Православие и современность | Василина Орлова | 01.04.2009 |
В истории русской литературы Николай Васильевич Гоголь по-прежнему остается одной из наиболее ярких и трагических фигур. Казалось бы, после бесчисленных биографий писателя и посвященных ему монографий к нему просто невозможно подступиться. Но, поставив перед собой цель «разобраться со своим Гоголем», автор этого эссе приглашает нас в художественный мир писателя и дает возможность задуматься, кем является Гоголь для нас? гениальным писателем, или неудачником, или пророком, или, возможно, кем-то еще, и дает повод осознать, как мы сами к нему относимся.
«Мертвые души» я прочитала как-то чересчур рано для этой книжки, и она показалась мне угрюмо серьезна, до чрезвычайности. Когда позже я к ней вернулась, то оказалось, что это пронзительно-лирическое произведение. Не зря же и Гоголь обозначил жанр: «поэма». Раньше мне казалось, что это был своего рода перегиб.
Что нельзя так. Гоголю, конечно, можно, но вообще-то нельзя? «поэма». О прозе-то.
Нет. Именно, что поэма.
***
Гоголь периода «Вечеров на хуторе близ Диканьки» любил людей. Это так ясно из каждой строчки, из какого-нибудь «звукнули»? есть у него такое слово, «звукнули» сабли схлестнувшихся казаков.
И он же, светлый пасечник, так их не полюбил позже? в маленьких повестях: «Нос», «Коляска» и в поэме, в «Мертвых душах».
В «Ревизоре» любил, а в «Мертвых..»? нет, шалишь.
Там только одно светлое пятно: губернаторская дочка, которую Чичиков встречает по вине (благодаря) кучера Селифана? столкнул, гад, господские коляски.
Да и то, наверное, несмысленное создание.
***
Потом он опять силился полюбить людей, но уже так полюбить, чтобы дать им общее направление, развить, была у него сложная духовная жизнь. Несмотря на идиосинкразию, которую вызывает нынче это словосочетание, «духовная жизнь», тогда, кажется, оно было если не в порядке вещей, то изумления точно не вызывало? «Что такое духовная жизнь и как на нее настроиться», писал Феофан Затворник.
Гоголь хотел настраивать.
Но сам настроиться не мог.
Это был тяжелейший кризис.
Вот Владимир Воропаев пишет в предисловии к книге Гоголя с заглавием на обложке «Духовная проза», изданной в 1992 году в Москве: «Гений Гоголя до сих пор остается неизвестным в полной мере не только широкому читателю, но и литературоведению, которое в нынешнем его виде просто не способно осмыслить судьбу писателя и его зрелую прозу. Это может сделать только глубокий знаток как творчества Гоголя, так и святоотеческой литературы? и непременно находящийся в лоне Православной Церкви, живущий церковной жизнью. Дерзнем утверждать, что такого исследователя у нас пока нет. Не беремся за эту задачу и мы…».
Некоторые новые исследователи, конечно, есть. Игорь Золотусский. Павел Басинский. Не знаю, насколько кому из них удалось то самое исследование, о котором говорил Воропаев, ни в коем случае не думаю, что я сама способна хотя бы приблизиться к подобному, да и цели, признаться, у меня такой нет.
А есть цель простая: самой разобраться со своим Гоголем. Поговорить с ним, о нем поговорить.
***
Свидетельства о сожжении второго тома «Мертвых душ» в «Четырех письмах к разным людям по поводу „Мертвых душ“», которые напечатаны в «Выбранных местах из переписки с друзьями».
«Нелегко было сжечь пятилетний труд, производимый с такими болезненными напряженьями, где всякая строка досталась потрясеньем, где было много того, что составляло мои лучшие помышления и занимало мою душу».
Нелегко? тогда почему? Зачем?
«Появленье второго тома в том виде, в каком он был, произвело бы скорее вред, нежели пользу. <> Бывает время, когда нельзя иначе устремить общество или даже все поколение к прекрасному, пока не покажешь всю глубину его настоящей мерзости; бывает время, что даже вовсе не следует говорить о высоком и прекрасном, не показавши тут же ясно, как день, путей и дорог к нему для всякого».
