Радонеж | Алексей Пищулин | 04.04.2009 |
Погружаться в русскую историю — значит всё время опаздывать. Как нерадивый дознаватель, я по ходу следствия терял свидетелей одного за другим. Они продолжали умирать уже на моей взрослой памяти: Молотов и Керенский, Шульгин и В.К. Владимир Кириллович. Злая воля и ковши экскаваторов год за годом уничтожали исторические здания: пока я был школьником, Ипатьевский дом ещё стоял на Вознесенском проспекте, а когда созрел для паломничества — на его месте зияла дыра. Да и за последние годы сколько всего утрачено безвозвратно: целые улицы стёрты почти на моих глазах ненасытными лужковскими терминаторами.
На Валаам я опоздал на столетие. Всё, что можно прочитать о нём, восторженное, благоуханное — развеялось над Ладогой, перебралось в пожелтевшие письма, эмигрировало в Финляндию, было истреблено чекистами и коммунистами и расхищено их наследниками-демократами. В итоге я уже не знал, что увижу на архипелаге, но точно знал, чего не увижу: того, о чём читал.
Не только процветающий Валаам 19 века, но и литературный Валаам начала 20-го стал преданием. С тех пор, когда писали Шмелёв и Зайцев, сотряслось само каменное основание сего Северного Афона. Да, Валаам и раньше подвергался разорениям; но всегда сохранялся ресурс русской святости — народное тело, которое восполняло потери и рекрутировало новых подвижников, готовых восстановить разрушенное на уцелевшем фундаменте живой духовной традиции.
А теперь — куда подевался народ православный? Святая Русь переместилась за пределы географии: теперь она там, где хвалят Бога новомученики российские, где они невидимо молится за изувеченных, духовно оскоплённых людей, неспособных более составлять «народ».
«Впервые источником разрушения обители стали не войны противоборствующих держав, а разорение собственного гнезда, самоопустошение и самоистребление..» (игумен Андроник Трубачев)
Валаам не просто изведал запустение и осквернение, — ему, кажется, и пополняться-то неоткуда. И братия, и мы, грешные паломники и богомольцы — лишь калеки, уцелевшие или народившиеся последыши истреблённого народа России. Мы так слабосильны, завистливы, ленивы, малодушны, — я слабосилен, завистлив, ленив, малодушен.
И всё же.
И всё же в обшарпанных стенах, среди нищеты, уродства, нерадения — начинает, кажется, сквозить то, что сильнее моего отчаяния.
Нашлись же охотники вновь поселиться в глуши этого промёрзлого края, отстроить на луде срубы, расчистить дороги, возделать уцелевшие, измученные сады, и даже разбить у скитских стен непредставимый в метельном феврале виноградник! Спокойные, несуетливые люди начали заниматься хозяйственными делами — и забрезжил в призрачном северном воздухе долгожданный национальный «позитив».
А люди — разные, отовсюду. Молчаливый смотритель говорливого птичника, в прошлой жизни — филолог, обученный лишь бесполезным в тундре премудростям, но поставленный на тягостное и зловонное послушание — и вот авторитетно рассуждающий о яйценоскости и куриных болезнях. Хитроумный македонец, отец Мефодий, изо всех сил изображающий простодушие, но очевидно искушённый дипломат и знаток человеческих душ. Или ещё один иноземец, едва ли не главная достопримечательность Валаама: отец Серафим, православный француз из Британии, светлый и болезненный игумен скита Всех Святых. Он и персты для благословения не складывает, а лишь сближает и едва обозначает крест в голубом от мороза воздухе. Но почему-то понимаешь уверенно, что в знамении этом — сила и правда. А сам он — тихий, мерцающий источник несказанной мощи; почти беззвучный, почти прозрачный, из слабого голоса и бледной улыбки сотканный образ Того, Кто вращает миры и насылает ветер.
Мы побывали в его скиту днём, но получили благословение вернуться ночью, на знаменитую всенощную службу, о которой рассказывают легенды.
Но прежде нас ожидала грандиозная трапеза, задаваемая от имени Настоятеля тем самым отцом Мефодием, несущим послушание «гостинника». Его обязанности предполагают непрерывную череду угощений и винопития, а также умение с каждым говорить на его языке, сообразно с его умственным способностями и уровнем духовного развития. Кроме необыкновенно вкусных яств нам были предложены в ироничном чередовании благочестивые монастырские предания, курьёзы из жизни сильных мира сего, зачастивших в обитель в последние годы, анекдоты на всевозможные темы и цветастые, полные балканского красноречия и самоуничижения тосты нашего хозяина, тем не менее оставлявшие ощущение, что нас видят насквозь.
