Русская линия
Храм Рождества Иоанна Предтечи на Пресне Александр Усачёв09.01.2009 

Об одном амплуа Ф.М. Достоевского в современной культуре

Мне кажется, что если уже ужасаться, то скорее ужасаться тому,

что смерть унесла из мира божественного Платона, чем его идеи!

Л. Шестов

Определенную абстрактность и качество философичности, спекулятивности придает текстам Достоевского отсутствие описаний природы. Все-таки философия в корне имеет метафизику, т. е. сверх (над)природное. В таком отрицательном модусе, по признаку отсутствия природы одновременно в метафизике и текстах Ф.М. Достоевского, можно заключить о том, что он только и, прежде всего, мыслитель. Все остальные качества его литературы и личности не очень существенны. В этом контексте заостряется вопрос: нужно ли придавать забвению то, что Достоевский просто потрясающе интересный писатель, литератор, изобретатель сюжетов, и он автор из тех, чьи замыслы находят исчерпывающее воплощение в произведениях?

Первая русская революция и Первая мировая война дали повод для интенсивного продумывания итогов развития России и всего мира, пришедшего к системному гуманитарному и политическому кризису. 19 век принес в России много плодов самого разнообразного свойства. Обязательно нужно было дать некоторые квалификации, чтобы выяснить, что несет в себе кризисный потенциал из созданного и пережитого в это время, а что нет. В.С. Соловьев создает основу для неразвившейся философии кризиса, русская литература более чем успешно прогнозирует, и/или создает пророчества о грядущих переменах в структуре общества, характере народов и, самое главное, в душевно-духовном составе и мотивах поведения личности на рубеже веков. Хорошо известно, что В.В. Розанов и сам факт Русской революции 1917 года истолковал в качестве закономерного итога русской литературы, а не политики, не экономики и т. д.

Положительные итоги заставили критиков признать 19 век золотым веком русской культуры. Здесь играют важнейшую роль не только обстоятельства, вписавшие отечественную культуру в мировую семью культурных народов, но и россыпь произведений искусства и философской мысли, которая, в силу ограниченности возможностей языка выразить невыразимое, только и можно было назвать «золотым».

Давным-давно уже русскую культуру воспринимают в лице нескольких людей. Среди таких Чехов, Толстой, Достоевский, Бердяев, Шестов. Знатоками русской культуры на западе список, конечно, может быть, расширен. Хорошо это или плохо, что их так немного — трудно судить и вряд ли нужно. Так есть и это довольно устоявшаяся форма экспликации общемирового значения отечественной культуры. К тому же, мы порой не без явного удовлетворения останавливаемся на данном обстоятельстве в своих рассуждениях. В самом деле, великое не должно стать в полной мере общедоступным, обычным. Творчество и этих писателей, философов не является самым простым для понимания. Но так сложилось. Вопросы, поставленные в их произведениях, являются универсальными, т.к. обнаруживают неисчерпаемость в толкованиях. Не составляет труда заметить, что первый аспект их присутствия в европейском культурном пространстве — это писательский труд, книги, которые привлекают названиями, темами и сюжетными линиями. Для европейской традиции главными формами бытия мысли являются философия и литература, т. е. написанное слово. Тем не менее, философия и литература — не одно и то же. Например, Бердяев, Шестов, будучи философами, эксплицировали свои идеи не систематически, а в стиле свободно развивающегося размышления. Однако литературой их тексты не назовешь. Это — философские книги. Там нет персонажей, нет диалогов, нет жанровых особенностей романа, повести, комедии. Совсем другое дело писатели, среди которых на первом месте Ф.М. Достоевский. Видеть в нем, например, только мыслителя и к этому все сводить, значит, посеять неясность в определении того, к какому точно способу реализации личных творческих замыслов он относится. Об идеях исключительно абстрактных и спекулятивных, т. е. собственно философских, сам Достоевский буквально и точно говорит в «Братьях Карамазовых» лишь то, что русская молодежь, услышав о них вскользь, краем уха, от кого-нибудь, назавтра принесет тетрадь, исписанную опровержениями. Философские идеи в России выступают информационными поводами для массированных любительских интеллектуальных атак — это, скорей всего, имел в виду писатель. Конечно, у Достоевского речь идет и о влиянии позитивизма и научного мировоззрения, организовавшего в 19 веке обширное наступление на метафизику. В этом европейском походе на отвлеченную мысль участвовала и Россия. Тогда почти каждая философская идея воспринималась в штыки. У студенчества — в силу своей практической бесплодности, у официальной политической линии Российской Империи — своим нехристианским пафосом, логосом античным, а, следовательно, языческим. Особенно ярко это проявилось в социальном утопическом проектировании условий народного счастья, добывание которого сделали своей профессией многие представители российской интеллигенции. Философские же идеи, курсирующие в европейском пространстве исключительно в спекулятивной форме, он не писал, не пересказывал.

