Русская линия
Правая.Ru Юлия Вознесенская20.09.2005 

Беседа с Юлией Вознесенской
Юлия ВОЗНЕСЕНСКАЯ: «В один прекрасный день я сказала себе одну дурацкую фразу- я часто это делаю — я сказала: „Пора оформить свои отношения с Христом“. И пошла креститься. Вот тут случилось чудо..»

14 сентября, в день церковного новолетия, известный современный православный писатель Юлия Вознесенская отметила свой шестидесятипятилетний юбилей. В этот день Юлия Николаевна почтила своим присутствием редакцию Правой. Ру, где за чашкой чая рассказала о своем пути к вере, о современном жизни постхристианской Европы, о тех многих известных людях, с которыми ее сводила судьба, о чудесах, которые происходили в ее жизни, сподвигая на творчество.

Правая.Ру: Юлия Николаевна, Ваша первая книга — «Мои посмертные приключения» — пожалуй, имеет особенное значение в развитии русской литературы. Она открыла нашей литературе то, чего в ней еще не было. Это действительно православная литература, в буквальном смысле этого слова. Православная художественная литература. Этот жанр очень тяжелый. Потому что он не особенно процветал еще и в Романовской России. Поскольку задача совмещения и вообще соединения современного мира и современного языка и собственно ценности Православия — сама по себе невероятно сложная задача. И Православие живое, в истории оно движется…

Юлия Вознесенская: Дело в том, что это не просто православная художественная литература. Здесь нечто гораздо важнее. Это не самовыражение, это не работа для Церкви, это даже не то, чтобы что-то сделать, заслужить, покаяться, поработать для Бога. Это нечто более важное. Важнее, чем я, мои книги. Это миссионерская литература на самом деле. Это попытка разговаривать с неверующими или ищущими в литературе их языком. Т. е. то, о чем говорил апостол (с греком я говорю по-гречески… и так далее), это то, о чем я говорю по-гречески и т. д. Это то, что делает дьякон Андрей Кураев. Он делает это очень ярко, очень заметно, может быть кого-то раздражающе, но он это делает. То же самое делаю и я. Гораздо менее скромно, менее заметно, но я делаю то же самое. Я миссионерствую.

— Как вы пришли к идее миссионерства, если это не было изначально сознательно?

— Это долгая история. Я бросила писать, когда поселилась в Лесненском монастыре в Нормандии, это русский монастырь. Самая гонимая наша обитель, которая ушла с Холмщины, убежала еще в 1914-м году. Община бежала в поселение Лесна, где была обретена Леснинская икона Божьей матери Чудотворная. Она по сей день здесь хранится. Это почти единственное, что они в скитаниях сохранили, донесли. Они скитались сначала по России, потом уходили на запад через Ялту, потом жили в Югославии, потом под Парижем. И отовсюду их гнали, гнали. И вот, наконец, 40 лет они живут спокойно в Нормандии, в графском имении. Совершенно заброшенное, уединенное местечко, со страшно запущенным садом, запущенными постройками. И живут. Монастырь живет и дышит вокруг этой иконы Леснинской Божьей матери.

А у меня там была моя духовная мать, ныне покойная, матушка Афанасия, бывшая игумения на упокое. Когда она была уже на покое, больна была, она 8 лет умирала от рака, я к ней и притулилась и возле нее как-то духовно образовывалась. К этому времени я замолчала, писать перестала — ни публицистику, ни художественную.

— А было это в Советском Союзе? Вы и тогда уже были писателем?

— Я была писателем диссидентским, самиздатским, у меня очень мало что было напечатано в советской прессе, с 20 лет я была в черных списках, я бывший политзаключенный.

— Вы сидели?

— Сидела, только не за то, конечно. Сидела за самиздат, за диссидентские штучки.

— В какое это было время?

