Екатеринбургская инициатива | Ксения Гаркавенко | 12.01.2009 |
Образ Николая II в «Красном Колесе» (далее — КК) неоднократно привлекал внимание исследователей. В работах Е. Орловской-Бальзамо, Н. Струве, Ж. Нивa, Ю. Кублановского, П. Паламарчука, А. Немзера отмечалась неоднозначность авторского отношения к этому герою. Суммарно их наблюдения можно обозначить так: Николай II в изображении Солженицына не лишен доброй воли, но он слишком слаб и податлив чужим влияниям, неуверен в себе и в то же время мелочно упрям; в самой его натуре «заключена была какая-то „онтологическая“ недовоплощенность, заставлявшая его скрытничать, замыкаться и действовать даже и во вред собственным, а следовательно, и государственным интересам». Царь по-своему любит Россию, но он органически не способен править ею, ибо страдает своего рода «исторической глухотой»: он «не чувствует пульсации времени, не различает его «узлов». Кроме того, ему присуще «какое-то буржуазное малодушие», а интересы своей семьи он всегда ставит выше интересов страны. В то же время образ Царя в эпопее не остается неизменным: в «Марте Семнадцатого» авторский взгляд несколько смягчается, что отмечено Немзером, Орловской-Бальзамо, Струве. Последний связывает это с «кенотическим» состоянием Императора в 3-м узле. В целом вывод можно сделать такой: в КК Николай II как частный человек довольно привлекателен (впрочем, только в «Марте Семнадцатого»), как правитель — никуда не годится, хотя те, кто пришли после него, оказались еще хуже. И все же главный виновник российской катастрофы, по Солженицыну, — именно он. Данный вывод особенно резко сформулирован в статье «Размышления над Февральской революцией». Уничижительные высказывания о Царе звучат порой и в интервью писателя: «Нас в 17-й год загнали великие князья, высшие генералы, цвет нашей интеллигенции радикальной. Ну и государь Николай II многое сделал тоже».
Необычность жанровой природы КК, представляющего собой, по замыслу автора, синтез художнического видения и исторического исследования, провоцирует вопрос, к традиционному историческому роману как будто не очень приложимый: в какой мере интересующий нас герой адекватен своему реальному прототипу? Основания для таких вопрошаний дает сам Солженицын, настойчиво подчеркивая, что он в КК выступает не только как писатель, но и как историк: «..цель моя — восстановить историю в её полноте, в её многогранности». В «Интервью немецкому еженедельнику «Ди Цайт» на вопросы журналиста о том, насколько собственные воззрения писателя влияют на изображение в КК исторических лиц, Солженицын ответил: «Вы правы в том смысле, что освободиться от своей системы чувств я не могу. Но это вовсе не в ущерб изложению исторического материала. Наоборот, это может идти к выигрышу в изложении истории. Ведь я скрупулёзно, до малейших деталей, соблюдаю каждую историческую подробность. Я нигде не выхожу за их пределы<курсив мой. – О. Г.>. Историк, который то же самое напишет, не осветит это теплом чувства. С моим чувством можно спорить, но оно не борется с фактами, оно органично, как живая ткань, входит в историческое повествование». В «Радиоинтервью о «Красном Колесе» для «Голоса Америки» писатель сказал: «Не выходя из строгих фактов, даю только психологическую трактовку. <…> всех главных действующих лиц, и царскую семью, и великих князей, и всех министров, <…> — я всех даю точно с их биографиями, с их подробностями, с их действиями, — так, как оно было» . Наконец, в авторских комментариях к «Августу Четырнадцатого» читаем: «Все заметные исторические лица, все крупные военачальники, упоминаемые революционеры, как и весь материал обзорных и царских глав, вся история убийства Столыпина Богровым, все детали военных действий, до судьбы каждого полка и многих батальонов, — подлинные»; в «Замечаниях автора к Узлу Второму»: «К историческим лицам и в обзорных главах и в повествовательных выдержана строгая фактичность» [IV, 584].