Он сам устал от мерзости, не этого ему желалось? он хотел указывать пути и дороги для всякого в некую будущую жизнь, может, в жизнь вечную, а глаголы ее ему не поддавались и не дались. Когда я пробовала обсуждать «Выбранные места..» с одним из своих друзей, который, как я знала, довольно начитан в святоотеческой литературе, то он мне ответил, что Гоголя он лучше почитает удачные, художественные произведения, потому что зачем же читать и при этом думать, верно ли тут написано в рассуждении всяких тонких материй или все это опять же сплошная прелесть.
Эта позиция, конечно, понятна и даже в каком-то смысле правильна. Может быть, в самом деле: зачем нам неудачные произведения хоть бы и великих писателей, в то время как есть удачные, которые, впрочем, тоже можно не перечитывать? с тех пор, как у нас начинают активно вести всякую «духовную жизнь», литературу, в том числе классическую, игнорируют. И не то чтобы это можно было как-то отрицать, не заставишь же Гоголя читать, если не надо человеку,? но сам подход, при этом, как бы пафос людей нечто познавших, которые уже встали выше многого,? сам этот подход бесконечно противный какой-то. Вроде как достаточно «Закона Божьего» протоиерея Серафима Слободского (и впрямь прекрасного), а прочее русское нужно выкинуть на помойку.
***
Адресованное графу Толстому, те же «Выбранные места», Гоголь: «Нет выше званья, как монашеское, и да сподобит нас Бог надеть когда-нибудь простую ризу чернеца, так желанную душе моей, о которой уже и помышленье мне в радость. Но без зова Божьего этого не сделать. Чтобы приобрести право удалиться от мира, нужно уметь распроститься с миром. <> Нет, для вас так же, как и для меня, заперты двери желанной обители. Монастырь ваш? Россия!».
В.А. Жуковский? П.А. Плетневу, март 1852 года, из Бадена, после смерти Гоголя, цитируется по В.А. Воропаеву: «Я уверен, что если бы он не начал свои „Мертвые души“, которых окончание лежало на его совести и все ему не давалось, то он давно был бы монахом и был бы успокоен совершенно, вступив в ту атмосферу, в которой душа его дышала бы легко и свободно».
В.А. Воропаев: «Гоголь был едва ли не единственным русским светским писателем XIX века, творческую мысль которого могли питать святоотеческие писания».
Воропаев:
«На полях 11-й главы первого издания „Мертвых душ“ Гоголь против того места, где речь идет о „прирожденных страстях“, набросал карандашом: „Это я писал в „прелести“ (обольщении. В.В.), это вздор? прирожденные страсти? зло, и все усилия разумной воли человека должны быть устремлены на искоренение их. Только дымное надмение человеческой гордости могло внушить мне мысль о высоком назначении прирожденных страстей? теперь, когда я стал умнее, глубоко сожалею о „гнилых словах“, здесь написанных. Мне чуялось, когда я печатал эту главу, что я путаюсь, вопрос о значении прирожденных страстей много и долго занимал меня и тормозил продолжение „Мертвых душ“. Жалею, что поздно узнал книгу Исаака Сирина, великого душеведца и прозорливого инока. Здравая психология, и не кривое, а прямое понимание души встречаем у подвижников-отшельников“». (Воропаев, в свою очередь, приводит цитату по Матвееву П. Гоголь в Оптиной Пустыни // Русская старина. 1903. N 2. С. 303).
Гоголь многого ждал от книги «Выбранные места из переписки с друзьями» и высоко ее оценивал.
Однако значительная часть общества приняла ее в штыки.
Белинский отозвался очень резко: «По-вашему, русский народ самый религиозный в мире: ложь! <> Приглядитесь пристальнее, и вы увидите, что это по натуре своей глубоко атеистический народ. В нем еще много суеверия, но нет и следа религиозности. <> Мистическая экзальтация вовсе не в его натуре: у него слишком много для этого здравого смысла, ясности и положительности в уме: вот в этом-то, может быть, и заключается огромность исторических судеб его в будущем».