Выделенный нам вместе со стареньким уазиком немолодой послушник, знавший, что ему предстоит везти нас ко Всенощной, лишь судорожно вздыхал, глядя, как нам подливают вина и водки. Не так, по его мнению, подобало готовиться к монастырскому богослужению. Разумеется, он был прав. Но он пытался всеми силами христианской души обуздать своё раздражение и, главное, смолчать.
Наконец, мы вывалились, пошатываясь от выпитого и съеденного, на мороз, слышно щёлкающий в воздухе пальцами, кое-как утрамбовались в промёрзшей машине, и, трезвея от стужи, покатили по лесной дороге к скиту Всех Святых. Наш водитель продолжал время от времени вздыхать от нашей болтовни и общего хмельного непотребства.
А дорога была — небывалая. Стеной стоял по бокам колеи неподвижный таёжный лес, наши фары скользили и подпрыгивали по девственно-чистым сугробам, по слоистым камням, покрытым мхом, инеем и снегом. Мы замолчали, проникаясь зовом и тайной этих мест, и лишь беззвучно выдыхали в темноту скрипящей всеми швами машины последние пары пьянства и самоуверенности.
Подпрыгивая на ледяных рёбрах дороги, наша перегруженная кибитка по длинной дуге обогнула стену скита и затормозила, скользя,
у ворот с покосившимся крестом. По одному, низко сгибаясь, мы вылезали к этим затворённым вратам, протискивались в приоткрытую калитку. Внутри ограды было просторно. пусто. морозно. темно, не видать ни земли, ни неба; лишь необъяснимо светился изнутри белый камень стен. В храм мы заходили наощупь, стараясь не шуметь: служба уже шла, мы опоздали.
Эта служба. Затерянный в карельской глухомани скит, ободранный климатом и злой рукой храм, ночь без огней; сырой холод снаружи, печное тепло внутри. Пока глаза привыкали к полумраку, сквозь неподвижный воздух и зимнее беззвучие проник в меня — голос, священный и тусклый, как золото древних образoв. Голос этот скорее угадывался, чем раздавался: на нижнем пороге слышимости пульсировал, задевая что-то внутри. Беспрепятственно раздвинул он створки души и ткани тела, растворяя корку наросшей духовной грязи, и через минуту зазвучал во мне сам, словно без внешнего участия.
Всё это и сейчас со мной: оранжевый жар за печной дверцей; несколько лампад, по пальцам пересчитать, и тихий треск самодельных восковых свечей; мерцающая золотая рака с мощами преподобного отца, когда-то возносившего здесь молитву; черноволосый молодой монах, в полголоса читающий — то по-славянски, то по-гречески; и иногда — возглас из алтаря, как дуновение сквозняка из щели в материи мира, как проступившее на стекле дыхание Того, Кто дышит, где хощет.
Всё происходит очень медленно, как во сне. Слова рождаются где-то наверху и падают одно за другим, каждое следующее — не раньше, чем впиталось в пересохшую душу предыдущее. И глаза переполняются так же, не поднять головы: капает на каменный пол роса каменного сердца. У моих ног лужица растаявшего снега с ботинок смешно прирастает текущими из меня, как из разбитого кувшина, бесконечными слёзами;
а на подсвечнике наперегонки со мной плачет, слабо освещая мои трясущиеся руки, неровная валаамская свеча.
Если таково — Всенощное, то чтo же тогда я отбывал, как повинность, раньше, в других храмах, в других городах? Я как будто впервые вхожу полноценным участником в православную службу — придающую смысл мирозданию, сотрясающую душу.
Но тут до меня доходит настойчивый — и, видимо, уже не первый — зов нашего водителя: глубокая ночь, пора возвращаться в гостиницу. Передвигая чугунные ноги, словно вернувшись в тело из дальнего странствия, я, оглядываясь, крестясь и плача, выхожу на двор. И, почти не удивляясь, вижу, как над скитом, дрожа и завиваясь, помахивает ангельским оперением северное сияние.
Теперь я знаю: монастырь — это не только образцовое хозяйство, не воскресная школа для власть предержащих, не хранилище знаний, хотя, конечно, и всё перечисленное тоже. Но, в первую очередь, это живое свидетельство того, что Бог нас слышит, что обетования Его — непреложны; что сегодня Он точно так же животворит Своих избранных, как во времена апостолов. И нас, приходящих, приезжающих, стремящихся сюда бесчувственных, контуженных ущербным существованием искателей прощения — Он до краёв наполняет подлинной жизнью и таким счастьем, о котором можно лишь благодарно и целомудренно молчать.