Русское Воскресение | Юрий Лощиц, Алексей Любомудров | 22.12.2008 |
— Юрий Михайлович, Ваши книги знакомы многим, так же как и Ваше слово, необычайно теплое, живое, богатое, затрагивающее глубину человеческого сердца. В юбилейные дни хочется побольше узнать о Вас и Вашей семье.
— Я родился 21 декабря 1938 года в селе Валегоцулово (ныне Долинское) Одесской области. Отец мой белорус, Михаил Фёдорович Лощиц, ровесник революции, чем он гордится и по сей день. Ветеран Великой Отечественной войны, участник обороны Ленинграда и прорыва блокады. Прошёл боевой путь от рядового бойца до заместителя командира полка. После войны закончил Военно-политическую академию и работал в воинской прессе («Красная звезда», «Советский флот»), в отставку вышел в звании генерал-майора. Сейчас он стал как бы «православным коммунистом», мы с ним на Пасху в храм вместе ходим. По матушкиной линии род крестьянский, малороссийский. Мама, Тамара Захаровна Грабовенко, работала сельской учительницей в украинской школе.
— Где прошли детские годы, что запомнилось? Кто Вас воспитывал?
— После того, как отец был призван в армию, мама переехала со мной из Валегоцулова в Фёдоровку к своим родителям. Там мы и пережили войну, немецкую и румынскую оккупацию, возвращение Красной Армии в марте 1944 года. Дедушка с бабушкой и мамой и были моими первыми наставниками. Дед учил сучить дратву для шитья сапог, показывал, как косят, молотят снопы цепом, читал на память строки из Шевченко, из Сурикова, пересказывал внукам страшную историю про Иосифа и его братьев. Бабушка поручала взбивать масло из сливок, выгонять со двора корову в стадо. Первыми увлечениями было слушание патефона с довоенными пластинками (особенно часто — рассказ Ивана Горбунова про то, как два мужичка приехали в Москву, увидали царь-пушку и обалдели — в великолепном исполнении Москвина), выковыривание из черной земли возле хаты каких-то таинственных осколочков битой посуды, походы с соседскими хлопчиками за околицу села, где из нутра подбитой немецкой самоходки мы умудрялись извлекать какие-то промасленные болтики, гайки. После войны часть, где служил отец, перевели в Сибирь. Мы жили в тайге, в землянке, там, где сейчас стоит Новосибирский научный городок. А потом мы переехали в Москву.
— Юрий Михайлович, Ваш отец — белорус, мать — украинка, а кем Вы ощущаете себя?
— До шести лет я русского языка почти не слышал. Только на пластинках. Дедушка и бабушка говорили на мове. В школе же учился уже русской, и овладение русской речью далось удивительно легко. Родным своим языком, которым я живу и на котором я пишу, считаю русский. Ощущаю себя русским писателем.
— Как возникло желание заняться литературным трудом?
— Я стал писать стишки еще в школьное время. А уже когда поступил на русское отделение филфака МГУ, стал ходил в ЛИТО. Было их два — одно вел П. Антокольский, второе Н.Старшинов. Я посещал и то, и другое, стал печататься. Окончив в 1962 году университет, на некоторое время увлекся журналистикой. Потом эти годы казалась мне потерянными понапрасну. Хотя журналистские навыки — умение быстро мобилизоваться, быстро писать — пригодились.
— Что же повлияло на выбор писательского пути?
— Может быть, сочувственное внимание к моим ранним пробам пера со стороны друзей. Или общее для той поры романтически-преувеличенное представление о том, что литература способна самым решительным образом повлиять на всеобщую перемену жизни к лучшему. Или те редкие минуты особой радости, когда осознаешь, что вроде бы удалось чисто и ясно самовыразиться, закрепить в слове какое-то движение души, до той поры зыбкое, невнятное, томившее неопределенностью.
— Кто для Вас литературные авторитеты, кого можете назвать своими учителями?
