Православный Санкт-Петербург | Валерий Ивченко | 20.01.2006 |
— Сейчас уже немного поутихли споры вокруг фильма «Страсти Христовы», но ощущение недоговоренности у меня лично осталось. Что ни говори, а квалифицированных суждений о фильме было мало: высказывались о нем или церковные люди, или люди кино. Или-или, — понимаете? — в одном лице это редко сочетается. А теперь вот я сижу перед человеком, который прекрасно совместил в себе и актерство, и церковность, и хотелось бы услышать его слова о нашумевшем фильме Мэла Гибсона.
— «Прекрасно совместил» — это, пожалуй, сказано слишком категорично… Все не так просто, не так радужно… А что касается «Страстей Христовых», то, извините, ничем помочь вам не могу. Я этот фильм не видел — не знаю, к сожалению или к счастью.
— Но его так рекламировали и даже по телевидению показывали… Вы, стало быть, изначально так настроились против него, что даже не захотели посмотреть?
— Нет, почему же… Я, в сущности, не против воспроизведения на экране евангельских событий… Я в свое время с удовольствием посмотрел фильм Франко Дзефирелли: замечательная, очень талантливая попытка передать евангельское слово средствами кинематографа. Мне особенно понравилось, что режиссер не пытался самовыразиться, а честно передавал то, о чем рассказывали евангелисты. Не надо слишком обольщаться: при переносе текста на экран искажения неизбежны; и более того, — это ведь не механический процесс, — художник создает собственное произведение, и личность автора непременно накладывается на то, что он творит. Так что создать фильм, полностью повторяющий Евангелие, все равно не получится. Тут важно другое — важно знать, с чем художник подходит к своему творению: верующий человек наполнит его своей верой, своим благоговением, а неверующий — самолюбованием, умилением собственным умом, собственными «трактовками». Дзефирелли, по-моему, — человек верующий.
— Вот мне и интересно: почему такие мастерски сделанные картины, как фильм Дзефирелли, или «Евангелие от Матфея» Пазолини, не поднимали особенного шума, а вокруг посредственного фильма Гибсона шум не утихает до сих пор?
— Я думаю, что так и было задумано. Определенные фильмы для того и создаются, чтобы вызвать шум, споры, скандал, привлечь всеобщее внимание к фигуре режиссера… Тут, кстати, верующему должно быть отчетливо видно, что — от Бога, а что — от лукавого. Как говорил свт. Игнатий Брянчанинов, если на сердце тишина, мир — значит там Бог. Если бушуют страсти, возмущения, переживания — значит, не обошлось без нечистого вмешательства.
— Многие утверждают, что человек не должен играть Бога, что это кощунство. А вы, Валерий Михайлович, как считаете?
— Я считаю, что человек не то чтобы не должен играть Бога — он просто не может этого сделать. Это в принципе невозможно. Бог непостижим — в том числе и для художника, для артиста. Как сыграть то, чего не можешь постигнуть и в малой степени? Но вот попытаться своей игрой рассказать о Боге… Думаю, что это было бы правомерно… Это, конечно, невероятно трудно и ответственно, но опять-таки все зависит от того, с чем пришел художник к своей задаче. Нужно ставить перед собой цель послужить Господу, а не самовыразиться.
— Другими словами, если бы вам предложили такую роль, то вы бы согласились? Если бы, конечно, знали, что режиссер — достойный, верующий человек, и не станет кощунствовать…
— Ох, не знаю… Во-первых, я бы испросил благословения. На любое дело нужно благословение. Кстати, когда Владимир Бортко предложил мне сыграть Левия Матфея в «Мастере и Маргарите», я отказался… Я не склонен осуждать Булгакова, он необычайно талантлив, но тут та же история: с одной стороны, художественное произведение не может быть безстрастным, а с другой — если ведущей страстью становятся неприязнь и обида, то искажается картина мира. Этот роман страстный, болезненный, очень личный. Я не готов участвовать в его экранизации.
— Вот вы сказали, что обычно берете благословение на роли…
— Да, стараюсь. У меня есть благословение и на мою театральную работу в целом.
