Нескучный сад | Алексей Арцыбушев | 02.12.2005 |
Самым счастливым временем своей жизни он считает годы «вечной ссылки» в Инте. И год возвращения в Дивеево.
В домике Мантурова
Самое главное в моей жизни — родители и место рождения. Родился я в Дивееве в 1919 году. Мой дед по отцовской линии, Петр Михайлович Арцыбушев, нотариус Его Величества, в 1912 году большую сумму пожертвовал на обитель, и ему были переданы в пользование земля и домик, раньше принадлежавшие Михаилу Васильевичу Мантурову. К мантуровскому домику дедушка пристроил огромный дом в двенадцать комнат и со всей семьей покинул Петербург, перебравшись в Дивеево. Арцыбушевы принадлежали к высшему петербургскому обществу, но были «белыми воронами». Про них говорили: «Все на бал, а Арцыбушевы в церковь». Моя мама, Татьяна Александровна Арцыбушева, урожденная Хвостова, дочь министра юстиции и внутренних дел Александра Алексеевича Хвостова, осталась вдовой в двадцать четыре года с двумя младенцами на руках — мной и старшим братом Серафимом. Папа скончался от скоротечной чахотки в 1921 году. Его последними словами был наказ моей матери: «Держи детей ближе к Церкви и добру».Мое детство прошло в мантуровском доме, где я жил с мамой, братом, дедушкой и бабушкой — чистокровной черногоркой, от которой мне досталась лишь четверть горячей черногорской крови, но и ее было достаточно!..
После смерти отца мама приняла тайный постриг с именем Таисия. О том, что мама монахиня, я узнал, уже будучи взрослым, из записок, которые мама написала по моей просьбе («Записки монахини Таисии»).
С детства у меня осталась уверенность, что преподобный Серафим присутствовал в нашем доме. К нему обращались в любых случаях — пропали у бабушки очки, не может объягниться коза: «Преподобный Серафим, помоги!» На моей памяти закрывали Саров, разгоняли дивеевских сестер. В нашем доме принимали нищих и странников, останавливалось духовенство. Многие из них бы ли потом расстреляны… Хорошо помню владыку Серафима Звездинского. Когда мне исполнилось семь лет, он облачил меня в стихарь, и я стал его посошником.
Воспитывали нас так, будто завтра коммунизм исчезнет и все вернется на свое место. Мы были полностью исключены из жизни общества. В школу не ходили, при доме жили наши учительницы, сменяя друг друга, — все почему-то были Аннами. Семья жила по монастырским правилам. Нас учили церковнославянскому языку, читали Библию, жития святых и бесчисленные акафисты, которые бабушка заставляла нас читать в виде наказания, а мы с братом ковырялись в носу и думали: «Когда же это кончится?..» Все «радуйся» вызывали в нас невероятную скорбь. Мама очень боролась с бабушкой, своей свекровью, против ее методов воспитания. «Мама, вы сделаете из них атеистов!» — говорила она. Слава Богу, этого не случилось, хотя и могло быть, если бы не мама.
И вот однажды, в сентябре 1930 года, наш патриархальный дом рухнул.