— Говорить о «литературных авторитетах» нужно было бы очень долго, чтобы никого не обойти благодарной памятью. Я учился у многих и до сих пор стараюсь учиться. Среди них не обязательно писатели. Например, Н. И. Либан, который на первом курсе филфака привил мне любовь к Древней Руси, её художественному слову. Или В. Н. Турбин, который «по дороге» на межвузовские лермонтоведческие конференции устраивал нам встречи то с иконами Пскова, то с Киевской Софией, то с грузинским монастырём Джвари. Книги Астафьева, Белова, Валентина Распутина помогли мне лучше понять трагедию, пережитую в ХХ веке русской деревней. При всём том я развивался, как мне кажется, достаточно самостоятельно, и писать биографические книги, исторические очерки, путевые заметки или романы меня не учил никто.
— В Ваших книгах, выходивших в пору жесткой идеологической цензуры, ощущалась тем не менее глубинная, прочная христианская основа. Это отличало Вас от многих единомышленников, тех же «деревенских» прозаиков. Когда Вы обрели сознательное православное мировоззрение, воцерковились?
— «Сознательное православное мировоззрение» я кое-как «обретаю» и по сей день. Крещен был во время войны. Хорошо помню, как бабушка водила меня в Фёдоровскую церковь «на Маковея», и священник окроплял наши букетики, составленные ею из коробочек мака, соцветий чернобривца и бессмертника. Но в школьные и студенческие годы навещали меня острые приступы какого-то самоотверженного безверия, так что даже с восторгом подчёркивал на полях романа Достоевского богоборческие выкрики его Ивана Карамазова. «Воцерковление» не может быть модой, и в зрелом возрасте вряд ли у кого обходится без серьёзных внутренних борений. Особенно в последние времена, когда перед ищущей благодатного разрешения душой проходит столько соблазнов и искушений. К счастью, меня очень поддерживал в разные десятилетия духовный опыт некоторых моих сверстников и людей более старшего поколения
И возвращение к вере для меня было очень тяжелым и мучительным, может оно и не состоялось бы, если бы в конце 1960-х годов я не подружился с Валерием Николаевичем Сергеевым, известным нашим писателем и искусствоведом, специалистом по русской иконе. Он тогда работал в музее Андрея Рублева. Мы с ним ездили несколько раз в экспедиции, я помогал спасать иконы. В одной деревне купили избушку — это на самом севере Владимирской области, на берегу Нерли. Это возвращение в деревню после разлуки с украинским селом, где я вырос, было спасительным. В городе я бы давно пропал.
— Вам довелось участвовать в национально-ориентированном движении 60 -70— годов? Кто были Ваши друзья и единомышленники.
— В 1960-е если и было нелегальное патриотическое движение, я не знал о его существовании. Было — стремление постичь историю России, в первую очередь православной России. Когда начал заниматься биографией Сковороды в конце 60-х годов, очень много читал, всех, кто был доступен, в самиздате или в спецхране — Флоренского, Эрна, Розанова, все самое разнообразное и пестрое. В начале 70-х пришел в ВООПИК, там были беседы, вечера по проблемам русской исторической жизни, тогда я познакомился с С. Семановым, П.Палиевским.
— В 1972 году вышла Ваша первая книга, «Сковорода». Как возник интерес к украинскому поэту и философу?
— Как-то я купил у букинистов монографию В. Эрна о жизни Григория Сковороды. Прочитав ее, я как бы вернулся в свою языковую и историческую малороссийскую среду и настолько им увлекся, что написал очерк в журнал «Вокруг света». Потом стал ездить в архивы Харькова, Киева, объездил всю Слобожанщину, в Москве с его рукописями работал. Сковорода в советское время был оболган и перевран — ему приписывали, что он чуть ли не вольтерьянец, последователь Спинозы и т. п. Все это вранье, все шито белыми нитками. Мне хотелось показать, что это совсем не так. Он конечно не ортодокс — не по воззрениям, а по типу поведения. Он был антиклерикал во многом, его очень раздражали наши тогдашние иерархи.
Выходом «Сковороды» в «Молодой гвардии» я обязан Станиславу Котенко — именно он рассказал про мою рукопись В. Ганичеву, тогдашнему директору издательства.
— Главные Ваши произведения — документальные книги, посвященные реальным людям.