— Это с 1976 по 1979 год. А потом меня эмигрировали, вытурили на Запад. На Западе писательская судьба складывалась очень счастливо. Книга моя первая же была бестселлером, на 17 языках печаталась. Книга о русских женщинах, которая называлась «Женский декамерон». В несколько фривольной форме, слегка подражание тому «Декамерону», показывала, как говорили критики, «женский Гулаг», т. е. на самом деле правду о положении советских женщин. Потому что Запад хранил совершенно сумасшедшие иллюзии — да, свободы слова нет, да, свободы того-сего нет, но как свободны русские женщины! Вот я и написала книгу о том, каково на самом деле положение русских женщин. Но это не суть важно. Потом была первая книга о Чернобыле — «Звезда Чернобыля» она называлась. Тоже я не собиралась ее писать, но когда все это грянуло, я тогда имела доступ к информации всей. И на материале Советской прессы написала первый роман о Чернобыле, который на Западе произвел тоже много шума. Следствием стало то, что после выхода этой книги стали более открыто давать информацию. В Советском Союзе тоже начали печатать правдивые статьи в ответ на эту книгу. Потом были другие книги.

Потом в конце концов я пришла к выводу, что все это суета сует, все это ни к чему, души спасать. У меня были тогда мысли о монастыре. Я очень любила монастыри, ездила на святую землю. А потом вдруг однажды попала в Леснинскую обитель, и все. Прикипела к ней сердцем и поняла, что это будет самый дорогой для меня уголок. Как ни странно, ни Гефсимание, ни Илионская обитель, а Лесна. Что-то такое было мое. Так оно и осталось. Игуменья разрешила построить мне домик. Когда-то еще перед этим свою мечту о самой счастливой судьбе я увидела так: однажды я оказалась перед домом Нилуса в Оптиной пустыни в 96 году, это уже когда Лесна была в моей судьбе. Тогда я стояла перед этим домом и думала: Боже, как же может быть счастлив человек — Нилус, хотя сама уже в это время не писала, бросила писать начисто. Когда я вернулась, матушка меня спрашивала, все ли деньги я растратила в России или что-то осталось. Ну, что-то осталось на черный день. Она мне тогда говорит, чтобы я взяла полуразрушенный домик, сделала себе жилище и что я могу жить, сколько хочу, с ними. Я как стояла, так и упала на колени: «Матушка, благословите!» Это был ответ на мой восторг оптинский. Я построила себе маленький домик и стала у них там жить, почти большую часть года, изредка навещая детей (я же была на пенсии).

— А дети Ваши там, во Франции?

— Нет, один в Баварии с семьей, другой здесь, в Москве, в газете Россия. Андрей Окулов.

— Юлия Николаевна, Вознесенская — Ваша девичья девичья?

— Нет, это фамилия по первому мужу. А по второму Окулова. У меня двойная фамилия Вознесенская-Окулова. Дети мои Окуловы. Так вот младший Окулов живет в Баварии с семьей. Они ждут, когда младшая девочка, она сейчас в университете, встанет на ноги, они вернутся в Россию. Пока уже присматривают, решают. А старший сын 10 лет назад вернулся, до сих пор, бедолага, снимает квартиру — журналист, не напокупаешься квартир. Он доволен своей судьбой, счастлив. У него бывают внутренние кризисы, такие моменты, тогда я ему говорю, что он всегда может вернуться, мы с ним проживем на мою пенсию. Квартира есть, будет сидеть, писать свои книги. Он говорит, ни за что, даже в гости не приеду. Ты сюда приезжай — так он наелся этим Западом. И действительно, он ни разу не приехал. Даже на юбилей своего брата, когда брату исполнилось 40, его приглашали, а он ответил, что нет, отметим, когда приедешь сюда, а туда не поеду. Приезжал младший, они отпраздновали. Он, конечно, все, что мог на Западе получить человек, живущий духовной жизнью, получил, он все взял на Западе. Он рос в среде русской эмиграции первой и второй, он работал в «Посеве», был замредактора. Друзья у него были дедушки, дядюшки, тетушки — это все были блестящие люди, блестящего образования, самый цвет русской эмиграции. Он об этом книгу написал, она называется «Холодная гражданская». Это книга о сопротивлении, борьбе русской эмиграции. В основном, конечно, первой и второй. Третья занималась своими делишками. Хотя единицы были, которые тоже в этом участвовали.