Новая жизнь
После смерти отца мы жили на иждивении его брата, дяди Миши, директора рыбных промыслов Волги и Каспия. Постоянно он жил в Астрахани и раз в год приезжал в отпуск в Дивеево. В 1930 году, после процесса о «вредительстве» в мясной и рыбной промышленности, дядю расстреляли. Все мы были вышвырнуты из Дивеева в чем мать родила в ссылку в город Муром, а дом снесли. В Муроме уже жили две мои тетушки-монахини, туда же вместе с игуменьей Александрой, спасающей главную святыню обители — икону Божией Матери «Умиление», переселились многие дивеевские сестры. Дивеево снова было рядом, но нам уже было не до него. Мы с братом оказались «белыми воронами» среди черных, хищных, которые нас лупили. Мне нужно было «переквалифицироваться», и довольно быстро я превратился в уличную шпану. «Правда жизни», тщательно скрываемая от нас в Дивееве, захлестнула меня. Мать работала сутками напролет, мы же, голодные, лазали по чужим садам и огородам. Курить я начал в 13 лет. Однажды, не имея денег на папиросы, я украл у мамы с ее иконочки Тихвинской Божией Матери серебряную ризу, продал ее, а деньги прокурил. На вопрос мамы, кто это сделал, тут же сознался. Мама сказала: «Слушай мои слова и запомни их на всю жизнь. Ты не умрешь до тех пор, пока не сделаешь ризу Матери Божией…» Четырнадцать раз смерть вплотную подходила ко мне: я тонул, умирал от дизентерии, попадал под машину, — и всякий раз отходила… Но это я понял только потом, через 60 лет, а тогда очень быстро забыл мамины слова.В 1935 году по маминому поручению я поехал в Киржач к ее духовному отцу Серафиму (Климкову), где познакомился с Николаем Сергеевичем Романовским, также духовным сыном о. Серафима. Мы проговорили с ним всю ночь, и утром он сказал о. Серафиму: «Я бы хотел взять его в Москву. Мальчишка совсем не пропавший…» Коленька взял меня с собой из Мурома в Москву, дал мне кров, хлеб и образование, и с этого момента моя жизнь переменилась.
Коленька тоже был в тайном постриге, жил вместе со своей матерью, и вместе с ними за платяным шкафом поселился я. В прошлом блестящий пианист, после травмы он стал учить языки и к моменту нашего знакомства владел двадцатью иностранными языками. Его роль в моей жизни огромна. Он, как опытный кузнец, ковал из меня человека. Он говорил: «Из тебя легко лепить, потому что у тебя есть костяк». А костяк был заложен в детстве.
В 1941 году, за месяц до войны, я поступил в художественное училище. В армию не попал из-за заболевания глаз и всю войну работал в Москве на метрострое. В 1944-м начал учиться в студии ВЦСПС, там же училась Варя, с которой мы полюбили друг друга. В 1946 году меня арестовали по делу, связанному с подпольным батюшкой о. Владимиром Криволуцким. Я попал на Лубянку, вернулся через десять лет.
О маме
На Лубянке мне не давали неделями спать — требовали назвать имена членов якобы подпольной организации, обвиняемой в подготовке теракта против Сталина. Я сказал себе: «Из-за меня сюда никто не должен попасть». Я понял, что должен поставить на себе крест. Не потому, что я герой, а, наверное, по причине генетической: мою маму в 1937 году посадили по ложному доносу. Ей достаточно было указать на ошибку, чтобы выйти на свободу, но тогда посадили бы другого человека. На это мама не пошла. Она просидела полгода, а когда сняли Ежова, ее отпустили. Правда, вначале маму склоняли стать осведомителемОГПУ. Она отказалась, ее не выпускали, еще и давили: будешь сидеть сама и детей твоих посадим. На что мама сказала: «Сажайте и детей…если сможете». В результате отпустили и ссылку сняли, потому что тут случилось следующее: еще до ареста, в муромской ссылке, мама написала письмо М.И. Калинину, где просила снять ей ссылку, напомнив ему, как до революции он обратился к министру юстиции, ее отцу, с просьбой отпустить его из ссылки на похороны матери. Всесоюзный староста снял с мамы ссылку — долг платежом красен.
До войны мама работала в туберкулезном диспансере, ночью она часто приводила туда священника, который тайно исповедовал и причащал умирающих больных. В 1942 году мама умерла от тяжелой болезни сердца.
Лагерь, ссылка и любовь
Мама говорила: «Я обожаю ходить по острию меча». Я в этом похож на нее. У меня никогда не было никакого внутреннего страха ни перед чем.В лагере я говорил себе: «Чем хуже, тем лучше».
Когда кругом зло — крупинки добра ярче светят. У меня нет воспоминаний о лагере как о сплошном мраке. Хотя было много чего. Я вспоминаю без ненависти всяких вертухаев и гражданинов начальников, от которых зависела моя жизнь. Зло гасилось во мне силой самого маленького добра.
