Русская линия
Вера-Эском Нина Павлова11.09.2008 

Сиромаха

Сиромахи — это бродячие афонские монахи, не имеющие постоянного места пребывания. На праздники они приходят в тот или иной монастырь и, получив свою толику пропитания, опять отшельничают, спасаясь каким-то особенным и неведомым миру путём.
В Оптиной пустыни была своя сиромаха — почти девяностолетняя монахиня Варсонофия, неутомимо странствовавшая с посохом от монастырю к монастырю. Всё своё имущество — две торбы на перевязи через плечо и одну в руках — сиромаха носила с собой. И было то имущество, что называется, мышиным счастьем — на дне торбы огрызки хлеба, а остальное — бумаги да поминальные записки, большей частью до того ветхие и дырявые на сгибах, будто их и вправду погрызли мыши. Приходила странница в Оптину пустынь обычно ближе к ночи и стучала посохом в окно: «Пустите ночевать». Кто-то пускал её в дом, а бывало, и не пускали, зная привычку монахини не спать ночами и молиться на коленях до рассвета. Ладно бы, сама не спала, а то ведь начинала среди ночи будить спящих:

— Что спишь, соня? Прими во уме суд грядущий и встань помолиться.
Будила она, замечу, настойчиво, а потому и ночевала временами где-нибудь в сарайчике, пристроив в изголовье свои драгоценные торбы. Торбами она необычайно дорожила, а вот тёплые вещи, какие давали ей зимой, теряла или бросала где попало.
Мать Варсонофия была девицей, постриженной в монашество ещё в молодости, а почему она странствует, никто не знал. Не от бесприютности, это точно. Рассказывали, что отец наместник известной обители так возлюбил старенькую монахиню, что выделил ей келью в монастыре. Но мать Варсонофия в ней почти не жила — разве что в лютые морозы, а потом с легкостью птицы снова отправлялась в путь.

Раньше она бывала в Оптиной лишь периодами и только в глубокой старости осела здесь. Годы все же брали своё — маршруты странствий становились короче, и на службе монахиня теперь сидела. Впрочем, сидела она и не на службе. Как придёт в пять утра в церковь, сядет на лавочке, разложив вокруг себя бумаги из торбы, так и сидит здесь до закрытия храма, перебирая свои записки. В трапезную она не ходила, не интересуясь едой. Угостят её чем-то — она пожуёт, а то достанет из торбы огрызок хлеба, откусит кусочек и запасливо спрячет хлебушек обратно в суму.

Жила мать Варсонофия по-монашески скрытно и лишь молилась над своими бумагами, пребывая вне мира и не замечая никого. Но в какой-то момент богослужения она убирала бумаги в торбу, шла ставить свечи к иконам — и тогда слоняющимся по церкви говорливым людям лучше было не попадаться ей на глаза. Обличала она за разговоры так: ткнёт говоруна посохом и изречёт:

— Положих устом моим хранило!
Потом тычок посохом доставался следующему, и опять гремел её голос, обличая нечестие: — Да постыдятся беззаконнующие вотще!
Смиренные в таких случаях смирялись. Благоразумные отмалчивались из уважения к старости. А вспыльчивые вскипали так, что однажды дежурный по храму сломал о колено её посох. Правда, потом дежурный покаялся, подарив монахине новый посох, и они сдружились так тесно, что стали уже сотаинниками. Словом, были в Оптиной люди, почитавшие монахиню как особенного Божьего человека. И всё-таки странница настолько не вписывалась в нынешнюю жизнь, что иногда на неё жаловались батюшкам. Пожаловалась однажды и я, увидев, как мать Варсонофия огрела по спине нахального юнца. За дело, конечно. Нахальство юнца выходило уже за те пределы, когда он мог даже в храме оскорбить мать. Проучить нахала хотелось тогда многим, но тут все дружно осудили рукоприкладство. Мы ведь гуманисты, точнее, жертвы того смердящего «гуманизма», когда наших балованных деточек не то что пальцем не тронь, но и слова поперек не скажи — надерзят. Рассказала я про рукоприкладство своему духовнику и спросила:
— Что делать?
— Терпеть, — ответил батюшка.
А терпеть-то и не пришлось, ибо мать Варсонофия вскоре умерла. Перед смертью она молила каждого, кто приходил к ней проститься, взять себе её торбы, набитые синодиками с именами усопших и записками о упокоении, чтобы после её кончины их продолжали читать.

