Русская линия
Радонеж Алексей Пищулин13.07.2009 

Вотчина

Носилки втолкнули в машину,

В кабину вскочил санитар…

«Скорая» впереди шла непривычно медленно. Медленнее, чем машины вокруг, и гораздо медленнее, чем мог бы бежать по Ленинградке мой перепуганный не меньше меня автомобиль. В этом несносно заторможенном движении было что-то от дурного сна. Пылающие перед глазами красные кресты на дверцах словно приглашали привыкнуть к мысли, что всё происходит наяву.

Я почти не чувствовал рук, лежащих на руле. Не только сознание моё сплющилось, накрытое грозовым облаком детского страха — мышцы тоже отключились после выпавшей им непосильной нагрузки: не более четверти часа назад вместе с сердобольными соседями мне пришлось, надрываясь, тащить по тесной и совершенно непригодной для манёвров лестнице пятиэтажной «хрущёбы» стопудовый неповоротливый кокон, в который превратилось тело отца.

Он ещё сумел с нашей помощью перебраться с постели на покрывало, расстеленное на полу, но этим и ограничилось его участие в транспортировке: всё остальное с его грузным телом, по-античному безучастно плывущим прочь из родного дома, предстояло проделывать другим.

Если бы я был способен воспринимать события отстранённо, с надлежащей дистанции, я, наверное, поразился бы трагикомическому смешению эпической непоправимости и клоунской неуклюжести происходящего. Конструкция советского быта, позволяя худо-бедно совершать повседневный труд жизни, не предусматривает сохранения человеческого достоинства перед лицом смерти. Гнилые перекрытия панельных домов не выдерживают возросшей нагрузки, превращая соты взорванных ублюдками многоэтажек в братские могилы; не готовы к испытанию бедой ни тёмные лестницы, ни узкие двери, ни корявые подъездные дорожки… Как, спрашивается, обезумевшим родственникам спускать с четвёртого этажа дома без лифта в машину «Скорой помощи» стокилограммовое бесчувственное тело, если приглашённые помогать похмельные мужики, пятясь, не проходят ни в один дверной проём, не могут развернуться на лестничной площадке, задевают сами и бьют несчастного больного об почтовые ящики, ступеньки, перила?.. Нервы у всех на пределе, в ушах цокает языком безжалостный секундомер, — но на каждом шагу приходится решать головоломки, превращающие и без того тягостное дело в унизительное мытарство!

Когда мы добрались до первого этажа, руки у меня буквально отрывались. Отца уложили на каталку «Скорой помощи». Я никак не мог нажать кнопку брелка, чтобы отпереть собственную машину; когда мне это наконец удалось, я был вынужден крутить руль запястьями, поскольку был не в состоянии охватить его онемевшими пальцами… Я зацепил боковым зеркалом столбик забора, но кое-как вырулил со двора.

Мы тронулись в путь торжественным кортежем: впереди — «Скорая помощь» с лежащим отцом и сидящей рядом мамой, а за ними я — на своей машине. Квартира так и осталась незапертой, и позже мне пришлось спешно возвращаться, чтобы её запереть. Пока я отсутствовал (не более получаса), тактичный доктор успел провести с мамой следующую психотерапевтическую беседу:

— А другие-то родственники у него есть кто-нибудь?

— Есть. Сын.

— Ага… Ну, хорошо. Значит — будет кому похоронить.

Этот разговор происходил прямо над головой отца, беспомощно лежавшего на каталке в пропахшем мочой коридоре одной из лучших московских больниц. На соседней агонизировала старуха: из её запавшего рта вырывался свист, высохшие корявые ноги высунулись из-под одеяла и подёргивались. Мимо, смеясь, сновали стайки медсестричек в белых халатах.