В Воркуталаге, по совету одного человека назвав себя фельдшером, я попал в санчасть. Сколько смертей я видел… Видел, как умирают с надеждой и как — без надежды, без веры… Навсегда запомнилась смерть Вани Саблина, шестнадцатилетнего мальчика. Он шел с нами этапом на Воркуту и все тяжести — избиение, жажду, голод, сорокаградусный мороз — переносил не просто спокойно, а с какой-то внутренней радостью. Он был из семьи баптистов. Когда он тихо умер от туберкулеза, на его лице были тишина и радость освобождения.
С Варей у меня была переписка на протяжении четырех лагерных лет, а дальше письма прекратились. Я пишу — ответа нет. Потом выяснилось, что ее родственники сказали ей, будто я погиб. Но все когда-нибудь становится явным — одно мое письмо таки попало к ней. Я в то время уже отсидел свои шесть лет и жил в вечной ссылке в городе Инта. И через некоторое время после того, как к Варе попало мое письмо: «У меня ни кола, ни двора, но будешь ты — будет все», я уже встречал ее в Инте. Она уехала из Москвы тайно от родственников.
Это было самое счастливое время моей жизни. Поначалу у нас не было ничего, даже дома, жили мы на водокачке, где я работал. Потом я стал строить дом. В лагере я этому научился. Главный вопрос — из чего? Инта — это полное отсутствие стройматериалов. Однажды ночью меня озарило из чего — из ящиков! Еще из старых шпал, из крепежного леса, который гонят на шахты. Картонные коробки — прекрасный утеплитель. Строил я на отшибе, ночами. Помогали мне лагерные друзья — часто тайно, я и не знал, кого благодарить. Меньше чем через год, осенью 1953-го, в новом доме нас было уже трое — я, Варя и наша дочь Маришка.
В нем мы прожили почти четыре года.
Возвращение в Москву
У власти уже был Хрущев, а комендатура все задерживала наше возвращение — началось бы общее бегство, а они боялись оголить шахты. Вырвались мы оттуда чудом, в 1956 году вернулись в Москву, но жить в ней не имели права — сколько я ни писал в прокуратуру, мне отказывали в реабилитации, потому что я обвинялся в подготовке покушения на Сталина. После очередного посещения прокуратуры, потеряв всякую надежду, я ехал на электричке в Александров, где мы были прописаны. Подъезжая к Загорску, я вдруг почувствовал, что должен сойти: какая-то сила выпихивала меня из вагона. Я пошел к мощам преподобного Сергия, крича в своем сердце: «Хоть ты мне помоги!» Приложился и совершенно успокоился. В тот же день в это же самое время в Александрове Коленька Романовский, который тоже там жил, встретился с человеком, подтвердившим потерянные материалы очной ставки, благодаря чему обвинения в терроре с нас были сняты. Мы были реабилитированы! Бог хранил меня везде независимо от того, думал я о Нем или забывал.Я пошел работать на полиграфический комбинат, стал членом Союза художников. Но потом заболел какой-то странной болезнью: каждый день как будто умирал. Это состояние лишало сил, приводило в отчаяние. Я рассказал об этом Сонечке Булгаковой, впоследствии монахине Серафиме, подруге моей матери. Она спрашивает:
— Алеша, а ты носишь крестик?
— Нет, не ношу.
— А причащался давно?
— Очень.