Но вернемся в Лесну. Там со мной случилось чудо, которое редко кому дается. Я нашла духовную мать. Т. е. лет в 55 у меня появилось такое счастье, как духовная мать. Игуменья Афанасия тогда уже была игуменьей на покое. Не всегда ходила. Мы с ней иногда прогуливалась по саду, но чаще она проводила время в своей келье. Она все время мне говорила, когда я объясняла ей, почему я больше не пишу и писать не собираюсь. Она говорила мне, что таланты в землю грешно зарывать. Вроде бы тривиально, но она объясняла мне еще одну вещь. Что я не Богу служила до этого. Я служила политике, своему самовыражению. А Богу я не служила. Что у меня то-то и то-то, добрые христианские мысли, на судебном процессе последние слова мои были «не в руки этого суда, а в руки Божьего я предаю свою судьбу». Что не вы меня посадите, а что Бог решил, что мне надо пройти через эти испытания, да пребудет воля Его. Я искала интуитивно. Какое-то оправдание своим поступкам. Хотя на самом деле ничего этого не было. Это был только поиск, только желание. Ну может быть кого-то к Богу привела в Гулаге. Но это не так много, как я должна была бы сделать.

— Что значит в Гулаге? Это метафора?

— Нет, это не метафора. Это не Соловки. Гулаг это Главное Управление Лагерей. Гулаг — это не только политическое явление. Оно и социально. Мы и сейчас не знаем, если там есть репрессированные, то они…. А они наверняка есть. Кто-то что-то с чем-то сводит, вот уже и Гулаг. Но там, конечно, можно было миссионерствовать. Но я этого не умела. Сводила судьба с какими-то людьми. Я, конечно, всегда говорила, что я верующая.

— А как Вы стали верующим человеком? Кто сыграл в этом роль?

— Никто. Может быть, роль сыграли люди святой жизни моих предков. Потому что у нас в поколении были священники. У нас была игуменья монастыря матушка София в Новгородской губернии, которая ушла со своими сестрами в 20-х годах. Потом погибла, и только принесли известие: пришел какой-то человек и сказал: «О матушке Софии теперь молитесь за упокой. Она погибла». Надо думать, погибла за веру. Были еще люди, имевшие какие-то духовные заслуги. И вот я думаю, что они меня и спасали. Потому что к вере я приходила странными путями. Каждый раз оказывалось, что я уже на какой-то ступеньке, сама того не заметив. Дети в моем воспитательском классе, я одно время была сельской учительницей, в моем воспитательском классе говорили мне: «А сегодня Великий четверг, бабки пойдут в церкви со свечками. Пойдем, будем свечки им задувать, так смешно». Я впала в такую ярость, я застучала кулаками, закричала: «Кто пойдет в церковь? Глумиться над своими бабушками, над нашими русскими бабушками, тот больше мне не друг. Тот может больше и в класс не приходить». Потом рассказываю мужу, а он был крещен с детства, у него была чудесная мама волжанка, очень верующая. Он мне говорит: «А тебе какое дело?» Как какое дело, я начинаю ему про связь поколений, про все такое. Он меня спрашивает, какое тебе лично дело, ты то что в таком гневе? Я отвечаю, что это вполне естественно. Нет, не естественно для неверующего человека. По-моему ты уже и верующая, только сама это не понимаешь. Я не очень поверила.

Потом мы как-то со свекровью и с детьми рассматривали историю искусств Гнедича. Ребятам рассказываю. Вот репродукция Крамского «Христос в пустыне». Меня спрашивают, а кто это здесь, почему он такой грустный? Я начинаю рассказывать Евангелие. Свекровь сидит, слушает. Спрашивает, а ты Евангелие читала? Нет, не читала. А откуда знаешь? Я отвечаю, что я что-то же читаю. Это культурный человек сам по себе как-то знает. Она мне сказала, Что я, чувствую, как верующий человек, что я рассказываю, с чувством.

И в один прекрасный день я сказала себе одну дурацкую фразу — я часто говорю дурацкие вещи, и не только себе — я сказала: «Пора оформить свои отношения с Христом». И пошла креститься. Вот тут случилось чудо. У меня не было ни руководителя, ничего. Я позвонила, кого-то поспрашивала, никто ничего не знает, ни у кого нет знакомого священника. Подруга моя, Таня Горичева, в это время куда-то уехала — самая подкованная в христианстве фигура. Не к кому обратиться, кто бы мог подготовить. Я решила использовать способ, о котором где-то прочла. Открыла евангелие наугад и прочла: «Ушел в пустыню, 40 дней постился. Под конец взалкал „. Значит буду 40 дней поститься, а под конец пойду и крещусь. Причем поститься сурово, потому что про то, как выглядят посты, я знала. Постилась, постилась. И вот уже в конце моего поста думаю, что надо идти договариваться о крещении. Пришла в Никольский Собор, самый любимый собор. Подошла к священнику средних лет тогда. Это 74 год, мне было 33 года как раз. Прихожу к священнику и говорю, что хочу креститься, только я никак не готовилась. Только постилась 40 дней.

