Нескучный сад | Епископ Женевский и Западно-Европейский Михаил (Донсков) | 16.05.2005 |
«Нескучный сад» рад познакомить читателей с представителем РПЦЗ епископом Бостонским МИХАИЛОМ. Оказывается, владыка Михаил вырос во Франции, а первый раз был в России еще в 1967 году, проехав по стране на стареньком автомобиле с компанией друзей-студентов. О том, как это было, владыка рассказал главному редактору журнала «Нескучный сад» Юлии ДАНИЛОВОЙ
— Как получилось, что вы из эмиграции, из Франции, отправились путешествовать по Советской России?
— Прошло почти 40 лет, но все это еще свежо в памяти. У нас была молодежная «Национальная организация витязей», где давали знания о России и где дух русский укреплялся, была русская школа, где мы изучали Закон Божий, русскую историю, русскую грамматику, русскую литературу. Мы ходили по книжным магазинам, собирали сколько можно больше книг о России и читали — у нас было чувство, что Россию мы знаем.
В организации «витязей» мы приглашали докладчиков или сами давали лекции на какую-нибудь тему, которая нас интересовала, — любую, касающуюся русской культуры. На эти собрания к нам приходил из института восточных языков один студент, французский священник католик, друг одного из наших участников. Он говорил, что любит Россию и хочет практиковаться в русском языке.
И вдруг он нам во время чая один раз выпалил такую вещь: «Вот вы все о России говорите, даже порой и меня учите, но я там был, а вы никогда не были». Это был такой шок! Ну, мы помолчали-помолчали, а потом кто-то из нас сказал: «Да, вы правы в какой-то мере, но мы никого не учим, мы просто любим Россию, и все. А тот факт, что мы там никогда не были, так нам давно хочется, но это ведь невозможно!» — «Как невозможно? Я уже два года езжу кемпингом. Конечно, очень сложно насчет бумаг, но это преодолимо».
И вот таким образом мы поехали кемпингом. Мы были студентами, у нас денег не было, но мы стали готовиться к поездке. У двоих из нас были старенькие автомобили. И мы снарядили эти две машины. Старенькая «Рено Дофин», которая на повороте могла перевернуться, и старый «Ситроен», очень старый, который очень много ездил и у него постоянно прокалывались шины. Я купил новые шины, и еще каждый из нас — нас было пять человек — собрал по 1200 франков, кажется. Этого нам должно было хватить на бензин и некоторые другие расходы. Мы составили маршрут и меню на каждый день и купили все, что нужно, чтобы питаться, рассчитывая, что искать питание на месте у нас не будет времени. Был баллон газа, чайник, сковородка, кастрюля и коробки с макаронами, горохом и т. д. Все сосчитали, у нас было известное количество всего на каждый день поездки. Поставили назад все коробки, заднее сиденье сняли. Машина ехала немножко так… зад почти скреб дорогу из-за нагрузки.
Так мы оказались в России. Переехали Финский залив на пароме, ехали через Петербург: Петербург, Выборг, Новгород, Москва и т. д. У нас в визе было указано, где останавливаться с такого-то по такой-то день.
— Не страшно вам было?
— Так мы о России все знаем — предполагали мы! Наш французский друг ведь и ужалил нас этим. Мы подумали: «Если он может ездить, почему бы нам не поехать?» И он нам много дал советов — что делать, чего не делать. Мы аккуратно все исполняли. Мы видели очень много людей, были повсюду, соблюдая согласованные с властями маршруты.
Из Москвы мы хотели поехать до Ярославля, но доехали только до Ростова Великого — через Троице-Сергиеву лавру, через Переславль-Залесский.
И потом на юг — Орел, Курск, Харьков, Киев, Винница, Черновцы, оттуда в Румынию, затем — в Югославию, Сербию через Белград, потом Любляна, Хорватия. Ехали дальше через Венецию, через Сен-Готар (это Суворовский путь!) и приехали во Францию, в Париж благополучно. Эта поездка длилась где-то месяц, а само пребывание в России — 21 день.
— И какие были впечатления?
— Очень яркие: все, что мы встречали по дороге, мы могли назвать своим именем. Это указывает на то, как сила предания велика, — даже было такое чувство, что в Петербурге лучше не брать путеводителя. Конечно, это было ошибкой, но в общем мы очень много ходили по улицам Петербурга, по набережным. Помню, за нами дети шли, и мы им рассказывали историю Петербурга. Они спрашивали: «Дядя, а почему это так, а это вот так?» Мы им рассказывали, что сами уже заранее знали — по рассказам, по картинкам, только удивились, что стоит памятник Николаю I, например.
Потом, я помню, мы поехали в Смольный монастырь, который издалека виден, такое красивое барокко Растрелли… В музеях мы не были — посчитали, что лучше познакомиться с городом, и, конечно, было очень радостно видеть город. Увидеть Медного всадника на самом деле, Исаакиевский собор — на самом деле, Невский проспект, Казанский собор… Войти ни в Исаакиевский, ни в Казанский собор нам не удалось — когда мы увидели, что это музеи «религии и атеизма», мы принципиально туда не пошли.