Вопрос о том, является ли изображение Царя в КК исторически достоверным, из названных выше литературоведов ставили Кублановский (ответивший на него положительно) и Паламарчук (ответивший отрицательно). Оба исследователя лишь обозначили данную тему, не вдаваясь в ее детальное рассмотрение. Примечательно, впрочем, одно сравнение, сделанное Кублановским: «..из мемуаров, писем, стенограмм, воспоминаний он <Солженицын> делает наиболее сакраментальные вытяжки, организует и режиссирует материал, исподволь его комментирует, проводит аранжировку, и уже это придает ткани большое прозаическое достоинство (тут уместна аналогия с „Записками о Пугачевском бунте“ Пушкина)». На наш взгляд, эта аналогия представляется весьма спорной хотя бы потому, что Пушкин как раз четко разграничил сферы документального исследования («История Пугачева») и художественного вымысла («Капитанская дочка»); Солженицын же стремится их совместить (всегда ли удачно — вопрос другой). И потому даже в историко-публицистических главах КК (автор именует их обзорными) одни черты изображаемого в данный момент лица всячески подчеркиваются, другие, наоборот, затушевываются. Иными словами, создается образ. Кроме того, в обзорных главах мы воспринимаем героев под определенным углом зрения, заданным главами беллетристическими. На художественную природу КК указывает и его жанровая неповторимость (по справедливому замечанию Р. Темпеста, «невозможно представить себе серию „узлов“, посвященных другому историческому периоду»). Нет сомнений, что Солженицын превосходно изучил изображаемую эпоху. И все же многое свидетельствует о том, что перед нами не историческое ее исследование, а художественное моделирование. В целом ряде случаев, как мы попытаемся далее показать, автор, беря факты из документальных источников, смещает в них акценты или вовсе от фактов отступает, реализуя свое право писателя на художественный вымысел. Что бы ни думал о своем произведении его создатель, к литературе КК имеет отношение куда большее, нежели к историографии. Работа ученого-историка открыта диалогу с предшественниками и последователями, она, как правило, мыслится им самим как определенный этап в освоении изучаемой темы; художественное произведение уникально и самодостаточно. Пушкин в предисловии к «Истории Пугачева» писал: «Будущий историк, коему позволено будет распечатать дело о Пугачеве, легко исправит и дополнит мой труд — конечно несовершенный, но добросовестный». Невозможно представить подобное авторское приглашение, относящееся к «Капитанской дочке». Но и к солженицынскому «повествованью в отмеренных сроках» — тоже. Кто-то, возможно, скажет: правомерно ли тогда ставить вопрос о достоверности изображения здесь того или иного лица? Никому ведь не придет в голову отождествлять Екатерину II или Пугачева из пушкинской повести с одноименными историческими деятелями. Разумеется, это так. Но на КК литературоведы данный принцип почему-то не распространяют. Дело здесь, видимо, и в заявленном самим автором двойном статусе произведения («Я чувствую себя <…> и писателем, и историком», — говорил он на посвященной КК встрече со студентами РГГУ), и в завороженности исследователей словами Солженицына о доскональной изученности им существующих материалов (что соответствует действительности, но не отменяет художественной по преимуществу природы его эпопеи). В конце концов, без авторского вымысла КК было бы просто компиляцией исторических документов, а не фактом литературы. Но там, где присутствует вымысел, нельзя вести речь об адекватности исторического лица и его изображения, хотя некоторые литературоведы пытаются это примирить. Продолжим цитату из Кублановского: «Такими ли были императрица, царь и другие персонажи «Красного Колеса», как их нарисовал Солженицын, на самом деле? Можно ли характеризовать их, опираясь на его художество?
Естественно, элемент воображения тут присутствует. Но не формирует, не создает, а лишь воссоздает и дополняет, скрупулезно реставрирует историческую реальность, которая в документально-художественных фрагментах единственно доминирует". Противоположную точку зрения на достоверность изображения последнего Монарха в КК высказал Паламарчук. Сожалея о том, что в отношении Государя была искажена «обычно выверенная объективность писателя-историка», исследователь сетовал, что в нашей стране пока мало известна замечательная монография С. С. Ольденбурга «Царствование Императора Николая II», которая могла бы существенно дополнить картину событий того времени.