— В прозе меня преимущественно привлекает не «литература вымысла», а возможность литературно осмыслить подлинные исторические события и непридуманные человеческие судьбы. Всё-таки обидно, что во всемирной литературе подавляющее внимание всегда уделялось людям, никогда не жившим. Отчего бы это? Думаю, от лени. Громадное число людей, подлинно существовавших, обойдены писательским вниманием. Вымышленная история пишется гораздо быстрее и легче, чем та, в которой всё — от имён и дат до подробностей событий — нужно перепроверять, прежде чем сесть за письменный стол или за компьютер. В этом я убедился, принявшись, после трёх биографий, за романы.
— В 1975 — 1983 годах Вы работали редактором серии «ЖЗЛ» в издательстве «Молодая гвардия». Что запомнилось? Кто был среди Ваших подопечных авторов?
— Работа в стенах ЖЗЛ и встреча со многими единомышленниками — одно из самых важных событий в жизни. Пригласил меня туда на работу Сергей Семанов. Тогда я познакомился с М. Лобановым, М. Любомудровым, О. Михайловым, Ю. Селезневым, через него — с В. Кожиновым. Это был очень серьезный прорыв в тогдашней идейной атмосфере страны. Несмотря на очень серьезные нападки на направление ЖЗЛ, в том числе и на моего «Гончарова», мы держались очень прочно (правда Ю. Селезнев, автор «Достоевского», все-таки вынужден был уйти в «Наш современник»). Я редактировал книги совсем молодого тогда Бориса Тарасова «Паскаль» и «Чаадаев», книгу Валерия Сергеева «Рублев», а также «Канта» и «Шеллинга» Арсения Гулыги.
Издательство в середине 1990-х чуть не исчезло, но когда окрепло — в нем стали преобладать другие принципы. Замечательное стало пониматься не как некий идейный критерий, а просто как заметность, успешность. Наряду с жизнеописанием прп. Сергия Радонежского там выходят книги, например, о Джоне Ленноне, солисте «Биттлз»..
— Вторая Ваша книга, написанная в жанре художественной биографии, «Гончаров» (1977), принесла Вам настоящую известность. Это был живой, свежий взгляд, открывавший человеческую сущность Гончарова. Я помню, как студентом филфака буквально зачитывался Вашим повествованием о духовном пути писателя, Вашей трактовкой Обломова, разительно отличавшейся от всего, что нам говорили университетские профессора. Как Вы обратились к Гончарову?
— Обломов меня очень заинтересовал как тип и как советский миф. Как и со Сковородой, захотелось восстановить истину. Источников было мало, но мне очень помогло сидение в архиве вашего Пушкинского Дома, потому что мне дали возможность работать с неопубликованными письмами Гончарова. Я читал его переписку с К.Р., с Кони, с Никитенками. Это было для меня очень серьезным подспорьем, потому что через письма, через почерк я напитывался импульсами понимания его характера и «обломовской сущности» — в хорошем смысле! — самого Ивана Александровича
— Была ли кампания против «Гончарова» неожиданностью" для Вас?
— Издательство его выдвинуло на Государственную премию и тут как раз — «бац!» — передовая в «Коммунисте» (1979), где мне инкриминировалась «попытка идеализировать старину», «отклонение от классовых позиций» и т. п. После этого началась многолетняя критическая облава, в которой участвовал десяток персон — как академические профессора В. Кулешов, П. Николаев, так и критики — Ст. Рассадин, В. Новиков, В. Баранов, С. Вайсман, В. Бялик, Ю. Суровцев, В. Озеров и другие. С поддержкой выступили только М. Лобанов и Д. Жуков. Ещё вроде бы поддерживал, хотя одновременно и журил М. Лобанова и меня Ф.Ф.Кузнецов. Все вдруг очень дружно выступили за Добролюбова, за ленинский взгляд на историю и т. п. Это лет семь длилось, пока, наконец, в перестройку они не отказались от своего ленинизма.
— Как Вы реагировали на все это?
— Я не впал в транс. Продолжал писать, потихоньку работать. После этого как-никак вышел «Донской», он шел очень хорошо и выдержал более десяти изданий. Меня это поддерживало, не выбило из колеи.