— Как же не готовилась, если 40 дней постилась, — спрашивает он меня, Кто вам сказал, что сейчас сорокадневный пост? Я отвечаю, что просто открыла Евангелие и прочла.

— Так, — говорит он, — все ясно, завтра приходи. Он ответил, что никакой подготовки мне не надо, чтобы я завтра приходила креститься. „А через день первый раз причастишься“. Так все это и произошло.

Так прошли годы. И как-то меня спрашивают, кто меня крестил. А я не помню. Священник. Но тогда там было два священника. И судя по описанию, это отец Василий Ермаков, очень почитаемый у нас сейчас батюшка. Пришли к отцу Василию Ермакову и спросили, не помнит ли он такой случай. Он говорит, что такой случай не один, не велика уникальность. Ответил он так на вопрос: кто крестил: „Ну, конечно, я, раз пишет такие книги“. Раньше я молилась всегда за крестителя моего в Никольском храме, а теперь я молюсь за крестителя моего в Никольском храме и отца Василия.

Возвращаясь опять к матушке. Она говорила мне, что я должна своим талантом послужить Богу. А я в ответ: „Да куда мне? У меня вот цветочки“. Я там садовницей работала. Считала себя трудницей и подходила к кресту вместе с трудницами, а не с паломниками. И за столом сидела с трудниками. Очень гордилась, когда меня перевели со стола паломников за стол трудников. Ужасно гордилась. В длинных платьях ходила и платочка не снимала — вся такая благонравная ходила и прилежная.

Матушка говорила, что мне надо писать. Я ей отвечала, что это все такая пакость. Что и политика, и художественная литература — все это ерунда. Не сравнится с тем, что я вижу и среди чего я живу. Я не могу туда вернуться. В один прекрасный день матушка рассказывает мне историю, она была потрясающий рассказчик. Рассказывает мне о своем опыте клинической смерти и о прямой встрече с дьяволом. Когда он смотрел на нее любящими глазами и говорил: ты моя. Она кричала: „Нет, нет!“. И только из-за этого хотела жить, она ругалась на него, плевала на него. Он сказал, что ты все равно ко мне придешь. Я ее еще перед этим рассказом спрашивала, откуда у нее такая персональная ненависть к Сатане. Она просто кипела при мысли о нем. Обычно настолько выдержанная была, настолько все держала в себе. Она почти до самой смерти вообще не принимала морфия. Она принимала какие-то обезболивающие, анальгетики, и то старалась не принимать, старалась ограничивать. Но держала себя абсолютно с ясной головой, с ясным сознанием. Она такая красивая была — просто сияние духовной красоты. Иногда ей было полегче, тогда я говорила: „Матушка, у Вас сегодня и глаза блестят, и губы розовые“. В другой день прихожу, она лежит вся бледная. Открывает один глаз, и говорит: „Ну что, губы блестят и глаза розовые“.

Рассказывает мне эту историю свою. Я говорю, матушка, это же написать надо. Она говорит, а я написала. У нее была масса духовных детей со всего света эмиграция приезжала. Я написала однажды, иногда давала читать. Вот тетрадка. Дает мне тонкую ученическую тетрадь, я иду к себе в домик, читаю. На следующий день прихожу и говорю: „Матушка, Вы, конечно, у нас святой жизни человек, старица, но писать то Вы совсем не умеете. Интересно рассказываете, но насколько это все не получилось“. „Ну так ты напиши“, — говорит она мне. А я ей когда-то рассказывала свой замысел написать о судьбе души в сорокадневник. У меня даже были какие-то наброски и повесть эта называлась „Сороковины“. А потом я почла, что в дневниках Достоевского есть замысел повесть „Сороковины“ буквально накануне смерти. Я тогда свой замысел и выбросила. И я матушке рассказала. Она говорит: пиши. Ну делать нечего. Короче, села я, написала первую главу, де появляется Сатана. Отнесла ей. Матушка прочла, и сказала писать дальше: „У тебя получилось не так, как у меня это было, но это все равно то же самое“. Я еще одну главу написала. Показала нашему казначею, она для меня большой авторитет и с богословской точки зрения, и вообще. Она описала в „Кассандре“ Мать Евдокия. На самом деле она мать Ефросинья. Мать Ефросинья Молчанова, очень старинного священнического рода, подруга брата Иосифа Муниуса, они очень крепко дружили. Матушка благословила писать.