— Это великая добродетель христианина — поминать усопших! — говорила она умильно и с надеждой заглядывала каждому в глаза.
Но люди стыдливо смотрели в сторону, и взять её торбы не решился никто. Это же десять или пятнадцать килограммов записок о упокоении и тысячи тысяч имён. Говорят, что эти многотысячные синодики о упокоении мать Варсонофия знала наизусть. Память у неё была феноменальная, а убедилась я в этом так. После смерти мамы я раздавала в храме фрукты и сладости на молитвенную память о ней. Раздала уже всё, когда заметила молившуюся в уголке мать Варсонофию. В сумке обнаружились лишь две помидоринки. Отдала я их монахине с просьбой помянуть мою маму Анастасию, а через пять лет она окликнула меня во дворе монастыря и сказала:

— А твою маму Анастасию помню и поминаю всегда.
Вот так, всего за две помидорки, она пять лет вымаливала мою маму.
А ещё вспоминается история с городским кладбищем Козельска. В годы гонений, когда закрыли монастыри, здесь хоронили оптинских монахов и шамординских сестёр, но где чьи могилы — никто не знал. Архивы за давностью лет не уцелели, а надписи на могилах уничтожило время. И оптинские иеромонахи служили панихиды среди безымянных могил, поминая усопших словами: «Господи, Ты веси их имена».

Однажды, осенью, приехали на кладбище отслужить панихиду. Листопад украсил могилы золотистыми листьями клёнов и намёл на аллее большой ворох листвы. Вдруг этот ворох зашевелился и из-под листьев показалась тщедушная весёлая монахиня Варсонофия.
— Мать Варсонофия, — удивились все, — ты что, на кладбище ночуешь?
— А меня покойнички любят, — ответила монахиня и тут же повела братию по кладбищу, показывая, где кто лежит.
Потом иконописцы Оптиной пустыни ещё не раз приезжали на кладбище, восстанавливая по указанию монахини надписи на могилах и слушая её рассказы о дивных подвижниках благочестия, пострадавших в годы гонений. Она их помнила, знала, любила и молилась ночами за них. Спящей её редко кто видел.
— Мать Варсонофия, — допытывались мы, — да как же ты выдерживаешь без сна?
— Покойнички помогают! — радостно отвечала она.
Как помогают, она не уточняла. Но из истории известны примеры, когда павшие воины помогали живым в бою. В 1240 году на Русскую землю внезапно вторглось могучее шведское войско, а у благоверного князя Александра Невского была лишь небольшая дружина и не было времени собрать ополчение. «Не в силе Бог, а в правде», — сказал князь перед боем своей малочисленной дружине. А на рассвете перед началом битвы дозорный Пелгусий увидел на реке судно, на котором поспешали на помощь князю Александру воины уже минувших веков во главе со святыми страстотерпцами Борисом и Глебом. Шведы были разбиты и даже на том берегу реки, где не было ни одного русского воина.

А вот совсем недавняя история, рассказанная оптинским паломником военнослужащим Иваном. До армии Иван часто бывал в Оптиной и подружился здесь с будущим новомучеником иноком Трофимом (Татарниковым), убиенным на Пасху 1993 года. А потом на чеченской войне Иван с несколькими солдатами попал в засаду. Всех солдат расстреляли в упор, а Ивана боевики решили взять живьём, окружив его и подбираясь всё ближе. И тогда Иван сорвал чеку с гранаты, решив взорвать боевиков вместе с собой. Он уже возносил к Богу предсмертные молитвы: «Господи, прими дух мой», когда перед ним предстал новомученик Трофим и сказал как живой:

— Иди за мной.
Как новомученик вывел его из кольца боевиков, этого Иван не понимает до сих пор. Очнулся он в безопасном месте и уже тут перепугался, увидев, что держит готовую взорваться гранату, и стал, торопясь, обезвреживать её.
Тайна участия усопших в жизни живых сокрыта от нас, но мать Варсонофия знала о ней. Во всяком случае, она советовала инокиням из разорённой обители непременно поминать на панихидах сестёр, умученных в годы гонений:
— Они помогут, ещё как помогут!
А теперь на панихидах в Оптиной поминают монахиню Варсонофию. Смерть странным образом преображает человека в нашем представлении о нём. И юные озорники, которым доставалось, бывало, от монахини за шум и возню в храме, теперь утверждают, что гоняла она их «по справедливости», а вообще-то, любила их. Наверно, любила.
И всё же усопших она любила больше живых — они ей были роднее и интереснее, потому что ТАМ уже всё НАСТОЯЩЕЕ. На земле душе тесно в суете сует и давят заботы о тленном и преходящем. А там душа вольная, там жизнь духовная. Может, потому и странствовала она всю жизнь вне забот о тленном, забывая о житейских нуждах, как забывает взрослый человек о детских игрушках. А вера у монахини Варсонофии была, по сути, простая. Мы же просим на панихидах, поясняла она, чтобы наши усопшие молили Бога о нас. А это не пустые слова. Они, действительно, молятся о нас, помнят и любят. Всё земное перемелется, останется любовь.
Боюсь что-нибудь преувеличить, но монахиня с таким радостным воодушевлением относилась к усопшим, что после её кончины вспомнились строки, написанные моим другом — поэтом Сашей Тихомировым. Умер он рано, а в предчувствии кончины писал:

Догадался по многим приметам,
Что идём мы на праздник большой:
Станем чистым и радостным светом,
Что у каждого есть за душой.
Что-то знала мать Варсонофия об этом свете. Похоже, знала.


http://www.rusvera.mrezha.ru/569/12.htm


Rambler's Top100 Каталог Православное Христианство.Ру Рейтинг@Mail.ru