— Ваша книга «Дмитрий Донской» (1980) стала на мой взгляд лучшим художественно-документальным произведением об эпохе Куликовской битвы, я писал об этом в своей кандидатской диссертации. В условиях атеистического диктата Вам удалось воплотить православное миросозерцание на глубоком духовном уровне, даже изложить начатки христианской аскетики, например в таких строках: «Бодрение и трезвение сердечное, постоянное умное делание — вот чего более всего не терпит враг!».
— Созданию этой книги я обязан детским переживаниям и впечатлениям. После войны, с 1946 года стали выходить издания русской классики, и у нас в доме появился прекрасно изданный альбом с изображениями русских полководцев. Я учился тогда в первом классе и просто не мог с ним расстаться — там были портреты Дмитрия Донского, Александра Невского, Суворова, Кутузова, рисунки сражений. А замысел пришел много позже, когда завел дом в деревне. Знаете, когда в деревне отойдешь на сто метров в лес или поле — ты попадаешь в другой мир, легко представить, что ты живешь в XIV веке. Я уже знал срединную Россию, теснейше связанную со всей короткой жизнью Дмитрия Донского. А потом — знакомство с летописями, которые оказали на меня громадное воздействие. Приходилось параллельно прочитывать до десяти летописей. Разноголосица мнений помогла высветить ход событий, понять, куда двигалась Россия.
— Расскажите о Вашем творческом общении с Никитой Михалковым. Правда ли, что свой знаменитый фильм об Обломове снят по Вашей книге?
— Не совсем так. Знаю лишь, что Михалков, когда работал над фильмом, мою книгу читал. Некоторые мотивы, отношение к характеру героя в картине отразились. Но познакомились мы позже. На одном писательском съезде в Кремле он приветливо обнял меня, и вдруг предложил: «Юрочка, я прочитал „Дмитрия Донского“, что ты скажешь, если мы его возьмем на экранизацию?» В 1982 году киностудия «Мосфильм» заключила со мной договор. Работа пошла, он написал с Адабашьяном сценарий. Но вскоре его вызвали в ЦК КПСС и сообщили, что по личному распоряжению Ю. Андропова работа над этим сюжетом отменяется, дабы не обижать «наших восточных товарищей».
После запрещения снимать картину о герое Куликовской битвы Н. Михалков задумал сценарий фильма о Грибоедове и пригласил меня в сценарную группу, в которой кроме него и меня были также А. Адабашьян и И.Квирикадзе. Около полугода мы просидели над сценарием, но он никак не получался. В итоге я понял, что не приспособлен для коллективного литературного труда, и запросился на волю. Сценарий дописывался уже без моего участия.
— Между «Дмитрием Донским» (1980) и романами сербской тематики «Унион» и «Полумир» прошло двенадцать лет. Как возник интерес к Сербии?
— От событий времен Куликова поля естественно отпочковалась сербская тема. Ведь через несколько дней после кончины Дмитрия Донского произошла Косовская битва. В 1985 году я впервые посетил Сербию, меня очень заинтересовал Вук Караджич как современник Пушкина. Увлекся жизнью Георгия Черного — вождя первого Сербского восстания, родоначальника королевской династии Карагеоргиевичей. Сербский язык изучал самоуком. Ездил в Сербию, участвовал в конференциях, появились друзья, такие как писатель Драгош Калаич.
Романы «Унион» и «Полумир» я про себя называю русско-сербской дилогией. Из романа в роман переходят два главных героя, да и действие происходит то в Сербии, то в России. Попытался рассказать о некоторых узловых моментах сербской истории, в связи с чем в текст «Униона» ввел две историко-документальные повести: о генерале Драже Михайловиче и четническом Равногорском движении, а также о Георгии Чёрном. Кстати, и названия романов сербские: Унион — отель в Белграде; Полумир — маленькое селение в горах южной Сербии; слегка подвыпившие герои мечтают учредить в этом Полумире столицу всего славянского сообщества.
В Сербии была хорошая пресса. Отозвались сочувственно — потому что в эти тяжелейшие для них десятилетия почти никто из русских авторов о них не писал.