Вскоре она умерла и после ее смерти я бросила писать. Как-то совпало: брат Иосиф погиб, матушка умерла. Смутное для меня время. Я не писала и даже не вспоминала, убрала эту папку. И вдруг в 2000 году мне ставят диагноз рак. И в это же самое время у моей матери инсульт. Меня направили на операцию, назначили день. Тут звонит брат, говорит, что мама ослепла, лежит в клинике. Я, конечно, операцию отменяю и лечу к маме. Доктор говорит: „Идет счет на дни. Непроходимость 4/5 кишечника“. Я говорю: „Ну, и хорошо, там вместе с мамой и разберемся“. Лечу с мыслью, что сейчас вместе с мамой будем умирать. И там началась полоса совершенно невероятных наших православных чудес. Даже и не понимаешь, не замечаешь. Они так идут, таким венком, венцом, потоком. Десятки людей говорили мне: мы вас вымолим, которых я совершенно не знала. Стою в книжной лавке. Вдруг совершено ангельского вида мальчик смотрит на двухтомник Златоуста и говорит: „А сколько стоит Златоуст?“ Это была церковная лавка у нас в доме книги напротив Казанского собора. Продавец называет какую-то сумму. Он спрашивает: „Это оба тома или один? Хотя, что я спрашиваю, мне ни два, ни один не купить все равно. Но посмотреть-то можно?“ Она дает ему посмотреть. Он начинает что-то смотреть там, искать. Видно, что ему надо. Я спрашиваю, а еще есть? Беру этот двухтомник, достаю лупу и спрашиваю, чтобы его не спугнуть: „Молодой человек, а Вам зачем Златоуст?“ Он ответил, что учится в семинарии, а там в библиотеки всегда все экземпляры на руках. И чтобы нормально поработать возможности нет. Я спросила, как его зовут. Ваня. „Значит будете отец Иоанн?“ Он ответил: да. Если Бог даст. Я открываю книгу, пишу: будущему отцу Иоанну с просьбой молиться о тяжко болящих Ольге и Юлии“. Говорю, это подарок. Он прочитал. И радостный, ошеломленный, растроганный, растерянный. И сразу в точку: а кто эти болящие Ольга и Юлия? Ольга, говорю, это моя мама. Она лежит сейчас слепая в больнице после инсульта. А Юлия это я. У меня рак. Он мне говорит: я вас вымолю! Берет Златоуста и убегает.

Продавщица вытирает слезы и спрашивает: а вы Всецарице молитесь? Иконе Всецарице. Я не знала. Она говорит: у меня сейчас нет, но у меня есть акафист, только не текст, а на пленке записан. Хотя бы это начните. И идите, — говорит, — в Казанский собор к продавщице Любе, попросите у нее от меня, скажите, чтобы нашла для Вас икону Всецарицы и текст акафиста. А кассету дала мне в подарок и сказала, что тоже будет молиться за меня — уже двое. Перехожу Невский, захожу в Казанский. Нашла Любу, а она говорит, что у них нет ничего. Я говорю, что я оттуда, от Наташи. Она меня спрашивает: а Вам очень надо? Я отвечаю, что Наташа сказала, что очень, а я не знаю. Она спрашивает: а кому? Я отвечаю, что мне. Рядом стояла женщина, и грозно сказала: „У Вас нет никакого рака“. Я отвечаю, что есть и что биопсия была, что я сама видела. Она говорит, нет. Но если не верите, молитесь. И найдите масло от Всецарицы. Я спрашиваю: а у вас нет? Она говорит, нет, это только в Москве. Сечас-то уже есть.

Люба зовет какого-то служку и говорит: икона Всецарицы у нас там в библиотеке, принеси мне. Очень надо. Акафист — вот он. И так дарится мне эта икона, опять записывается. И та тетушка грозная тоже говорит, что будет молиться.