— Ну вот, а хочешь быть здоровым…
Храм пророка Илии в Обыденском
Однажды мы разговаривали о моей болезни с товарищем по заключению Ваней Суховым, психиатром, и, уже прощаясь, стоя на пороге, он бросил мне фразу, которая перевернула всю мою жизнь: «Ты знаешь, Алеха, мы боимся смерти, потому что не подготовлены к ней».Прямо от него я пошел в храм пророка Илии в Обыденском переулке. Я знал, что там есть икона Божией Матери «Нечаянная Радость». Я знал, что там, в храме, мое спасение. Я встал на колени, как и грешник, изображенный на иконе, и сердцем крикнул: «Помоги!» И в моей жизни наступил перелом. Это было в 1963 году. Я начал ходить в Обыденский. Там каждый понедельник читался акафист преподобному Серафиму — Дивеево снова очутилось рядом. Акафист читал о. Александр, который впоследствии ввел меня в алтарь. В этом храме я встретил удивительного священника о. Владимира Смирнова — на восемнадцать лет, до своей кончины, он стал моим духовным отцом… Я выздоровел, призрак смерти отошел от меня.
В то время Обыденский храм был одним из уникальных храмов. Среди его прихожан были арбатские старички и старушки, светлые, доброжелательные, кроткие, с глубочайшей внутренней культурой. Они принадлежали к древним дворянским родам и были как осколки разбитого вдребезги старого мира. Я помню, как они подходили к помазанию, поднимая пальчиками свои допотопные шляпки с вуалетками или загодя завитые на тряпочки букольки. В их лицах была любовь и ни капли ханжества.
Наш храм был духовным пристанищем и для немногих оставшихся в живых монахинь Зачатьевского монастыря и дивеевских сестер. Здесь сохранялись традиции Дивеева.
В 60-е годы, в разгар хрущевского гонения на церковь, было не так много духовно мужественных пастырей. Отец Владимир ничего не боялся. Он тайно крестил, венчал, причащал. Церковь в те годы была в рабстве. Сейчас, когда Она стала свободной, мы часто не знаем, что делать. Это трагедия современной Церкви. Мы переживаем переходный этап, и сегодня очень важно не возбуждать ненависти, проявлять любовь. Сейчас делается какой-то упор на внешнее. У нас телега впереди лошади стоит. А где же любовь?
В 30-е годы проповеди разрешалось говорить только на евангельскую тему, староста назначался, настоятель не имел своего голоса, всех служащих нанимал староста, все требы должны были регистрироваться. А у священников, как правило, была куча детей, и они все время находились под дамокловым мечом. Батюшки боялись… Вот маленький случай. О. Владимир в отпуске, я в алтаре исповедуюсь у другого священника, о. Александра. Он меня знает уже не первый год. Я спрашиваю: «Нужно ли бороться с советской властью?» Он говорит: «Конечно». Потом-то я понял, что не имел права так спрашивать, вопрос был задан эмоционально, а понят мог быть провокационно. Кончается исповедь — и вдруг о. Александр говорит: «Алексей Петрович! Пощадите! У меня много детей…» То есть он подумал: не провокатор ли я?
Для о. Владимира не было разделения на «своих» и «чужих», не искал он и врагов ни внутри Церкви, ни вовне, как это делают многие сейчас. «Ищи врага в самом себе», — говорил он. Он всех любил — каждого входящего в храм — и всем сострадал. Много раз мне приходилось помогать ему в исполнении треб, и всегда поражало, с какими терпением и верой он их совершал. А ведь часто требы приходилось совершать тайно — я помню, мы в гражданской одежде приходили в больницу «навестить родственника», и я закрывал батюшку, пока он причащал. При этой любви ко всем о. Владимир всегда говорил правду, невзирая на лица. Это привело к тому, что ему было запрещено произносить в храме проповеди — но он говорил их под видом общей исповеди.
Отец Владимир обвенчал нас с Варей. Многолетний лагерный опыт в сочетании с наглостью помогал мне решать многие проблемы в семье и на службе. Внезапно я оказался всем очень нужен, звонил батюшка: «Алеша, необходимо помочь похоронить одинокую старушку; там кто-то серьезно заболел — нужна помощь…» «Ах, Алексей Петрович, что бы мы без Вас делали!..» Я тогда еще не представлял себе опасности этих «ах!».