— Романы написаны совеем в другом стиле по сравнению с Вашей предшествующей прозой — появились внутренние монологи, поток сознания.
— Я впервые попробовал себя в жанре свободного романа. Почувствовал освобождение от бремени ЖЗЛ-овского автора, который не может себе позволить домысливать, сочинять монологи и диалоги. А здесь — пожалуйста. Подкупила эта раскрепощенность, возможность поиграть сюжетными ходами, ситуациями, персонажами.
— Ваша первая книга стихов выла только в 1990 году. А когда начали писать стихи?
— Они писались и до прозы и параллельно с прозой. С 1960-х, когда душой я, можно сказать, переселился в русскую деревню, пошли стихи, где отражались духовные поиски и открытия, но предлагать их к публикации было тогда бесполезно, писал для себя.
— Заглавием для одного из Ваших сборников стихов послужила строка: «Любовь — это всё. Это больше, чем всё», там звучит мысль, что только силой бескорыстной любви мир удержится от распада и разрушения. А в чем суть поэзии? И нужна ли она сегодня?
— Проза — это ухудшенная поэзия, как говорили древние греки. Поэзия дает возможность необычайный концентрации, на малом пространстве бумаги и времени, каких-то переживаний, мысленных озарений. И безусловно гораздо большей впечатляющей силой запоминаемости. Поэзия нужна всегда, но сегодня не востребована. Она существует и сегодня, безусловно, она не закончилась на Рубцове, Кузнецове или Передрееве. Прекрасные поэты есть, их немало в провинции. Но при этом существует и стихотворный «вал», он появляется, когда человек овладел несколькими поэтическими «ходами», когда у него получается «не хуже, чем у других». Коробит, конечно, и так называемая «религиозная поэзия», которую кто-то едко назвал «православной попсовостью»: там и свечи горят, и хоры звучат, а вот духа истины нет.
— В 1990-е годы Ваши стихи становятся жесткими, обличительными, исполненными разящих тирад: «Не откладывай боле Суда! Лукавнующих порази! К Тебе вопият города И села Твоей Руси!», «Ткни ледяной кастет в рты похотливых газет. Выгреби срам, стыд, Вымети глум, блуд!». Как возник замысел поэмы с эпатирующим названием «Христос ругается»?
— Я находился в больнице и меня потрясло, как несчастный наш народ, в больнице прозябающий, стекается к телевизору и смотрит все подряд. В то же время год от года природные катаклизмы прибывют в ранее невиданных размерах. Не думаю, что уже завтра Судные дни, даст Бог не будет этого. Но мы вступили в пору апокалиптических переживаний очень серьезных — так уже бывало в истории человечества. Нужно, чтобы человека протрясло хорошенько чтобы хоть в чем-то стал приходить в себя. Вот так эта поэма и появилось. Мне говорят: как можно говорить о Господе, что он ругается? Но прочтите Евангелие — вся эта книга пронизана «руганием» ветхого мира, мира начетнического, фарисейского, мира книжников и лицемеров!
— В 1990-е наряду с привычной силлаботоникой Вы используете более раскованную ритмику, разговорные интонации, пробуете перо в новых жанрах — причетах, плачах («Прощание с Сербией»).
— Вы правы. Это покажется неожиданным, но мне очень многое подсказала древнерусская книжная поэтика. Я имею в виду Епифания Премудрого, Кирилла Туровского. Ведь это великая поэзия. У нас до сих пор преобладает схоластическая установка, что русская поэзия началась с XVII века, с Симеона Полоцкого. Нет, она присутствует во всей древней нашей литературе, и не только в «Слове о полку Игореве» (которое безусловно есть поэтическое произведение). Например, плач Евдокии, жены Дмитрия Донского — это языческий славянский древний плач, который, попадая в новую среду, становится православным. Русская стиховая культура, и книжная, и фольклорная, уже во времена Древней Руси отличалась великолепным богатством ритмических возможностей. И, к сожалению, этот её опыт, приобретённый задолго до всевозможных западных верлибров, в сегодняшней поэзии как-то сильно скукожился.