Император впервые появляется в главе 65 «Августа Четырнадцатого». После выстрелов Богрова раненый Столыпин смотрит в сторону царской ложи, где стоит Государь, и крестит его левой рукой (правая пробита пулей): «Царь — ни в ту минуту, ни позже — не спустился, не подошёл к раненому. Не пришёл. Не подошёл» [II, 248]. Эта фраза задает тон авторского (и формируемого им читательского) отношения к Николаю II. Далее внимание сосредоточивается на умирающем Столыпине, который мысленно молит Императора прийти, но ждать его будет тщетно. Вновь мы видим Царя в главе 72, причем действие здесь начинается с того момента, как увезли раненого: «Печальное это событие теперь удлинило антракт. <…> Праздничный зал снова наполнялся, гудел, но и сдерживался в присутствии Государя. И вновь заполнились все места, кроме столыпинского в первом ряду, близ прохода. И воинственный Спиридович вложил саблю, сел на своё место в третьем. Публика потребовала, чтобы в ответ на злодейский выстрел был бы теперь непременно исполнен гимн». (Следует окрашенное авторской иронией описание исполнения гимна, который Царь слушает, стоя вместе с великими княжнами у барьера ложи). «Потом сыграли-спели 3-й акт, и Государь с дочерьми уехал. Предосторожности охраны были ещё повышены, если они допускали повышение» [II, 320−321].
Всячески подчеркивается равнодушие Николая к происшедшей трагедии: он «сам удивлялся себе и досадовал, что не испытывал уж такого сокрушения и горя. И искал причину» [II, 321]. На следующий день Царь не находит времени посетить больного из-за парада войск в пригороде. Вечером 3 сентября он все же едет в больницу: «Только вечером вернулись в Киев. По пути с вокзала во дворец Государь заехал в лечебницу, видел приехавшую жену Столыпина, но сам раненый был плох, и врачи не посоветовали заходить к нему. Государь испытал и облегчение. В данную минуту и не хотелось бы разговаривать со Столыпиным» [II, 324]. Во дворце Царь находит горку сочувственных телеграмм со всего света и уже с раздражением и ревностью думает о чрезмерном всеобщем внимании к премьер-министру: «Потоком этих телеграмм создавалось тоже невольное преувеличение роли министра. Николай вспомнил, как Вильгельм и Эдуард всегда жарко расспрашивали о Столыпине. Они не испытали, как несладко работать с таким своехарактерным министром, у которого все идеи уверенно настойчивы, и монарх ощущает, что не может сохранить самостоятельности. Так и в газетах этих лет установился к Столыпину нездоровый тон повышенно-подробных сообщений: что он делает в данную минуту, что он собирается делать, как если б это был единственный центр государственной жизни» [II, 324−325].
А умирающий Столыпин в это же время думает о Царе: «Слабый, и сам несчастный своей слабостью, уклончивый, отвращённый — так и не пришел» [II, 301]. Отмечая случаи глумления над памятью Столыпина, автор резюмирует: «А главный тон им всем — задавал Государь. Никак не осталось незамеченным, что он посетил лечебницу всего один раз — и даже не прошёл к самому больному. <…> Передавали устно — и просочилось в печать: «Говорят, Государь не считает особенной потерей» [II, 304].
Что и говорить, Император выглядит здесь весьма непривлекательно. Это, бравший у писателя интервью 31 октября 1983 г. в связи сотметил и Бернар Пиво выходом в свет французского перевода «Августа Четырнадцатого»: «Но вы сурово относитесь к облику Николая Второго. Вы его изображаете слабым, несмелым, неблагодарным к Столыпину». Ответ Солженицына: «Одно могу уверенно сказать, что я не сочиняю его портрет, а очищаю от всевозможных искажений то, что было».