Известно мнение о том, что в русской литературе, в русской мысли, творчество Ф.М. Достоевского поистине играет громадную роль. Он не просто писатель мирового масштаба, но и презентант русской культуры. Достоевский означивает для всего мира величие русского слова, глубину вопросов, поставленных на все времена, яркость и существенность мысли, явленной в литературных произведениях. Налицо одна важная черта, которая и стала предметом обсуждения данного текста. Достоевского в большинстве своем называют мыслителем, а писателем — все реже. Он — русский мыслитель, говорят то тут то там.

Вот, в общем-то, и все.

Трудно сегодня сколько-нибудь достоверно представлять себе реакцию людей, гениев, на суждения о том, кем и чем они стали для последующих поколений. Но можно предположить, что Федора Михайловича Достоевского не привело бы в восторг повсеместное мнение о том, что он, прежде всего, мыслитель, философ, и только после, для не умеющих читать между строк, писатель, потрясающий беллетрист, чьи тексты перво-наперво читали подписчики журналов, увлекаемые мастерством его художественного слова. Он ведь максимально реализовал свой талант в книгах, в которых захватывал сюжетом, окружал загадками, умел до предела раскалить интригу. Но в результате получается, что от всего богатства его литературы остались только тенденции, предельные цели, формулировки идей. Нет характеров, нет личностей, одни идеи. Вся ткань литературного произведения вдруг оказывается только средством для прорисовки какой-нибудь тенденции в обществе. Так ведь получается, если совсем и безраздельно подвергнуть деконструкции фено-текст, и определенно замкнуться на значениях и смыслах только гено-текста.

Вполне можно утверждать приоритет умозрения над эстетическими качествами, если руководствоваться мнением Гегеля о том, что философия представляет собой квинтэссенцию культуры. Есть много оснований, чтобы разделять это мнение, к тому же оно является классическим. Однако точно ли нужно отдать в управление этой идеи все критическое пространство наших размышлений о культуре? Классик немецкой философии придавал онтологическую нагрузку этому суждению, а не ценностную, и дихотомии хорошее/плохое, передовое/отсталое, в которых разделительной линией предстает перед нами мера философичности, идейности, здесь не совсем уместна.

Мыслителем называют человека, который выражает свои идеи в какой-то объективной форме. Мыслителем может быть художник, у которого в полотне «застыла» мысль. Им может быть архитектор и музыкант. Мыслителем может быть писатель, творчество которого сплетено из идей, образов, присущих его жизненному и эстетическому опыту. Такого рода линию разрабатывал и защищал в философии Л. Шестов. Мыслителем, в конце концов, порой называют старика, мудреца, во дворе дома, который поучает играющих детей незамысловатым максимам обыденной жизни. И вообще, иногда, задумчивый и молчаливый вид уже дает право назвать человека мыслителем. В этом значении слова «мыслитель» слышится некая естественность в поведении и образе человека, который не чужд обдумывания каких-то важных вопросов и Достоевский очень даже подходит под такое определение. Но в том то и дело, что под такое определение подходят и многие другие. В таком обосновании властвует абстракция, уводящая нас от уникальных индивидуализирующих особенностей. Вопрос вполне может обрести ясность в другой плоскости: разве то, что он мыслитель на первом месте? Исчерпывает ли такое именование смысл того, что сделал Достоевский?