Сейчас эти слова могут быть прочитаны с той же долей отвержения, с какой долей априорного согласия они читались на уроках русской литературы еще так недавно, в баснословные атеистические времена. Про Белинского нельзя сказать, что он ни тепел, ни холоден? он был горяч, и горячность как сторона его натуры была известна всем, он и в своих заблуждениях некоторым образом более прав, чем какой-нибудь добропорядочно рассудительный критик, имя которого известно сейчас лишь литературоведам.
Несмотря на свое желание монашества, несмотря на силу духа, несмотря на слова, которые ему были хорошо известны: «Блаженни есте, егда поносят вам, и ижденут, и рекут всяк зол глагол на вы лжуще, Мене ради»[1], Гоголь не сразу совладал с горечью от несправедливости многих обвинений, из которых, по-видимому, статья и письмо Белинского были еще не самыми резкими.
«Что мне сказать вам на замечание, будто русский мужик не склонен к религии, и что, говоря о Боге, он чешет у себя другой рукой пониже спины, замечание, которое вы с такой самоуверенностью произносите, как будто век общались с русским мужиком? Что тут говорить, когда так красноречиво говорят тысячи церквей и монастырей, покрывающих Русскую Землю».
Письма этого Гоголь не отправил, написал новое, гораздо более взвешенное.
Духовенство восприняло книгу спокойно, но именно это спокойствие стало другим ударом. Как подумаешь? лучше бы, что ли, было для него, если бы его обличили. Гоголь чувствовал в себе дар проповедника, может быть, даже пророка, а митрополит Московский Филарет выразился так: «Хотя Гоголь во многом заблуждается, но надо радоваться его христианскому направлению», и эти слова до Гоголя дошли. Архиепископ Иннокентий в письме к М.Н. Погодину сказал: «Радуюсь перемене с ним, только прошу его не пародировать набожностию: она любит внутреннюю клеть». Оговариваясь: «Впрочем, это не то чтоб он молчал. Голос его нужен, для молодежи особенно…» и т. д.
Гоголь был сильно задет этими словами, во всяком случае, судя по ответу архиепископу, где говорит, что вовсе не хотел «пародировать набожностию», а хотел «чистосердечно показать некоторые опыты над собой, именно те, где помогла мне религия в исследовании души человека, но вышло все это так неловко…».
Чего больше: глубины христианского смирения или гордости, авторской уязвленности вот в этом «неловко»?
Святитель Игнатий (Брянчанинов) отозвался о книге так: «Религиозные его понятия неопределены, движутся по направлению сердечного вдохновения неясного, безотчетливого, душевного, а не духовного».
Помимо тяги к монашеству, Гоголем владели и другие сильные страсти. Первая сторона его натуры отвергала светское общество, вторая провоцировала отстранение людей духовного звания или ищущих того откровения, которое было бы согласно с духом Церкви. Гоголь со своими исканиями остался в одиночестве. Дар, как сегодня сказали бы, оказался «невостребован», что, конечно, бывает не так уж и редко, если обратиться к истории мировой литературы и особенно? литературы русской…
Ведь он хотел, чтобы «Выбранные места..» перечитывались его знакомыми, воспринимались как духовные наставления, чтобы по ним жили, как и тогда жили, и, может быть, никогда не переставали, и как теперь живут по книгам святителей, по «цветникам», как назывались в старину собрания поучений, по «Житиям святых» или собраниям писем каких-нибудь старцев.
***
Воропаев: «Можно сказать, что неприятие публикой „Выбранных мест…“ предопределило и неудачу второго тома „Мертвых душ“, который Гоголю, по-видимому, не довелось закончить. Последний, кто ознакомился с главами второго тома, был ржевский протоиерей Матвей Константиновский».
Протоиерей прочитал и пришел в ужас.