— Не на Афоне ли вы его получили? Слышал, что вы совершали туда паломничество…
— Ну, паломничеством я бы не стал называть эту поездку… Паломничество — это что-то выстраданное, отвечающее каким-то глубоким потребностям души, а то было… Я бы назвал это православным туризмом: сейчас он очень распространен, и я, каюсь, ему не чужд. В нем тоже, видимо, есть своя польза, но это не паломничество, нет. Хотя, конечно, пребывание на Афоне — это глубочайшее потрясение. Вставать ночью, идти под огромным звездным небом в храм на молитву, всей кожей чувствовать, что вот — грешный мир спит, а монахи в ночи молятся за него… Это духовный заряд на долгие годы. Хотя, с другой стороны, — это и серьезное испытание для неокрепшей души. Многих после такого путешествия распирает гордыня: «Я был там! Я не чета прочим!» Никогда бы не подумал, что это и меня коснется, но — увы…
— Так все-таки благословение на актерское творчество вам дали на Афоне?
— Нет, на Афоне я получил благословение только на роль Бориса Годунова. Его дал мне старец Исидор, отец эконом Пантелеимоновского монастыря. Он так, знаете, задумался сперва, нахмурился… Потом с каким-то облегчением махнул рукой: «А-а-а!.. Благословляю!» Такое было… А мои театральные труды в целом благословил другой старец — безкончено мной почитаемый и любимый о. Николай Гурьянов.
— Вы были и на Залите, Виктор Михайлович?
— Был, и не раз. Когда приехал туда впервые, был еще совсем новоначальным, а новоначальные — вы же знаете — всегда стремятся жить по максимуму: или сразу бросить все — и в монастырь, или принять на себя невероятные подвиги. Вот и я решил, что актерство — это грех, и нужно его непременно оставить. Все же что-то в душе сопротивлялось такому решению, и я отправился к отцу Николаю за советом. Батюшка меня сразу поразил уже одним своим видом: такой тихий, светящийся… Эти глаза его — мудрые, прозорливые и главное — сострадающие… Трудно мне рассказать о том впечатлении, которое он тогда на меня произвел: словами тут ничего не скажешь… Я увидел, — ощутил — вдохнул всей грудью дух той самой любви, которою Бог любит людей. Прежде мне такого не доводилось ощущать. Я задал старцу свой вопрос, он подумал и сказал, чтобы я театра не оставлял. И благословил меня. Тут же рядом стояла одна матушка. Она, услышав мой вопрос, громогласно возмутилась: «Играть?! В театре?! Да разве ты не православный?! Да как такое и помыслить возможно?!» Старец, услышав это, вздрогнул, потом ужасно огорчился, покачал головой и принялся извиняться: «Ох, простите вы меня, простите!» А потом, провожая нас до калитки, он все повторял: «Какие вы счастливые, что в Бога веруете!.. Какие вы счастливые!» Для меня этот случай многое открыл. Во-первых, я получил разрешение своих сомнений, а во-вторых, понял вот что: ведь та матушка, которая возмущалась театром и актерами, была по сути права. Она говорила правду, но правда ее была без любви. А без любви — вот, что важно! — самое истинное утверждение перестает быть правдой. Старец же, одушевленный любовью, смотрел глубже. Он понял, как поверхностны мои сомнения, как они не выстраданны, не зрелы. Допустим, он запретил бы мне играть. А послушался бы я его? Как знать! Не исключено, что нет, что в последний момент не нашел бы в себе таких сил и преступил бы заповедь послушания. Нет, нужно, чтобы я прошел свой путь до конца, чтобы на этом, а ни на каком ином пути служил Богу, поднимался к Царствию Небесному. И если мне удастся подняться до такой высоты, что театр действительно станет мне помехой тогда лишь можно будет оставить его. Но до тех пор я должен спасаться здесь и здесь свидетельствовать о своей вере, посильно нести свет православия своим зрителям, ведь вера не может быть чьим-то частным делом: это всеохватывающая стихия.
— А кто сейчас ваш духовный отец? Кто благословляет вас сейчас?
