспоминая с досадой: отвлекают.
В Брюсселе Алла Сергеевна открыла русский книжный магазин, и все годы жила Россией; помнила Петербург. В стихах она словно б перекликалась с Асеевым и Мандельштамом:
Питерсбурх, Петербург, Петроград, Ленинград.
Этот Летний крыловский сияющий сад.
Однажды она видела Государя Николая Александровича.
В её кругу очень не любили «розовых» — Бердяева и прочих, как и «коричневых». Её брат, поэт Анатолий Штейгер, погибший в 37 лет, как мог боролся с нацистами, ярко писал прокламации, за его голову они даже назначили цену.
Когда её подруга смогла в 1964-м поехать в Москву, Алла Сергеевна попросила привезти мешочек с землёй. Земля легла в родную эмигрантскую могилу, в которой были похоронены её отец, брат, а позже и мать. Отец умер в 1937-м, брат — в 1944-м, мать — в 1967-м. Была очень благодарна: главное, русская!
Она с друзьями радовалась всемирному успеху Солженицына. Всё ими прочитывалось с трепетом. Об Алле Сергеевне вообще вспоминают, как о выдающемся книгочее: о какой бы книге не зашла речь, она её знала.
В конце шестидесятых, через пятьдесят лет после революции, она приехала в Москву. Впервые.
В столице Москве, впервые
Крещу эмигрантский лоб.
Ну, здравствуй, ну, здравствуй.
На улице русская речь,
Что от какой-то латыни
Мы сумели сберечь.
Она приехала из Брюсселя и ей, баронессе, бельгийской подданной, дали шофёра, который норовил возить её «дежурными» маршрутами. Уклонялась: в церковь. Вся семья была верующей, и все были монархисты до мозга костей.
В том месте, где чреда царей
Оборвалась на Николае Втором,
Возобновим как можно поскорей,
Заклеим, как смолой, своим позором.
Скуём.
В Советский Союз она взяла с собой Библию, что таможней, как она знала, воспрещалось (а как не взять, если книга ежедневно надобна?!). Чиновник, просматривая её вещи, книгу с православным крестом почему-то не заметил. В храмах не дозволялось фотографировать. Баронесса фотографировала из-под полы. Это стоит представить. Вот и в Третьяковке. В зале с иконами она перекрестилась, поклонилась Святой Троице Рублёва и приложилась, поцеловала. Гид имитировал ужас. Она же просто ответила, как и должно: «Для меня это икона, а не картина, и её место в церкви».
Однажды она была вынуждена закрыть в Брюсселе свой русский книжный магазин, единственный: не стало покупателей. Ушла русская культура. Город сдали. В массовом сознании Брюссель теперь — это лишь писающий мальчик и НАТО. И так везде.
В стихах её часто возникают Крым, Киев, Днепр, Канев.
..Сказать — Эдем; подумать — Крым…
..По радио холодный русский голос
Не признаёт, что Севастополь пал.
Из 1942 года:
Киевским крестиком, киевским швом.
Красный петух на дому неживом.
Чёрною ниткой пожарище шью.
Жёлтым — подсолнухи в синем раю.
Крестики, крестики. Сколько крестов!..
И:
Это вам не Минин и Пожарский —
Это есть Аскольдова могила.
Не мясничий двор и не боярский —
Здесь легла подкиевскя сила.
Город Канев. Эх, Тарас Шевченко,
Слышишь ли меня? И молвит: слышу,
Казаченьку, где ты, казаченько?..
Из 1952-го:
..И Киев вырастает на Днепре,
Святой Владимир идолов сбивает.
По деревням девчонки на заре
Веснянки и берёзки завивают.
Язычники, а вот полком идут
Святым на лёд. Молился Дмитрий ночью.
Мы Русь не выдадим, враги падут,
И я увижу Рюрика воочью.
Сквозь Ледяной поход, побоище на льду,
Он прискакал со знаменем к столице.
Нужны ли к стихам комментарии? Иногда — да, а иногда стихи — это как яркие детские сны, вещие; разъяснения возможны, но лишь внутренние.
Как-то в прессе сообщалось, что барон де Пелиши безвозмездно передал архив Аллы Сергеевны Головиной, умершей в 1987 году, в Российский Государственный Гуманитарный Университет. Глухо приговаривалось: «Судьба архива драматична». Что это значило в постперестроечные «лихие»? Разворовали? Головина состояла в переписке «со всеми», в том числе с Цветаевой и Буниным. Где те письма? В каких коллекциях? Самое бы время к её столетию вспомнить.