Так ли это? В какой мере Царь в столыпинских главах настоящий, а в какой — «сочиненный»? Обратимся к мемуарам очевидцев, где события выглядят несколько иначе. Вспоминает воспитательница Великих Княжон С. И. Тютчева, в момент покушения находившаяся в ложе, соседней с царской: «Вдруг я увидела, что в проходе между рядами кресел появился какой-то человек, посмотрел на царскую ложу (позднее я узнала, что великая княжна Ольга убедила государя выпить чаю и они перешли в аванложу) и спешно подошел к группе у рампы. Раздался какой-то треск (как мне показалось) и крик в оркестре. Я вскочила и бросилась в царскую ложу. „Что случилось?“ — взволнованно говорили великие княжны. „Какая-то ложа обрушилась“, — предположила Ольга Николаевна. „Сверху упал бинокль“, — сказал вошедший флигель-адъютант Александр Александрович Дрентельн. Но на это возразила Татьяна Николаевна: „А почему же Петр Аркадьевич в крови?“ В зале поднялся шум, крики, требования гимна. Государь вышел из аванложи, девочки старались его удержать, я тоже сказала: „Подождите, ваше величество“. Он мне ответил: „Софья Ивановна, я знаю, что я делаю“. Он подошел к барьеру ложи. Его появление было встречено криками „ура“ и пением гимна». Киевский губернатор А. Ф. Гирс вспоминал: «Увидя Государя, вышедшего в ложу и ставшего впереди, он <Столыпин> поднял руки и стал делать знаки, чтобы Государь отошел. Но Государь не двигался и продолжал на том же месте стоять, и Петр Аркадьевич, на виду у всех, благословил его широким крестом». Поведение Царя в тот момент очевидцами воспринималось как мужественное и достойное. Никто тогда не знал, сколько террористов находилось в театре. Встав на видном месте, чтобы успокоить зал и остановить начинавшуюся панику, Император мог оказаться удобной мишенью, и присутствующие это хорошо понимали. В недавно изданном сборнике архивных материалов об убийстве Столыпина опубликована подборка писем современников событий, дающая представление об их реакции на трагедию 1-го сентября. Киевлянка (неустановленное лицо), находившаяся в театре в тот вечер, писала 4.09 Е. П. Васильчиковой в Петербург, вспоминая о первых минутах после покушения: «Когда унесли Столыпина, весь театр запел гимн и „Спаси, Господи, люди Твоя“. Крестились, крестили Государя, протягивали к нему руки. Государь стоял один, без дочерей, у самой рампы ложи грустный, сосредоточенный и бесконечно спокойный. Если бы в театре были сообщники, то было бы очень опасно. У всех нас явилось чувство, что он стоит под огнем. Взглядом он держал всех нас, отвечал всем нам, оборачиваясь ко всем. Паники не было — была молитва, и театр обратился в храм, и Государь был Царем». Лейб-хирург профессор Г. Е. Рейн вспоминал: «Государь показался в ложе, и торжественные звуки „Боже, Царя храни“ огласили театральную залу. Раненый министр бледнел все больше и больше и был близок к обмороку, очевидно, вследствие внутреннего кровотечения. Обстановка шумного театра была совсем неподходящая для тяжкого больного, а потому мы его вынесли на руках в вестибюль театра». Отметим некоторое расхождение в деталях: киевлянка пишет, что гимн запели после того, как вынесли Столыпина; Тютчева и Рейн — что гимн зазвучал сразу, как только публика увидела Императора (Столыпин при появлении Царя еще находился в зале и перекрестил его). Из мемуаров Рейна видно, что раненого унесли достаточно быстро. В самом деле, вряд ли врачи стали бы медлить, ожидая, пока отзвучит довольно продолжительный русский гимн. Рейн, непосредственно участвовавший в оказании первой помощи, отмечает, как стремительно развивались события: «Все описанное происходило быстрее, чем мое описание. От момента рокового ранения до доставки раненого в клинику прошло, по моему расчету, менее 20 минут». Но имеет ли значение, когда именно зазвучал гимн и когда Столыпина вынесли из зала? Да. Одна из главных претензий к Царю, которую высказывает сильно нелюбящий его полковник Воротынцев в споре с монархисткой Ольдой Андозерской, звучит так: «- Да я. — не мог точно определить Георгий. — Я не против монархии как таковой. Я — только этого царя. Он меня оскорбляет. — Вот это и есть в тебе — подхваченная общая зараза! И давно? — Скажу точно: от убийства Столыпина. — Но что он мог? — Перед тем — очень многое. А в этот момент — хотя бы подойти и наклониться к раненому. Навестить в больнице. Когда верную собаку убьют — и то уделяет ей хозяин больше внимания. Если мы простим Столыпина безо всяких выводов — никуда мы не годимся» [III, 449].