В обыденном не совсем уточненном значении слово «мыслитель» — это синоним или другое название философа. В его деятельности мысль является предметом, средством и чаще всего целью, которая связана с истиной, также предстающей в качестве идеи или мысли. Мысль везде и во всем. Она и исходный пункт, и процесс, и предельный итог. В случае с философом, однозначное номинирование мыслителем не создает проблем, во всяком случае, если не обращать внимания на обертон необязательности, на ускользающий от строгой рефлексии тип мироощущения, который скорей воспринимается как основная предпосылка глубокого мышления, а не особая профессиональная деятельность. И, пожалуй, в этом все и дело. Если философ может быть только мыслителем, да и мудрец, тоже может быть только им, то для архитектора, художника, поэта, композитора, писателя здесь нет ничего исчерпывающего и обязательного. Они в том числе мыслители, но эстетическая сторона их места в культуре, не менее, а скорей всего более важна, чем совокупность идей и тенденций, видимых в их творческим наследии. Довольно часто и справедливо собственно теоретические тексты дают основание так говорить о людях творческих профессий. Когда поэт пишет теорию поэзии, писатель дерзает в теории своего ремесла, и художник занимается тем же. Но вот знаменитая речь о Пушкине Достоевского как раз в идейном смысле не была безупречной и подверглась критике со стороны, например, К.Н. Леонтьева, который нашел во многом необоснованным тезис о европейском характере или стремлении русского самосознания и сведения к такому значению гения поэта.

Совсем другое — художественная практика Достоевского.

В постструктурализме есть понятия стратегии письма и техники чтения. Какова стратегия письма гения — вопрос очень замысловатый и некорректный. Выражение М. Фриша «Все знают, как написан „Дон Кихот“, но никто не знает, как написать „Дон Кихота“» является хорошей иллюстрацией пафоса этого возражения. Понятие «техники чтения» много больше подходит в качестве показателя принудительности текстового пространства великого русского писателя. Речь идет о том, к чему побуждают или принуждают в практике чтения книги Ф.М. Достоевского? Как сам текст заставляет к себе относиться?

Ритм чтения Достоевского таков, что его трудно причислить к мыслителям и философам, количество и характеры персонажей не дают простора для того, чтобы бы помыслить их вечными. В них сказывается мастерство писателя. Наверно оно и является вневременным, но оно неуловимо для постороннего. То, что дано в простом восприятии и продумывании, в повествовании, заметно желание и стремление писателя передать жест и интонацию действующих героев, живущих людей. Что же из этого вечно? Все мелькает, начинает и перестает быть, болеет и выздоравливает, воспламеняется и затухает. И что же позволяет назвать писателя мыслителем, и более того полагать, что такая номинация является исчерпывающей? Мыслительная способность присутствует у людей. Она является формой актуализации разума, родового качества человека. Человек мыслит, но он не есть само мышление (В. Соловьев). Мышление атрибут бытия — именно такое качество Декарт приписал субстанции, которую и назвал мыслящей. Имеет ли смысл всякого человека на основании родового качества, присущего человечеству в целом, называть мыслителем, приписывать ему равноценное с другими владение способностью мыслить, говорить, разумно действовать? Речь идет о чем-то другом, когда мы называем великого писателя мыслителем прежде всего. Наверно это относится к его творчеству. Видимо книги русского писателя приводят к выводу о том, что он мыслитель, если не ставить под сомнение обсуждаемый стереотип. И все же было бы не очень верно однозначно утверждать, что столь значительное и захватывающее читателя без остатка творчество претендует лишь на то, чтобы быть родовой человеческой способностью — мышлением.