И дальше продолжается, продолжается. И потом в Москве, перед иконой Всецарицы. Короче говоря, когда я вернулась и легла на операцию, лежала я так: сверху до низу вымазанная маслом, которое тоже ко мне пришло, масло от Всецарицы меня нашло уже в Мюнхене, где я должна была ложиться на операцию. Вымазалась я сверху донизу маслом, над головой висит икона Всецарицы. А делали операцию мне в монастырской католической клинике. Поэтому там кругом монашки, все это можно. Над головой Всецарица, в руках акафист, в ушах плеер с акафистом, который исполняет хор монахинь, а рядом батюшка отец Николай Артемов — ближайший помощник Владыки Марка, архиепископа германского, движущей силы объединения Церкви. Отец Николай, мой духовник, он его правая рука. Отец Николай читает молебен, после этого меня прямо на кровати везут в операционную. Я спокойная, как будто меня на прогулку вывозят. Конечно, когда я прихожу в себя, подбегает врач, которая меня оперировала, тоже монахиня, и говорит: „Я все послала на биопсию, но я уверена, что это не рак“. Мы все — и врач, и мои друзья медики — все были уверены, что рак был — я даже по самочувствию своему чувствовала, что в какой-то момент все полностью изменилось. Т. е. я была насквозь больная, не способная ни к какому сопротивлению.

— Удивительный финал. Как Вы после всего этого вернулись к творчеству?

— Самый главный момент. Когда все это произошло, у меня видно после всего этого напряжения, я вернулась в монастырь, все вроде радостно, замечательно, но у меня началась тяжелейшая, невероятная, небывалая со мной никогда в жизни депрессия. Я прихожу к матушке и говорю: поеду в Париж (монастырь в 870 км от Парижа) к друзьям, надо как-то развеяться, сменить обстановку». «А что такое?» — говорит матушка. Я отвечаю, что у меня депрессия. С чего это, говорит, у Вас депрессия? — Сама не знаю. Немного моментов в своей жизни, что это такое депрессия, не знаю, что такое. Ну ладно, говорит, поезжайте. Я съездила в Париж, 3 для побыла среди своих друзей, все не то. Непонятное состояние. Проехала к детям. То же самое. Никак не могу понять, в чем дело. Помолилась, и вдруг поняла — книгу надо писать. Все это было просто жесткое усаживание за стол. Еще момент. Когда я к детям приехала. А у них там гости. И я чувствую, что каждый звук действует на меня совершенно убийственно. А у меня в Мюнхене живет одинокая подруга, писательница Ирина Стекон. Я к ней захожу к ней, она живет тихо, с собачкой. И у нее тоже депрессия. Я начинаю лечить ее депрессию, и она просит меня не уходить. Говорит мне, чтобы я пожила у нее, пока там толпа. Я переселяюсь к ней, и смотрю, у нее стоит компьютер. А до этого я всю жизнь компьютера избегала. Когда я работала на «Свободе», у меня компьютер принципиально был задвинут в угол стола, я его не любила. Так же как и телевизор — никогда в доме не было, и умаю, что никогда не будет. Она же сидит за компьютером и пишет. И тут я понимаю, что нужно срочно писать обещанную матушке книгу. Тем более, что матушка, умирая, сказала мне: «Не думай, что я оставлю тебя. Если все будет так, как мне обещает Владыка Марк — у нее тоже был свой духовник — то я смогу за тобой приглядывать, и буду приглядывать». И вот я чувствую, что все сделано для того, чтобы меня усадить.

Тогда я прошу Ирину показать мне как работает эта штуковина. Ирина мне показывает. Обучение длилось ровно 15 минут. Я села, и через месяц или два книга была готова.

А дальше начинается следующая цепь — ну и куда ее? Вдруг Ирина говорит, что у нее есть молодой друг, который, кажется, начал какое-то православное издание. А у него жена этими делами занимается. И она звонит. Оказия подвернулась на другой же день, уже лишне. Так и опубликовали, на этом истории конец.

— Что касается моей последней книги — «Юлианны» — то здесь идею подал дьякон Андрей, его идея о том, что необходимо создать альтернативу Гарри Потеру. В своей книге «Между анафемой и улыбкой» — это апология Гарри Потера — он в конце пишет: «А если кому не нравится, то пусть напишет православную книгу, займет это место"…. Ну вот так она и написалась. Теперь надо ее продолжать. С детскими книгами и вообще по современным методикам у меня уже цепляются, цепляются другие книги. Мечта, конечно, написать книгу, которая бы называлась, скажем, «Крутое паломничество» — о паломничестве по монастырям, самым крупным монастырям Европы, русским монастырям.