В дальнейшем мы попытаемся проанализировать обоснованность всех этих обвинений. Остановимся пока на главном здесь: не подошел к раненому. Прежде чем присоединиться к столь вескому упреку, подумаем: а была ли у Царя реальная возможность выполнить это благое пожелание? Попасть из бенуара, где находилась царская ложа, в партер, где стоял Столыпин в момент покушения, или в вестибюль, куда его вынесли для оказания первой помощи, можно только одним способом: предварительно выйдя в коридор. Это значит, что Государь должен был на глазах у множества приветствовавших его людей повернуться к ним спиной и покинуть ложу, что, несомненно, было бы истолковано как страх перед возможным терактом. Далее, по логике Воротынцева, ему следовало пройти в вестибюль, чтобы там мешать врачам, которые в это время раздевали и перевязывали раненого. Царь никак не мог остаться дослушивать 3-й акт оперы, во-первых, потому, что уехал сразу после гимна, о чем единогласно свидетельствуют все мемуаристы, и, во-вторых, по той причине, что никакого 3-го акта не было. Гирс пишет: «Проводив Государя до автомобиля, я вернулся в театр. П. А. Столыпина уже вынесли, зал наполовину опустел, но оркестр все продолжал играть гимн. Публика пела „Боже, Царя храни“ и „Спаси, Господи, люди Твоя“, но в охватившем всех энтузиазме чувствовался надрыв, слышался вопль отчаяния <…>. Я распорядился понемногу тушить огни и прекратить музыку». Насколько обстановка в театре не располагала к продолжению спектакля, видно из следующего инцидента. Пуля, пробившая руку Столыпина, ранила (неопасно) одного из музыкантов. По словам очевидцев, «музыкант долго, но тщетно кричал, взывая о помощи. На него не обращали внимания, полагая, что с ним истерика». Поразительно, что писатель такого масштаба не ощущает, не чувствует абсолютной психологической невозможности этого придуманного им 3-го акта. Никакой правитель, даже куда менее нравственный, чем последний русский Монарх, не стал бы безмятежно досматривать продолжение спектакля в зале, где еще не просохла кровь раненого премьер-министра, как бы он к нему ни относился. Читающие эти строки могут проделать мысленный эксперимент: попытаться представить себе в данной ситуации особенно нелюбимого политического деятеля и убедиться, что никто — даже такой-то! — не остался бы в театре при подобных обстоятельствах хотя бы из «пиарных» соображений, не говоря о прочих. А ведь этот вымышленный 3-й акт тоже определенным образом формирует отношение читателей эпопеи к Государю; в нем — оправдание той неприязни, порой граничащей с ненавистью, которую питает к Царю протагонист произведения сугубо положительный Воротынцев. Придуманный 3-й акт спровоцирует еще одну фальшивую ноту все в той же 72-й главе: «Государь возвращался во дворец в очень грустном состоянии. Он понимал, что произошло событие трагическое. Бедный Столыпин. Но сам удивлялся себе и досадовал, что не испытывал уж такого сокрушения и горя. И искал причину. А всё потому, что Столыпин — передержался в должности. Зачем он не подал в отставку раньше? Ведь это уже так созрело, и он понимал. Зачем ожидал увольнения? Подал бы в отставку — и был бы теперь цел. Сейчас пока исполняющим обязанности назначить Коковцова, он уже не раз заменял Столыпина при отлучках. Во дворце Аликс ещё ничего не знала о покушении. Она лежала с сильной головной болью и невралгией в спине, а наследник у себя в комнате, в постельке, но, слава Богу, за часы театра никому тут не стало хуже. Николай сказал о случившемся, форсируя горькие выражения голоса. Тут ворвались Таня и Оля и в слезах рассказывали матери, как это всё было <курсив мой. – О. Г.>. Но Аликс отнеслась спокойно. И Николай уже не так упрекал себя за бесчувствие. Какое-то возвращалось равновесие» [II, 321]. Функция данной детали очевидна: слезы девочек-подростков, их непосредственное поведение подчеркивают бездушное отношение к Столыпину взрослых — Царя и Царицы. И читатель может следовать за этой авторской логикой. Но вправе также остановиться и недоуменно спросить: что же, дети не плакали в театре и спокойно слушали оперу «Сказка о царе Салтане», но почему-то вспомнили о трагедии и разрыдались, вбегая к матери? Или они плакали и в театре, но отец, садист, не вез их домой, заставляя во чтобы то ни стало досмотреть красочный веселый спектакль? На самом деле ларчик открывался просто. Солженицын пытается совместить документ (письмо Царя к матери от 10-го сентября, где говорится, что дочери были потрясены покушением, много плакали, особенно младшая, Татьяна, и плохо спали ночью), с авторским вымыслом, тем «элементом воображения», который, по мнению Кублановского, так удачно «воссоздает и дополняет, скрупулезно реставрирует историческую реальность». Но совмещаются они в данном случае плохо. В образовавшийся зазор и провалились психологическая достоверность, художественная убедительность означенного эпизода. (Отметим еще один малозначительный, но тоже недостоверный штрих. В несобственно-прямой речи Царя дочери везде именуются Оля и Таня. На самом деле, как видно из его дневников и писем, известно из воспоминаний, он обычно называл своих детей полными христианскими именами либо ласковыми прозвищами (Солнышко, Бэби и т. п.), хотя применительно к другим лицам — родственникам, офицерам свиты — сокращенные имена употреблял).