— Вы уже много лет работаете над книгой о святых Кирилле и Мефдоии. В чем задача книги?
— Главное — показать, что старославянский язык — это непрекращающаяся традиция, что это не мертвый язык, он находится по-прежнему в самой сердцевине русского языка, это его алтарь. Без обращения к высокому строю славянской речи, который они запечатлели в своих переводах, мы попадем!
Кирилл и Мефодий очень современны и в связи с тем, что это были первые славянофилы (хотя они чистые греки). Они первые провозгласили идею всеславянского единства, ведь они создавали язык для всех славян. Сейчас мы оказались в такой дыре, что говорить о едином и цельном славянстве как будто невозможно. Но мне кажется, что эта тяжелейшая болезнь, может быть и не без крови, все же пройдет. Это единый мир — несмотря на весь сегодняшний раздрай!
— Несколько вопросов более глобального характера. Что же, по Вашему, случилось с Россией, в начале 1990-х и почему это случилось?
— В нашей истории мы видели неоднократно: есть очевиднейшая победа, но удержать, закрепить ее, устоять на этом — часто не хватает сил, потому что идет повальное расслабление. Так и здесь. В 1970−80-е у нас было впечатление, что русская национальная идея все равно утвердится, но ее соперничество и сотрудничество с идеей государственной будет идти через постепенное преображение коммунистической доктрины, ее просветление и ее одушевление — и что это будет очень долгий процесс. Мы настраивались на столетия — и вдруг видим: какие-то люди сделали все наоборот, по-своему, и используя нас отчасти, и действуя против нас. Сделали стремительнейшим образом — произошел интернациональный блиц-криг по очень жесткому сценарию. Мы к этому оказались совершенно не готовы.
— Роль литературы и русского слова сегодня какова?
— Конечно, она совсем не та, какой была два-три десятилетия тому назад. Вытеснили литературу из сознания, из библиотек, из тиражной политики. Вытесняют настоящее. И сейчас рассчитывать на стремительное возвращение литературы к своим позициям не приходится. Дай Бог, чтобы через классику нашу это возвращение происходило. Но посмотрите: как бы мы с вами ни относились к всероссийскому шоу «Имя Россия», как бы мы за этим ни видели игру с общественным мнением, но все равно — оно есть! 20 лет назад людям невозможно было открыто говорить о том, кто им предпочтительнее. Власти предержащие вынуждены ежедневно учитывать это, и учебники по истории, которые сейчас готовятся, все же не такие, как были 5−10 лет назад. Они вынуждены будут вернуть в школы и классику.
— Чем сейчас заняты, какие планы?
— На днях выходит трехтомник моих сочинений. Работаю над повестью автобиографического плана, такой же, как и «Послевоенное кино». Хочу описать самые ранние годы, пришедшиеся на Отечественную войну и оккупацию, жизнь в украинском селе в начале сороковых годов. Условное название «Эпические времена», в том смысле, что это времена пограничные — когда человек перестал цепом обмолачивать сноп хлеба, разучился отбивать косу и стремительно утратил сотни таких же навыков, с которыми жил в течение тысячелетий. Это книга из небольших глав с описанием самых близких мне людей, эталоном мне служит С.Т.Аксаков.
— «Моя земля погибнуть не может» — рефрен Вашего стихотворения «Верую». Что, по Вашему, можно и должно делать сегодня русскому человеку?
— Не поддаваться унынию. Верить, что Господь нам пособит, так или иначе, пусть даже самыми жесткими по отношению ко всем нам распоряжениями. Но Он Россию не оставит! Иначе зачем же Он не оставлял ее в течение почти двух тысяч лет? Через сокрушения Он все равно выводил ее на новый и мощный путь.
— С какими словами обратились бы к молодым писателям?
— Пожелаю не утратить некорыстного отношения к своей Родине. Верности — русскому слову, славной нашей истории, нашим великим литературным предшественникам. Верности традициям русской мысли.
— Желаем и Вам, Юрий Михайлович, помощи Божией, сил и здоровья, чтобы Вы радовали нас, в нынешнюю смутно-сумрачную пору, своим светлым, проникновенным словом!