«Возвращая тетради, я воспротивился опубликованию некоторых из них. В одной или двух тетрадях был описан священник. Это был живой человек, которого всякий узнал бы, и прибавлены такие черты, которых… во мне нет, да к тому же еще с католическими оттенками, и выходил не вполне православный священник. Я воспротивился опубликованию этих тетрадей, даже просил уничтожить. В другой из тетрадей были наброски… только наброски какого-то губернатора, каких не бывает. Я советовал не публиковать и эту тетрадь, сказавши, что осмеют за нее даже больше, чем за переписку с друзьями». (Тверские епархиальные ведомости. 1902. N 5. 1 марта. С. 138−139, цит. по Воропаеву).
«Каких не бывает». Беда. Сейчас, перебирая листки, перелистывая страницы, открывая файлы, трудно отделаться от впечатления, что ни один человек из тех, с кем Гоголь общался в то время, не желал понимать масштабов этой фигуры. В то время как буквально каждый из его окружения имел на Гоголя большое влияние, почти мистическое, как на человека, склонного к мистицизму, вдобавок с развитым воображением, нервного, подверженного болезненным состояниям. При обширном круге общения не нашлось никого, кто бы его поддержал, разрешил какие-то вопросы, помог в чем-то главном. А возможно, напротив, именно понимание величия Гоголя останавливало современников перед тем, чтобы оказать ему поддержку. И если он не мог получить таинственного навыка непрестанного согласования своих душевных движений с духом, царящим в Церкви, и так хотел в Церковь, так стремился, то неизбежен трагический внутренний разлад.
Гоголь был, как бы мы сказали сейчас, «воцерковленным» человеком, он посещал святые места, выстаивал богослужения. Однако оставалось нечто в его натуре и в его окружении, что всегда как бы уводило его от духа подлинности, простоты и понимания, смущало покой души, будоражило разум, грозило унынием и болезнью.
Гоголь писал: «Эта Церковь, которая, как целомудренная дева, сохранилась одна только от времен апостольских в непорочной первоначальной чистоте своей, эта Церковь, которая вся с своими глубокими догматами и малейшими обрядами наружными как бы снесена с Неба для русского народа, которая одна в силах разрешить все узлы недоумения и вопросы наши, заставив у нас всякое сословье, званье и должность войти в их законные границы и пределы и, не изменив ничего в государстве, дать силу России изумить весь мир согласной стройностью того же самого организма, которым она доселе пугала,? и эта Церковь нами незнаема! И эту Церковь, созданную для жизни, мы до сих пор не ввели в нашу жизнь!».
Таким образом, по мысли Гоголя, не изменяя ничего в государстве, Церковь могла пресуществить Россию. Преобразить ее еще, так сказать, «в этом теле».
***
А что, собственно, современников так оттолкнуло в «Выбранных местах..»? Не все они так уж стремились к Церкви и вообще к христианству, не все в Православии видели основу утверждения России, не все, в конце концов, так уж и мечтали об этом самом утверждении, о котором по сию пору говорят у нас взахлеб.
Ну, раз не мечтали, то и христианства, небось, не знали? такими же были язычниками, как во все времена, или филокатоликами, или склонялись к протестантизму, а скорее, и не атеистами, и не агностиками, а так, «обычными» людьми, проживающими день за днем и попросту не особо ломающими голову над этими вопросами? и тут поставить лыко в строку нельзя, в сущности: все так живут. Это как раз нормально. А когда одного посещает вера, то это именно уже некий сдвиг, образовалась непонятная щель, и оттуда дует, а это неудобно.
Исповедальность оттолкнула.
Исповедальность до степени, которая казалась современникам Гоголя неприличной, почти позорной. Чаадаев выразился: «Откровенен иногда даже до цинизма». Что, интересно, он бы сказал о сегодняшней литературе. Цинизма достаточно, откровенности никакой. Все время видишь, что тебя обманывают.
***
Насколько сильно задели Гоголя слова владыки Иннокентия, видно по тому, что он вновь возвращается к ним: «В ответ же тем, которые попрекают мне, зачем я выставил свою внутреннюю клеть, могу сказать то, что все-таки я еще не монах, а писатель. Я поступил в этом случае так, как все те писатели, которые говорили, что было на душе».
То есть он монашества-то хотел, а не мог.
Разве можно с таким-то настроением идти в монахи: «..все-таки я еще не монах, а писатель».
Все-таки я не только монах, но еще и.