— Я задавал старцу Николаю вопрос о духовном отце: чувствовал, что мне нужно духовное руководство. А он сказал: «Зачем тебе духовник? Ты ходишь в церковь? Там есть батюшка? Вот у него и исповедуйся». И эти слова тоже показались мне необычно мудрыми. Духовник — это дар Божий. Это надо заслужить. А с другой стороны — по себе знаю — мы ищем такого духовника, который был бы удобен нам, чтобы не докучал моралью строгой, чтобы «слегка за шалости бранил», — этакого психоаналитика в рясе. А как только на исповеди батюшка начинает нас поучать, как тут же все в наших душах восстает. Иметь духовника — это сложно. До этого нужно дорасти.
— Влияет ли ваша вера на вашу работу? Ведь, наверное, взгляд на одну и ту же роль у человека верующего и у неверующего — различен? Вот хотя бы роль Бориса Годунова…
— Если бы я был неверующим, то я бы его просто не сыграл. И более того: мне бы и не дали такой роли. То есть не потому мне ее дали, что знали о моей вере, а вера произвела во мне такие изменения, что режиссер, глядя на меня, понял: эта роль для него. Чхеидзе сказал мне: «Валерий Михайлович, если вы возьметесь за Годунова, то я буду ставить этот спектакль, а если нет, то и спектакля не будет». Невозможно сыграть Бориса, не имея представления о том, что такое покаяние, — представления не книжного, а опытного. Пушкин для меня больше, чем просто любимый поэт, он — часть моей жизни, он помогал мне в трудные дни… И все же «Бориса Годунова» я в прежние времена читать не мог: не чувствовал дыхания этой трагедии — все терялось для меня за бутафорскими бородами и боярскими нарядами. Но после того разговора с режиссером случилось настоящее чудо: я сел за пьесу, прочел ее на одном дыхании, и вся она сразу для меня открылась — и боль грешной души Годунова, и ее раскаяние, и попытки оправдаться, и смиренное принятие кары Божией. Этот покаянный путь я теперь пытаюсь воспроизвести на сцене, это хочу донести до зрителя.
— С Пушкиным все более или менее понятно: православному он может сказать многое. Но как быть в других случаях? Как быть, например, с вашим спектаклем «Старик и море» по роману Хемингуэя? Произведение, написанное неправославным человеком о неправославном человеке… Есть ли тут возможность для христианской проповеди?
— Хемингуэй — это прежде всего писатель, обладавший огромным талантом, даром Божиим. А нередко случается такое, что дар Божий становится более значительным, чем его обладатель. Так и роман «Старик и море»: это творение, которое больше своего творца. Сам того не предполагая, Хемингуэй написал почти библейскую историю о том, как очень сильный, гордый человек вступает в единоборство — можно сказать, с Богом. Да, потому что и безбрежный океан, и огромная рыба, пойманная стариком, и акулы, которые съели эту рыбу, — все эти могучие стихии действуют в книге как десница Божия, а старик Сантьяго противостоит ей. В этой борьбе человек терпит сокрушительное поражение, теряет все, чего он достиг благодаря своей силе. И тут-то происходит удивительная вещь: катастрофа, пережитая Стариком, принимается им как награда. В своем поражении Сантьяго обретает силу веры, новый свет для души, чувствует прикосновение Божие, — то, вероятно, что чувствовал Иов на гноище или Иона в чреве китове. Играя Старика, не надо даже ничего придумывать от себя, нужно просто следовать автору, и это будет настоящей христианской проповедью.
— А вам хотелось бы действительно сыграть в какой-нибудь библейской истории? Скажем, в роли того же Иова или, допустим, царя Давида?
— В этом нет необходимости. Пусть Библия остается Библией, а возможности театральной проповеди обильно присутствуют в русской классике. Чехов, например: это просто сокровищница православной мудрости. Вспомните его знаменитое высказывание: «В человеке все должно быть прекрасно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли». Посмотрите, как оно перекликается со словами Господними: будьте совершенны, как совершен Отец ваш Небесный (Мф. 5, 48). Вспомните его «Чайку» — православному человеку понятно, что это история возрождения человеческой души, которая была соблазнена блеском, мишурой, но потерпела крушение на этом пути, — это история восхождения от юношеской мечтательности и гордыни к смирению и мудрости.