Вернемся к воспоминаниям Гирса: «На следующий день <т. е. 2-го сентября> Государь ездил в Овруч. По выходе из дворца Его Величество объявил, что желает навестить Столыпина. Царский автомобиль направился на Мал. Владимирскую. При входе в лечебницу Государь спросил встретивших Его врачей, может ли Он видеть Петра Аркадьевича. На это старший врач ответил, что свидание с Его Величеством взволнует больного и может ухудшить его состояние, о чем он откровенно докладывает по долгу врача и верноподданного. Узнав, что в лечебнице находится только что прибывшая из Ковенского имения супруга П. А. Столыпина — Ольга Борисовна, Государь пожелал ее видеть и ненадолго прошел к ней в приемную». Жена Столыпина приехала в Киев только 3-го сентября, и можно предположить, что Гирс перепутал числа. Но возможно и другое: Царь действительно был в клинике 2-го, но говорил в тот день не с Ольгой Борисовной, а с Ольгой Михайловной Веселкиной — родственницей Столыпина, вызванной из Москвы телеграммой и ухаживавшей за ним. Примечательно, что Гирс говорит об утреннем посещении Царя, имевшем место 2-го, до поездки в пригороды Киева, меж тем как другие мемуаристы упоминают, что Царь приезжал в клинику 3-го вечером, после возвращения из Овруча. Это противоречие становится понятным, если обратиться к мемуарам Тютчевой. Она вспоминает свой разговор с Императором о смерти Столыпина, состоявшийся после отъезда из Киева: «Да, ужасно, ужасно!» — воскликнул он и рассказал мне, что дважды <курсив мой. – О. Г.> заезжал в больницу в надежде видеть Столыпина, с которым хотел лично поговорить, но его не пустили к нему. «Я думал, что это распоряжение врачей и потому не настаивал, а позже узнал, что это был каприз Ольги Борисовны». Он сказал еще, что когда после панихиды он подошел к ней, чтобы выразить свое сочувствие и поцеловать ее руку, она приняла какую-то театральную позу и, указав на тело своего мужа, сказала: «Ваше Величество — Сусанины не перевелись на Руси». — «Это было неестественно и деланно», — заключил государь и пожалел, что не имел свидания с Петром Аркадьевичем, который, по словам Ольги Михайловны, желал этого". Фраза о Сусанине сразу стала широко известной и упоминается многими мемуаристами. Вот в каком контексте она звучит в КК: «Столыпин лежал под простынями на столе. Бедная вдова стояла как истукан и не могла плакать. Сказала: „Вы видите, Ваше Величество, что Сусанины ещё не перевелись на Руси“. Искренно жалея несчастную, Государь не возразил ей, конечно. Фраза — простительная для вдовы, но сопоставление с Сусаниным уж чересчур натянуто. Там была — жертва за царя, здесь — правительственная служба, и не всегда уравновешенная» [II, 327]. Акценты — совсем иные: у Тютчевой — Царя коробит излишняя патетичность, чего Николай II не выносил; у Солженицына — недовольство выглядит очередным проявлением душевной глухоты, безразличия к судьбе Столыпина. В письме Государя к Императрице Марии Федоровне от 10.09.1911 эта сцена передана без каких-либо оценок: «Бедная вдова стояла, как истукан, и не могла плакать; братья ее и Веселкина находились при ней». (Здесь упомянуто только одно посещение клиники — 3.09, что, на наш взгляд, не является безусловным опровержением высказанного предположения. Царь пишет письмо матери, а не отчет о каждом своем шаге в эти дни. О Столыпине он говорит сочувственно, но довольно кратко и сразу после рассказа о его смерти переходит к текущим делам. Это обстоятельство стало поводом для злорадных умозаключений во вступительной заметке к первой публикации письма. Однако сдержанность в проявлении переживаний еще не означает отсутствия самих переживаний).