— Мы слышали, что сейчас готовится книга «Дочки-мачехи"…

— Это уже третья часть «Юлианы». Здесь я бы хотела нанести удар по колдовству и ведьмовству — всякие гробовые и прочие штучки. Эту книгу надо написать так, чтобы у детей одно только напоминание об экстрасенсах и колдунах вызывало хохот, у них была бы и брезгливость. Чтобы они еще и своих друзей спасали.

— Получается так, что матушка благословила Вас на эту первую книгу, или Вы чувствуете ее благословение и на последующие?

— На все. Потому что она говорила мне, что я должна писать, я обязана писать, я не смею зарывать свой талант в землю. Потом уже Митрополит Кирилл тоже по головке погладить изволили. Ну, это было очень короткое письмо по поводу книг, где он пишет, что мои книги дают хорошие результаты, благословил на творчество. Это для меня очень лестно и приятно, потому что Митрополит Кирилл — это человек громадной культуры, его слово очень важно.

— Я бы хотел еще чуть-чуть поговорить о Вашей первой книге. Для меня эта книга еще примечательна тем, что она принадлежит к числу редких книг, редких произведений, в которых рай описан лучше, чем ад, с моей точки зрения. Обычно бывает наоборот. С моей точки зрения, Ваш ад — это литература. А Ваш рай — это нечто более тонкое.

— Что касается ада и рая, то, как у всякого человека, у меня есть опыт соприкосновения с раем и адом. Просто не все отдают себе в этом отчет. Я отдала себе в этом отчет, я знаю, что значит соприкосновение с адом и с раем. Ад и Рай у нас начинается в душе, это всем ясно. Тут не нужно быть Старцем Аллегорием, чтобы понять. Знаете, кто такой старец Аллегорий? Это при Оптине есть веселая компания верующих хиппи, которые сочиняют похлестче, чем у Майи Кучерской такие чудеса старца Аллегория очень смешные.

Но есть еще и другое. Есть черты Рая и Ада в нашей земной жизни. И мне как раз повезло. Я в этом смысле человек счастливый писатель. Потому что я видела ад — я была в тюрьме, я была в лагере. И вот то место, это то место, где черты Ада проявляются в сильнейших видах — и в чувствах, и в отношениях, и в жизни в самой, в опыте. Т. е. если Ад будет, то он и такой тоже. Это пострашнее, чем 84 год.

— Да, для меня Ваш ад — это тюрьма. Я ее соотносил с Советской армией. Она близка.

— Тоже близко. А рай — это опыт жизни в монастыре. Как только я первый раз попала в монастырь, это был мужской монастырь под Мюнхеном, куда как раз только переезжал тогда еще епископ Марк. Я его знала еще отцом Марком, он был первым священником, к которому первому я пришла в эмиграции, и он меня первый причастил. А потом был отец Михаил Арцимович покойный, эта белогвардейская косточка. А после смерти отца Михаила — отец Николай Артемов. Ну не суть. А суть в том, что, когда я впервые вошла в монастырь, вдохнула это воздух, я поняла, что ничего лучше на земле нет, что это самый правильное место на земле. Я вспоминаю эмоционально свое первое посещение этого монастыря — это какие-то цветущие яблони, какие-то цветы, благость, пасеки, травы. А сейчас я знаю, что яблоня там одна. И еще там два дерева — одна слива, и один абрикос. Сад там безумно запущен и загажен. На пасеке был там один улей, который не давал ни меда, ни воска. И вообще страшное запустение. Но я сразу увидела красоту необыкновенную. Учтите, что это Запад, это была ранняя весна, где-то март, наверное. Мы поднялись на чердак, потому что Владыке нужно было проверить стропила, а я увидела эти яблоки, рассыпанные с яблони. Они были маленькие, плюгавенькие, сморщенные, неправильно хранившиеся. Теперь я уже знаю, как нужно хранить до следующего урожая яблоки. А тут, я спросила можно, мне ответили, можно, и я набила полные карманы этих райских яблочек. И ела их с благоговением. И давала их, как святыню. На самом деле, воздух монастыря — это райский воздух. Это правда, это воздух любого монастыря. Уже потом я увидела этот монастырь телесными очами. И он был совершенно другой. И точно также Гефсимания, и Елеон, и, конечно, моя Лесна. И так всегда было. Вот я уеду из Лесны, побуду побуду где-то, потом возвращаюсь, прохожу ворота, как будто перехожу какую-то границу. Я перехожу и чувствую, как все мои молекулы вдруг приобретают свою правильную форму. Все гармонизируется. У меня давление приходит в норму. Вот следы Рая. Цветы в монастырях другие. Это я говорю как православный садовник.