Вообще у писателя есть больше возможности быть услышанным, нежели у философа. В литературе, чтобы скрыть явный талант нужно очень постараться. Яркий пример Ф. Кафка, который просто-напросто писал «в стол», будучи поразительно далеким от тщеславия и имея уникально низкую степень веры в себя, что не совсем характерно для людей творческого склада ума, пробующих себя в искусстве явно или тайно. И все же его таланту суждено было занять свое достойное место в сокровищнице мировой литературы. В остальном же литература нацелена на то, чтобы быть услышанной сегодня, найти отклик у собеседника, своего современника. Достоевский писал свои книги по частям в журналы. Чтобы привлечь читателя, чтобы найти издателя и заинтересовать сюжетом, он должен был выражать не идеи, а слова, письменную речь, пытаясь вытолкнуть обывателя из круга обыденности, из плена вещей и стараться захватить его миром и обстоятельствами своих слов.

В философии несколько иначе: философ сам должен быть захвачен и находится в некоторой бытийной ситуации, а не создавать ее. Когда философия пыталась создавать ситуации, творить их, а не рефлексировать, то страны и народы совершали революции, как в России, и целые эпохи ставились под вопрос, как Просвещение после Второй мировой войны. То, что находит воплощение в философском тексте уже многомерно удалено от непосредственности переживаний. Имеются в виду предельные категориальные обобщения, обладающие конвенциональным характером.

В писательском продукте имеет значение не идея, а проникновенность слова, его живое звучание. Настоящую глубину слово обретает в чтении и во внимании к тексту, в упоении от рождающихся ассоциаций, эффекта общения и понимания, узнавания лиц и тем. Литературное произведение сталкивается только с одним существенным препятствием — с отсутствием времени, чтобы читать неотрывно, взахлеб, вливаясь в полифонию голосов, вживаясь в пульсирующую динамику жизни текста. Это также фатально и тотально, как и сама жизнь. Жизнь захватывает, сулит просветы, успокаивает надеждой, но везде дает обнаружить только свой неумолимый ритм. Огромное искусство состоит в том, чтобы увидеть в круговороте событий и перемене мест нечто постоянное, вечное, не волнующее, а напротив примиряющее. Западные люди обычно ищут такого качества на Востоке. Отчасти в корпусе западного знания им владеет философия, т.к. в философском тексте нет времени. Этот фактор и объясняет как вне-временность, так и не-свое-временность философии. Философскому тексту время внутренне не присуще. А в литературе есть время, и оно не в простой последовательности и хронологии, оно в подчиняющей силе, которая втягивает человека в серьезность чтения, в континуальность того, что преподнесено в произведении, в особой интонации, которая организует текст в неповторимое целое. Писатель, конечно, движим идеями, которые он может почерпнуть где угодно, но смысл его творчества лежит не в области обобщений, не в сущности, а в существовании и длительности текста. Важно то, насколько интересно, запутанно или ясно в самом тексте развивается существование. Литературный текст — это некий скрипторий жизни, порождающий несвойственное обыденности удивление от повседневного мира, попытка увидеть неповторимое в обычных вещах. Нет сомнений, все может быть выдумано и фантастично, как «В сне смешного человека», но все-таки длительность текста может быть измерена, т.к. содержит сон и явь, минуты и дни, недели и века, улыбки и слезы, взгляды и реплики. Все это имеет время, простирается в пространстве, имеет аналогии в повседневности. Вневременность литературного текста лежит вне самого произведения. Она заключается во внешней оценке, в эффектах культуры, в общественных резонансах. Литература не пишется sub specie aeternitatis, она только лишь обретает вечность в практике чтения и критики.

В свою очередь, чтобы снискать понимание большинства, философ должен переходить на язык образный и литературный. Это какие-то особенные дополнительные шаги, которые для философии как таковой издавна считаются совсем необязательными. Философской прозой как жанром особенно искусно владеют французы, чем нередко вызывали восторг и недоумение у представителей философского цеха Германии, России или Англии. Так легко переходить от научных, сугубо категориальных средств выражения мысли к нарративным и литературным, от философского трактата к поэме и повести, пожалуй, умели только Руссо и Дидро, Камю и Сартр. В России этим искусством в совершенстве владел В.С. Соловьев. Во второй половине 20 века только и обсуждались выходы на нарративный способ объективации идей. Наррация позволяет уйти от условной обезличенности понятийно-категориальных текстов, которые выполнены в классических традициях.