Следует также иметь в виду, что почти до последнего дня врачи не могли определить, насколько тяжело ранен Столыпин. Его дочь М. П. Бок пишет: «Государь также не верил серьезности положения. Его уверял доктор Боткин в противном, почему государь и продолжал программу торжеств». (М. П. Бок находилась в Колноберже из-за тяжелой болезни младшей сестры и смогла приехать только на похороны; события в Киеве она, видимо, воссоздает по рассказам матери и других родственников: Веселкиной и братьев матери А. Б. и Д. Б. Нейдгартов). Не только Боткин, но и другие врачи до 4 сентября, когда наступило резкое ухудшение, не подозревали, насколько сильно были задеты внутренние органы. Профессор Рейн вспоминал: «Утром 2 сентября состояние здоровья раненого было вполне удовлетворительно, самочувствие хорошее. Он пожелал причесаться, привел в порядок левою рукою перед зеркалом свои усы, у него появился аппетит <…>. После благополучного ликвидирования первичных последствий ранения явилась надежда на возможность выздоровления раненого, о чем было доложено Государю, и появились сведения в печати». М. П. Бок свидетельствует, что после первого шока, пережитого ею при известии о покушении, «последующие дни прошли сравнительно спокойно. Газеты приносили успокоительные бюллетени <…>. Судя по были не опасныбюллетеням и по объяснению наших докторов, раны папа <…>. Я послала все-таки телеграмму министру финансов Коковцову <…>. Получила я от него очень обстоятельный и отнюдь не пессимистический ответ».
Отметим, что, если бы даже первоначальные прогнозы врачей были менее благоприятными, Царь вряд ли смог бы отменить все запланированные мероприятия, главным содержанием которых было общение с подданными. Без сомнения, при настроенности тогдашнего общества по любому поводу и без повода обвинять верховную власть во всех смертных грехах такая отмена была бы истолкована как проявление трусости. Письма современников событий свидетельствуют о том, что после первых же допросов Богрова весь Киев знал о его первоначальном намерении убить Царя. «Богров держал себя в высшей степени вызывающе, говорит, что предпочел бы убить Государя, но трудно было к нему подойти и страшно было вызвать погром, а за Столыпина громить не станут», — писала современница событий в уже цитированном письме. Другой киевлянин сообщал в тот же день некоему А. Клепцову в Версаль: «Преступника допросили в театре, и он сознался, что имел намерение убить Государя. Но побоялся еврейского погрома, который был обещан „союзниками“ <т. е. членами организации «Союз русского народа». – О. Г.> в случае малейшей попытки к покушению, и вот он ограничился покушением на Столыпина». По городу ходили слухи о четырех сообщниках Богрова, еще не пойманных. Если бы Государь заперся во дворце вместо того, чтобы показываться народу, постоянно быть с ним, это, без сомнения, усилило бы панические настроения и дестабилизировало ситуацию. Вообще, непосредственное общение Царя с представителями различных сословий имело колоссальное психологическое значение. Так, одна из жительниц города (по-видимому, состоявшая в какой-то революционной партии) писала своему единомышленнику в Швейцарию: «Мне хочется передать тебе только мои впечатления, которые я записала, по поводу покушения на Столыпина, толкаясь между народа и прислуг. Снова почувствовалось, что наши оторваны от жизни и не могли понять момента жизни, если это только не дело охраны. <…> Не говоря уже о том, что атмосфера вообще не подходяща к террору, последнее покушение было совершено при особо неудачных обстоятельствах. После того, как Император выступил всем доступной и демократически настроенной главою государства, появлялся в толпе без всякой охраны, принял крестьянскую депутацию и проговорил с нею 1 с половиной часа, посещал все, что только мог посетить в Киеве, везде лично беседовал и везде оставил впечатление доступности и доброжелательства, в такой момент, когда жители, подогретые всем этим, уже разинули рты и ждали, когда жареные