Но и в этот коридор смерти попасть оказалось непросто. Врачи «Скорой», доставив нас в приёмный покой, подписали сопроводительные бумажки и уехали. И мы остались втроём, своей перепуганной семьёй, похожие на беженцев на вокзале военного времени. Никому не было до нас дела, рабочий день больницы шёл своим чередом, открывались и закрывались двери, иногда к нам подходили, задавали одни и те же вопросы и уходили, чтобы больше не появиться. Наконец я влетел в первый попавшийся кабинет и стал дрожащим жалким голосом «качать права», чтобы выяснить, чего мы ждём уже второй час, когда нам сказали, что сейчас каждая минута на счету? Оказалось — ждём машину, чтобы перевезти отца из приёмного отделения в один из лечебных корпусов. Я выскочил на улицу и пытался договориться со стоявшей у подъезда санитарной машиной, но лежанка в ней была уже занята — трупом, более терпеливым, чем живые покуда больные, лежавшие внутри, вдоль стен, каждый на своей персональной каталке.

Мне пришло в голову, что и у нашей каталки есть ведь четыре собственных колеса! И мы с мамой, потеряв всякую надежду, укрыли отца выпрошенным дополнительным одеялом и самоходом повезли его, как бесценный багаж, по петляющим дорожкам больничной территории. Был холодный, промозглый день в конце апреля; недоставало только, чтобы отец подцепил воспаление лёгких по пути в свой 19-ый корпус, который казался недосягаемым, как снега Килиманджаро!

Когда мы наконец доехали, дребезжа вёрткими, неприспособленными для езды по асфальту колёсиками, когда поднялись в грузовом лифте и разыскали врача, готового потратить несколько минут на нашу неинтересную ему историю, выяснилось, что в больнице нет необходимого лекарства, и искать его надо по аптекам, если уж мы непременно вознамерились вытаскивать своего родственника с того света!

— Только не покупайте много! — заботясь о моих финансах больше, чем о моём отце, предупредил врач. — Может не понадобиться…

С таким напутствием я покинул родителей, спасаясь бегством от этого кошмара, от беспомощного и отчаянного взгляда матери и от собственного страха, который бурыми пузырями вылезал из моего закипающего сердца, как кофе из турки.

Мне показалось, я в одно мгновение слетал туда-сюда: вернулся в родительский дом, запер квартиру, нашёл нужное лекарство — и уже вновь был в 19-м корпусе. Простые дела помогли мне немного успокоиться. Зато мама, с помощью словоохотливых медиков, за полчаса растеряла остатки самообладания. Она пересказала мне услышанное: что надежды почти нет, что «если он и выживет, то останется существом бессмысленным и неподвижным»; что никогда уже он не будет ходить, говорить и даже сидеть. Не совсем понимаю, чего добивались врачи: чтобы любое улучшение в сравнении с этим сценарием казалось доказательством их искусства? Или чтобы, при худшем развитии событий, иметь возможность сказать «мы вас предупреждали»? Во всяком случае, они явно не считали нужным ободрить упавших духом родственников больного, воодушевить на борьбу за его жизнь. А я именно в эти минуты как никогда остро почувствовал, что мы трое — сообщающиеся сосуды; что мужество и готовность бороться, прибывая в нас, передаются отцу, увеличивает его шансы. Как, бывало, я вытаскивал из астматического приступа маленького сына, сажая его на колени и разговаривая с ним — так сейчас пытался подбодрить мать, чтобы она поделилась своей верой и силой с беспамятным отцом.

Его инсульт разразился на фоне всеобщего распада и нестроения, постигшего в те же месяцы страну. Немота, неподвижность, беспомощность огромной державы в нашем доме воплотилась в болезни отца, всегда бывшего во всеоружии разума и воли, и вот теперь лежащего на продавленной медицинской койке в общей палате, блуждающего в потёмках бессознательной борьбы за жизнь. Связь самых главных слов языка — «отец», «отечество» — стала для меня в эти дни очевидной, как никогда раньше. Я почувствовал себя соединённым со своей землёй, с плотью жизни через это родственное смертное тело, оказавшееся столь уязвимым для маленького замыкания где-то в дебрях мозговой электропроводки. Его возможный уход грозил преждевременно сделать меня «старшим в роде» — но этот невероятный груз я, как оказалось, ещё не был готов принять на свои самонадеянные плечи. И поэтому мы с мамой его не отпустили, выпросили у Бога, волоком вытащили из небытия, которому готовы были уступить его равнодушные руки казённой медицины.