Не бывает такого в природе. А если и бывает, то потому, может быть, что не должно такого бывать. Лучше бы? не было такого. Целее были б.
Монашеское и писательское служение кардинально различны по своему характеру. Гоголь так и не мог примирить их в своей душе. Писатель в каких-то своих проявлениях сходен с юродивым. Он совершает публичную исповедь, вплоть до бесстыдства. Его дело? принародное покаяние. Бахвальство, выставление себя весьма легко спутать, даже и наедине с собой, перед судом совести, с покаянием.
Писатель может, как и юродивый, в афористичной форме сообщать людям Божью волю. Не раз и не два писатель ужасается, стоя перед самим собой, вернее, перед словами, которые исторгает из него кто-то неведомый и над которыми он до конца не властен. И так и остается неясной, туманной, дымной природа того неведомого. От Бога или от противника человеку дается дар наделять самостоятельным существованием стаю призраков, роящихся в душе? И ведь подчас таким существованием, которое словно бы более явно, чем бытие живых людей? во всяком случае, в человеческих глазах…
Но когда писатель выступает, как проповедник, как тот проповедник, у которого в дипломе и по месту работы написано: «проповедник, произносящий проповеди», как тотчас тонкое, художественное, языковое, волшебное, пленительное — в общем, все то, что и составляло суть его писательского дара,? вдруг исчезает. Таков парадокс, который еще пока никому, кажется, не удавалось разрешить в своем творчестве. Даже Солженицыну, подумалось, надо написать. Но не даже, а тем более? Солженицыну.
***
Как любят повторять сектанты, все пути ведут на вершину одной горы. Известная модификация старинной лоции? все дороги ведут в Рим. Не знаю, куда что ведет и, самое главное, туда ли надо держащему путь, но точно одно? идти по двум дорогам сразу нельзя. Подобные попытки чреваты по меньшей мере душевными расстройствами.
И видно, если раскрыть библиографические словари, что многих писателей? и крупных, и средних, и маленьких, всяких — не обходят стороной душевные болезни, словно от Бога наложенная скорбная епитимья.
Впрочем, о Гоголе нельзя сказать, что его великий дар художественности пропал или сник, когда автор приступил к нравственным, этическим, религиозным сложным вопросам. А ведь многие его современники упирали именно на то, что художественность исчезла из «Выбранных мест..» Просто они были слишком необычны в том Гоголе, которого рисовало себе общественное сознание,? в Гоголе-сатирике, Гоголе? фантастическом мрачном сказочнике, в Гоголе-иронике, Гоголе-смехаче.
Ответственность писателя необычайна еще и потому, что «за всякое праздное слово», как сказано в Евангелии, придется держать ответ. Что уж говорить о письменном слове, ничем не ограниченном в своем бытии? ни условиями времени, ни пространства, готовом в любую минуту встать из гроба книги и действовать, словно вчера рожденное.
Назначение искусства, по Гоголю, в том, чтобы «служить ступенью к христианству», потому что современный человек «не в силах встретиться прямо со Христом».
«Обращаться со словом нужно честно. Оно есть высший подарок Бога человеку. <> Опасно шутить писателю со словом. Слово гнило да не исходит из уст ваших[2]! Если это следует применить ко всем нам без изъятия, то во сколько крат более оно должно быть применено к тем, у которых поприще? слово…».
«Стонет весь умирающий состав мой, чуя исполинские возрастания и плоды, которых семена мы сеяли в жизни, не прозревая и не слыша, какие страшилища из них подымутся…».
Гоголь, по оценке исследователя К. Мочульского, данной им в книге «Духовный путь Гоголя», повернул литературу «от эстетики к религии», сдвинул ее «с пути Пушкина на путь Достоевского». Владимир Воропаев говорит, что «в этих словах много правды», хотя религиозные начала отчетливы и у Пушкина. Вообще вся эта традиция насквозь жива, дышаща и плавна, она передавалась лично, из рук в руки, из одних бережных гениальных ладоней в другие.
http://www.eparhia-saratov.ru/index.php?option=com_content&task=view&id=4591&Itemid=118