С конца 60-х я дважды в год — Великим постом и осенью — летал на несколько недель в Самарканд: там при храме вмч. Георгия жила сестра моей матери, монахиня Евдокия, в этом же храме служил дивный старец архимандрит Серафим Суторихин. Я помогал при храме. Отец Серафим служил всегда полные службы — пять часов утром и пять часов вечером, без единого, как, смеясь, он сам говорил, «угрызения». В храме ни одного человека — служба идет полным ходом — это называлось «бесчеловечная служба"…
Постепенно в моем сердце расцветало тщеславие от того, что я помогал о. Владимиру, был таким «нужным». И со мной — как необходимое вразумление — случилось страшное падение, я увидел себя таким, каким был на самом деле. Что было бы со мной, если бы не молитвы о. Владимира, представить трудно. Таким ты мне и нужен — «не здоровые имеют нужду во враче, но больные» (Мф. 9:12). Долго и очень медленно я выкарабкивался. Однажды, уже после смерти о. Владимира, я очутился в доме о. Виктора Шаповальникова. У него хранилась та самая чудотворная икона Божией Матери «Умиление», перед которой скончался прп. Серафим. И Матерь Божия открыла передо мной «милосердия двери». Постепенно я смог подняться. А в 1990 году Она дала мне возможность вернуться в Дивеево, чтобы там послужить Ей.
Снова в Дивееве
В марте 1990 года я получил письмо от Сони Булгаковой — монахини Серафимы: «Проснись, что спишь? Нам отдали Троицкий собор. Ты художник, ты должен помочь реставрировать прежний иконостас. Неужели у тебя хватит духу отказаться?.. Подруга твоей матери монахиня Серафима». Я понял, что это мать меня зовет в Дивеево.Я проснулся и поехал.
В Париже моя троюродная сестра Наталья Хвостова основала Фонд помощи, на средства которого велись работы по восстановлению прежнего иконостаса Троицкого собора в Дивееве и сени над ракой преподобного. Жертвовали средства в этот фонд русские люди, живущие за границей.
Икону Божией Матери «Умиление», главную Дивеевскую святыню, о. Виктор Шаповальников, у которого она хранилась много лет, передал Патриарху Алексию. И я написал Патриарху прошение, где, сообщив, что я родился в Дивееве, попросил благословения на создание простой ризы на эту икону, указав как образец ризу, в которой образ сфотографирован в книге «Летопись Серафимо-Дивеевского монастыря». Патриарх ответил: «Бог благословит это святое дело». Риза была сделана, я сам передал ее Патриарху, и мы вместе надели ее на икону. Так я выполнил наказ моей матери.
Из всех дивеевских сестер до перенесения мощей прп. Серафима дожила лишь матушка Ефросиния, в схиме Маргарита; вторая дивеевская сестра — Сонечка Булгакова, монахиня Серафима, умерла за месяц до этого события, но до первой дивеевской службы она дожила. Помню, такая радость была, что я на службе поцеловал матушку Серафиму в макушку, а она на меня рассердилась: «Как ты смеешь в алтаре целовать монахиню?»
Они помнили меня с самого моего детства. Они остались единственными ниточками, связанными со старым Дивеевом. Помню, будучи там в последний раз, я подошел в храме к сидящей на стульчике матушке Маргарите, и она сказала мне, прощаясь: «Помоги тебе Бог, Олешенька, помоги Бог!»
В середине 80-х годов отец Александр, о котором я уже говорил, благословил меня писать обо всем, что я вспомню: «Это нужно тем, кто будет после нас жить. Пишите!» Я сначала отказывался, оправдываясь тем, что я не писатель, а художник, а потом стал писать.
Оглядываясь на свою жизнь, я вижу, что вся она — сплошное чудо Божие, милость Божия, несмотря на тяжкие времена и тяжкие падения. Во всех превратностях моей жизни милосердия двери за чьи-то молитвы открывались предо мною…
Записала Марина НЕФЕДОВА. Использованы фрагменты из книг А.П. АРЦЫБУШЕВА «Дивеево и Саров — память сердца» и «Горе имеим сердца».
http://www.nsad.ru/index.php?issue=16§ion=10 009&article=341