Весь май я метался между работой и больницей, а мама почти поселилась в отцовской палате, день за днём, с утра до вечера, по капле, по чайной ложке возвращая мужу помрачившийся свет сознания. Мы оба были так полны этим таинством, этой мистерией, что сама жизнь, из которой мы выпали на маленький больничный остров, стала изменяться вокруг нас. Многое в те дни «было взвешено и найдено весьма лёгкими». Моя трезвомыслящяя подруга, не участвуя в нелепой битве со смертью, мало-помалу отдалилась, словно отступила в тень неосвещённых стен больничного коридора — а я и не заметил, вглядываясь в сполохи узнавания и понимания, блуждающие по лицу на продавленной большой головой подушке. Моя работа тоже превратилась из цели в средство временного забытья, передышки в нескончаемой вахте, разменявшей второй месяц. Уж не знаю, как там справлялась мама, не знавшая передышек, не имевшая выходных. Я же находил время ещё и дачу достраивать, забивая последние гвозди, вкручивая лампочки, бесконечно отдавая деньги строителям, водопроводчикам, электрикам… Я наконец придумал, как я назову этот дом, когда он станет пригоден для жизни: ВОТЧИНА, малое отечество, родовое поместье — моё, как сына своего отца, а потом и моего сына. Теперь я знал наверняка, что именно по оси кровного мужского родства передаётся высокая принадлежность к роду-племени, без которой мы оказываемся никчемными скитальцами, оторванными от ветки листками с невнятными и никому не нужными письменами.

В один из вечеров, передав ненасытным работягам очередной конверт и сидя на недостроенном крыльце, я задрал голову к верхушкам своих сосен и елей и вдруг стал молиться так исступлённо и полновесно, как ещё никогда не умел. В тугом сплетении узловатых веток наливался соком месяц май, теплом веяло от земли, покрытой первым зелёным пушком. Где-то в вышине легко ходил весенний ветер, и иногда оттуда падала звонкая шишка, и как живая прыгала в свету дачного фонаря. Наполняясь счастьем, уверенностью в том, что меня слышат и понимают, я без всякого труда подбирал слова, которые казались мне бесподобно-убедительными. И тогда вместе с очередной шишкой сверху, из одушевлённой звёздной темноты, прилетел ответ, в котором не было слов, а лишь согласие и утешение… Я задохнулся от внезапной уверенности, что в эту минуту где-то там, за стенами больницы, произошло необратимое изменение в состоянии отца, что отныне он станет возвращаться к нам шаг за шагом, месяц за месяцем…

Я ещё долго сидел, остывая от усилия веры, слушая весёлый лай одолевших зимовку собак, босое шлёпанье капель, шершавый дальний бег машин по шоссе.

А потом зазвонил мобильный, и я услышал голос матери, но уже знал, что она скажет. Я впитывал, как земля блаженную талую влагу, долгожданные слова о том, что папе — лучше, что врачи сами не верят случившемуся, и вдыхал подмосковную майскую ночь, как самый настоящий воздух райского сада… И, озаряемый изнутри последними зарницами ушедшей грозы, говорил себе, разминая непослушные затёкшие ноги на пороге недостроенного дома: «Ничего! Выпросили отца, — выпросим и отечество!».

http://www.radonezh.ru/analytic/articles/?ID=3089


Rambler's Top100 Каталог Православное Христианство.Ру Рейтинг@Mail.ru