Например, поехала я первый раз в Сергиеву Пустынь под Петербургом в Стрельне. Поехала на 36 трамвайчике. Мне говорят, что монастырь на конечной остановке. Сижу, бездумно смотрю в окно. Красивые места. И вдруг я вижу, что вся зелень изменилась. Деревья стройнее, трава зеленее, листья крупнее. И тут я думаю: однако, монастырь начался. И тут конечная остановка.

— А как вообще Вы думаете. У вас миссионерская семья. Вы обращаете немцев в православие. А как вообще Вы думаете, какие перспективы у немцев, французов. Может ли быть у них будущее?

— Думаю, нет. Когда за ними Москва уже окажется, когда они скажут, что отступать уже некуда, за нами Москва, вот тогда, может быть, у них в башке что-то прояснится. Ничего не понимают. Германия это вообще такой маразм, политический и духовный. Я смотрю на них с сокрушением сердца. Я живу в эмиграции действительно, как в изгнании. То есть я не то, что не интегрируюсь, я совершенно не вписываюсь ни в какую жизнь. Я живу сама по себе. У меня отношения чисто ландшафтные. Но тем не менее, что-то все-таки доходит. У меня нет телевизора. Мне ничего от них не надо. Я не знаю немецкого языка. У меня чисто кулинарный уровень: врач, магазин, чиновник. Русская диаспора у нас там тоже совершенно убогая. Т. е. я живу совершенно в своем мире. У меня только церковь, семья, мои знакомые, монастыри. Так что у меня не знание западного мира, а, скорее, представление о нем. Может быть и с заблуждениями.

— Как Вы оцениваете современную европейскую действительность?

— Когда хожу по улицам Берлина, часто вижу большие плакаты с призывами на коммунистический съезд. Кроме того, часто на этих плакатах изображены — очень оригинальная фотонаходка — такие люстры, освещенные кругом. Если поставить человека под эту лампу, он оказывается как бы под нимбом. Вот такие плакаты по всему городу Берлину. Известный в городе гомосексуалист с мальчиком на руках в позе Богоматери. Два нимба — у него и у мальчика. Известная лесбиянка в обтягивающих брюках с вышивкой. Под нимбом… Еще хуже — некий человек, про которого я не узнала кто он, изображает Причастие. Стоит, держит бутерброд, шаурму, и причащается. Трепетно подносит. Такая мерзость и тупость.

Или наш митрополит Кирилл. Он выступал на встрече трех епископов — католического и протестантского и с православной стороны — он, наш митрополит. По мнению всех присутствующих, его речь отличалась от двоих выступавших. Речь шла про права человека. Митрополит Кирилл начал с того, что мы говорим о правах человека, но забываем, что права человеку даны Богом. А мы их в человеке уже перетолковываем по-своему. Всеобщее мнение было, чем отличалась речь митрополита Кирилла — тем, что он говорил о Боге и Христе. Ужас ведь. Потому что те мололи о чем угодно. Но когда Митрополит Кирилл цитировал Библию, на него смотрели. Что-то неполиткорректное происходит, что-то непривычное. Митрополит, архипастырь и какая-то Библия.

Это очень напоминает один малоизвестный рассказ Льюиса. Он называется «Рождество и торжество», где Льюис пишет, что обыватели очень возмущены: эти христиане даже наш любимый рождественский праздник пытаются притянуть к Церкви! Понимаете? Вот так и это — Митрополит Кирилл вышел и к церковному собранию пытался пришпилить Библию!

— Благодарим Вас, Юлия Николаевна, за интересную беседу, желаем Вам в Ваш юбилей многая и благая лета!

http://www.pravaya.ru/manifesto/


Каталог Православное Христианство.Ру Рейтинг@Mail.ru Яндекс.Метрика