Не каждый собирается считаться с тем, что «философия всегда несвоевременна» (М. Хайдеггер). Философ всегда живет не в своем времени, не со своим поколением. Если его не слышат, значит то, что он говорит либо уже сказано и понято в лице других мыслителей, либо еще предстоит понять и истолковать. И то, что он не в жестких стратегиях прямолинейной пользы только и может нечто выразить, трансцендировать за обыденность и привычность, не меняет ситуации. Открывая философский трактат, вполне можно прочесть его незначительную часть, обдумать, соотнести с жизнью, с какими-то модификациями интеллектуального опыта, снова вернуться, но при этом только для того, чтобы еще раз столкнуться с идеей, мыслью философа, которую он преподнес в строгой последовательности формулировок. Понятие, как и цифра, вырванное из контекста, значит еще что-то и само по себе. Оно без соседствующей композиции мысли еще не полный смысл, также как и цифра, еще не часть суммы, но в нем есть свернутая имплицитная структура, которая может получить объяснение сама по себе. В контексте оно обретает некое новое звучание, но коннотация, верное использование понятия, имеет первостепенное значение. Если происходит манипулирование категорией, выходящее за рамки конвенциональных требований, то это требует оговорки, уточнений, что неизбежно ведет к недопониманию, прерыванию ритма чтения. Все, как правило, вращается вокруг точности в формулировке мысли. Нарушенный ритм чтения не ведет к потере смысла, а наоборот служит ему. Л. Витгенштейн говорил, что медленно читать умеют теперь немногие. Речь шла именно о вдумчивых паузах, очень требующихся при философском чтении. Философия творится в тишине и выражает идеи на далекие перспективы. Ее призвание в том, чтобы быть понятой однажды, либо в модусе известного, либо в модусе нового.

Философия не творит удивление, не создает его, а идет у него на поводу, берет его своим началом в интеллектуальном походе за истиной. Аристотель говорит, что удивление — это начало философии. Захваченная удивлением, получая движение от вполне понятного человеческого качества, философия с необходимостью возводит все в аспект вечности, не определяя себе время, которое вне ее и сказывается в осуществлении и продолжении идей. Сократ, бл. Августин, Паскаль, Бэкон, Декарт, Гегель, Маркс, Бердяев, Шестов, Бахтин, Хайдеггер — все они формулировали идеи, которые далее начали свое существование в художественной, научной, спекулятивной или общественной практике.

Философия вневременна, категориальна, идейна, но в ярких и выдающихся примерах обретает действительность, получает существование, историю и хронологию. И «мыслитель» находится в этом смысловом пространстве.

Литература состоит в длительности текста, во временности происходящего, в истории случившегося, но в лучших вариантах входит в вечность.

«Знайте же, что ничего нет выше и сильнее, и здоровее, и полезнее впредь для жизни, как хорошее какое-нибудь воспоминание, и особенно вынесенное еще из детства, из родительского дома. Вам много говорят про воспитание ваше, а вот какое-нибудь этакое прекрасное, святое воспоминание, сохраненное с детства, может быть самое лучшее воспитание и есть. Если много набрать таких воспоминаний с собою в жизнь, то спасен человек на всю жизнь. И даже если и одно только хорошее воспоминание при нас останется в нашем сердце, то и то может послужить когда-нибудь нам во спасение», — говорит Достоевский в «Братьях Карамазовых», в одном их лучших романов всех времен и народов. И мы получаем основание для рассуждения о том, что амплуа мыслителя — это меньше, чем Достоевский значит для нас. Может быть, дело заключается в том, что он гений и любая квалификация наталкивается на собственную ограниченность, на скупость выразительной силы? Наверно это так. Иногда это ничего не значит: все слова в специализированном размышлении, так или иначе, только термины, межи между областями реальности, но не сама реальность. А иногда важно оспорить какую-нибудь однозначность и обсудить тонкости…

http://www.ioannp.ru/publications/217 355


Rambler's Top100 Каталог Православное Христианство.Ру Рейтинг@Mail.ru