— А как быть православному артисту, если ему приходится играть злодеев? Отказываться от таких ролей?
— Иногда приходится и отказываться. Но, конечно, не всегда. Во-первых, театр — это все-таки производство, и какие-то вещи ты просто обязан делать в силу служебного долга. А во-вторых, нужно учитывать вот что: главный инструмент актера — это страсть. Страсть порождает грех — это знает всякий православный человек… Но я хочу напомнить: есть ведь еще и такое понятие, как страсть безстрастная, оно тоже известно православным, это — высшая ступень на которую может взойти человеческая душа. Как подняться от страсти греховной к страсти безстрастной? Давайте отвлечемся от театра, давайте вспомним великопостное «Стояние Марии Египетской». Невозможно прочувствовать до конца святость прп. Марии, глубину ее покаянного подвига, нельзя понять, как это она могла в молитве возлетать на воздух, если не знать прежде, что к святости она поднялась из самых бездн греха, если не помнить, что она была распутницей — и не по принуждению, не по нужде, а по добровольному выбору, по душевной склонности. Об этом, о ее распутстве прямо говорится во храмах перед скоплением верующих, и никто не боится об этом сказать, ибо только так мы сможем оценить высоту на которую она поднялась. Образы кающихся грешников есть в пьесах и классического, и современного репертуара. Но приходится иногда играть и грешников нераскаянных. Это очень тяжело. Актер всегда срастается со своим героем — взаимопроникновение тут очень глубокое. Когда я готовил моноспектакль по Достоевскому «Великий Инквизитор», я был на грани нервного срыва. Но я взял на себя этот труд, потому что, рассказывая о Великом Инквизиторе, Достоевский от противного доказывает нам Божественное величие Христовой веры. Помните, например, какой упрек Инквизитор бросает Спасителю: «Ты возжелал свободной любви человека… свободным сердцем должен был человек решать впредь сам, что добро и что зло, имея лишь в руководстве Твой образ пред собою…» Инквизитор обвиняет Христа, но в сущности он говорит правду: христианин обязан быть свободным и самостоятельным, чтобы каждую минуту свободно выбирать между добром и злом! Именно поэтому верить так трудно. И трудно бывает стоять в вере. Мне как артисту и как православному человеку приходится общаться с двумя кругами людей: с творческой и с церковной интеллигенцией. Трудно бывает и там, и там: нецерковные интеллигенты, хотя и похваляются своей терпимостью, но верующих людей просто не выносят, относятся к ним с плохо скрытой враждебностью… А наши недавно воцерковившиеся люди, едва лишь узнают, что ты артист, как сразу берут тебя на подозрение, — ты для них становишься человеком второго сорта, пропащей душой… И все же, вера — это счастье, и многие люди этого счастья лишены. Я понимаю теперь, почему старец говорил: «Какие вы счастливые, что в Бога веруете!» И еще я понял, что недостоин этой милости Божией. Порою просто чувствуешь неловкость, говоря: «Я — верующий!» — это такое огромное понятие, вера, что стыдно применять его к своей грешной душе… Но тем не менее иметь веру — это счастье, это милость Божия. И, осознав это, нужно делать следующий шаг: зажегши свечу, не ставят ее под сосудом, но на подсвечнике, и светит всем в доме (Мф. 5, 15). Надо свидетельствовать. Как? Мы все страстные люди. Как, не научившись смирению, проповедовать о смирении?.. Вот что самое трудное для меня: понять, в какой мере ты имеешь право учить людей. Мне кажется, что святые люди — это те, кто не на словах, а на деле овладели всем, чему они учат других. А мы… Но если я буду только сомневаться в себе, то как бы за эту нерешительность мне не пришлось отвечать больше, чем за грехи. Путь открыт, надо идти, а идущему Господь помогает.
Вопросы задавал Алексей БАКУЛИН
http://www.piter.orthodoxy.ru/pspb/n169/ta017.htm