куропатки влетят им в рот, в этот момент рукою злодея совершено преступление. Я так хорошо чувствую сейчас враждебную атмосферу к этому бедняге и ко всем, кто только имел касательство с ним, я чувствую, что если этот акт взвалят на плечи революции, то это будет громадный плюс к враждебному отношению к революционерам. Я молю Бога, чтобы явилось официальное заявление от партии, снимающее с себя ответственность за этот акт». Отметим, что даже революционерка, пытающаяся отстраненно передать впечатления киевлян от пребывания в городе Императора, сама тоже отчасти попала под его обаяние и тронута его простотой и демократичностью. Другая жительница Киева, чье письмо от 4.09 цитировалось выше, писала о первых днях после приезда Царя: «Несколько дней приподнятого, великолепного настроения. Радость толпы, теплое радостное чувство и единение царя с народом не на словах, а по-настоящему. По улицам проезжал в открытой коляске, медленно, со всеми депутациями говорил хорошо и много, особенно с крестьянской. На дворянском рауте и Он и Она были просты, милы и радушны. Благодаря народной охране впечатление было, что полиции мало, что народ сам соблюдает порядок на улице, что Государь среди него, близок к нему. Государь тоже был радостен, прием тронул его. Даже поляки были в приподнятом настроении и очень довольны отношением к ним». Конечно, после покушения были приняты определенные меры безопасности. Царь теперь проезжал быстро, в закрытом автомобиле, но запланированные мероприятия продолжалась, и, повторимся, в случае их отмены многочисленные «доброжелатели» Императора, без сомнения, объяснили бы это малодушием.
Гирс вспоминал: «4-го сентября вечером здоровье П. А. сразу ухудшилось, силы стали падать, сердце слабело, и около 10 ч. вечера 5-го сентября он тихо скончался». М. П. Бок рассказывает: «Государь вернулся из Чернигова в Киев шестого сентября рано утром и прямо с парохода поехал в больницу. Он преклонил колена перед телом своего верного слуги, долго молился и присутствующие слыхали, как он много раз повторил слово: „Прости“. Потом была отслужена в его присутствии панихида». (О том, что Царь опустился на колени перед телом Столыпина, вспоминают и другие мемуаристы. В КК этот факт не упоминается). Сменивший Столыпина на посту премьер-министра В. Н. Коковцов в своих показаниях перед Чрезвычайной следственной комиссией Временного правительства 25.08.1917 на вопрос, как Царь отнесся «к факту поранения Столыпина», отвечал: «Он был очень взволнован и проявил горячее участие. <…> Но, как всегда, очень сдержан; он не был экспансивен». (Ранее Коковцов рассказывал, как он убеждал Государя в том, что рана Столыпина смертельна, но тот ему не верил, поскольку Боткин утверждал противоположное. Судя по цитированным выше воспоминаниям М. П. Бок, Коковцов, возможно, задним числом несколько преувеличил свою тогдашнюю проницательность). Свидетельства об отношении Императора к трагедии 1 сентября сохранились и в письмах киевлян — современников событий. Преподаватель коммерческого училища З. А. Архимович (возможно, имевший какие-то связи в придворной среде: в письме упоминается его докладная записка министру народного просвещения Л. А. Кассо и несостоявшаяся встреча с последним) писал 4-го сентября: «Сегодня распространился слух, что ему <Столыпину> хуже, так как началось воспаление брюшины. Бедный Государь опечален и подавлен этим происшествием». В письме неустановленного лица (судя по тексту — офицера полиции) от 6-го сентября говорится: «Бедный Государь — прямо святой мученик, так его расстроила утрата этого колосса». (Остальная часть письма — возмущение работой охранного отделения, допустившего трагедию; автор подчеркивает, что Богров легко мог убить не только Столыпина, но и Царя).
Полностью: Гаркавенко О. В. Образ Николая II в «Красном Колесе» А. И. Солженицына и исторический контекст 1990-х годов // Мир России в зеркале новейшей художественной литературы: сб. науч. трудов. Саратов: Изд-во Сарат. ун-та, 2004.