А в Москве мы заходили в разные места, но в Москве нам никак не удалось быть во время богослужения, и чувство было другое. Только в Троице-Сергиевой лавре — там были во время акафиста — я приложился к мощам, там была толпа паломниц, такая обстановка — как у нас. Вот в Киеве совершенно по-другому было: храм святого Владимира — там вся церковь пела, когда я зашел. И там, в отличие и от Москвы, и от Петербурга, люди были всех поколений, и мужчины, и женщины. И пели громко, и у входа одна пожилая женщина всех наставляла, как себя держать.
— Благожелательно?
— Строговато. Но это мне нравилось: что, мол, должны себя в церкви держать аккуратно. Моего товарища Кочубея они не пустили, потому что у него были бакенбарды: «Что это такое? Тут только православные!» — «А мы же православные!» — «Но-но-но, уходите!» — «Да я из Парижа!» — «Так тем более!» — «Так я Кочубей!!!» — «Ко-чу-бей?!. Ну заходите, заходите!»
Еще раз повторю: мы всегда мыслили себя русскими. И когда я приехал в Россию, вижу — свои храмы, свои, православные. Конечно, иногда в таком ужасном виде… По дороге, помню, на Новгородчине был храм, который горел во время революции, и так и стоял черный. Прекрасный старинный храм… Очень много руин тогда было — и в Москве, и повсюду. Т. е. у нас было в России двойственное чувство: радость видеть святыни и скорбь видеть поругание.
— А с людьми удавалось общаться? Вас воспринимали как французов или как русских?
— Вы знаете, когда в Петербурге мы вышли на Невский проспект с Дворцовой площади, нам захотелось что-то спросить — не помню, о чем. Мы подошли к прохожему, он тут же удалился и перебежал на другую сторону проспекта. Подходим к другому — к женщине — та же самая реакция. Так что когда мы по набережной шли с ребятишками, с которыми беседовали как со старыми друзьями, у нас было удивительное ощущение. Потом подходим к Мойке, и там на углу сидит немолодая женщина, продает газеты, спички и шнурки. А у меня ботинок шлепал, потому что шнурок порвался, и я стал натирать жуткую мозоль. Подходим — и вижу: шнурки! «А! У вас шнурки!!!» Она сидит: «Хм! Увидел шнурки — и радуется! Вот чудак!» У нас в Париже у свечного ящика в церкви была точно такая же женщина, и она сказала бы абсолютно то же самое! И у нас было впечатление, что она нам родная. Она утешала нас, чувствуя, что нам немножко «тесновато», потому что люди отходят от нас и потому что на ее газетах было 50-летие Октября!
— А сейчас вас такие названия, как «Библиоте ка Ленина», в Москве коробят?
— Тогда-то это было 50-летие революции! Вообразите себе: стоишь на светофоре в Москве или в Петербурге и перед тобой какой-нибудь грузовик, нагруженный песком и всяким мусором, и сзади надпись: «Ленин жил, Ленин жив, Ленин будет жить». Потом то же самое в другом месте: «С достоинством встретим великий Октябрь!» и т. д. Нам это был просто нож в сердце.
Когда в Москве мы вышли из метро и увидели плакат — пятиэтажный Ленин в кепке улыбается — такая масляная улыбка. Громадный, целое здание покрыто этим! Я смотрю на этого гиганта, пожилая женщина проходит — седые волосы, достойная походка. Я говорю: «Можно вам задать вопрос?» — «Да, голубчик, что вам нужно?» — «Это кто?» Она на меня смотрит: «А-а, не смотрите!»
В этой поездке по России мы видели самое святое, что для нас было. В Троице-Сергиевой лавре я первый раз приложился к мощам преподобного! Мы до этого мощи видели только как маленькие частицы в иконах. Приезжаем — и тут рака преподобного Сергия! Я был в трепете, когда мы подходили: «Что же это будет! Как же я приложусь к мощам!» Батюшка, который стоял при мощах, открыл крышку, я к плату приложился… Батюшка старенький, он меня спрашивает: «Вы семинарист?» (А я все думал: что он всем говорит? Что-то шепчет всем, которые проходят.) Я говорю: «Нет». — «Да, вы семинарист!» — «Да нет! И даже не собирался! Я из Парижа». — «А! Да поможет вам преподобный» — и благословил. Я такой радостный стал. А ведь тогда я не собирался принимать сан!
— Как же это получилось?
— С детства мы ходили в храм. Не пропускали службу, ходили аккуратно. Мальчиком мне очень хотелось быть прислужником, но я не говорил об этом. И вдруг подходит прислужник к моему отцу и говорит: «У нас старший прислужник выбыл, нам нужен прислужник. Может быть, ваш сын? (Они привыкли, что я в храм хожу.) Может быть, его вы нам дадите, чтобы прислуживать?» А мой отец ему отвечает: «Я не знаю, его спросите». Я обрадовался, конечно. Мне было 7 лет. Когда владыка Иоанн Шанхайский приехал во Францию, это была моя первая исповедь. Когда он уехал, мне было 20 лет, так что весь этот период он был с нами.
— Каким вам запомнился владыка Иоанн?
— Во-первых, всегда, где бы мы ни находились, было такое чувство: «Вот сейчас придет владыка» — и точно, приходил. Поехали в Альпы — владыка тоже приезжает, были в интернате — владыка тут же входит. И всегда: «Испола эти, деспота» — встречали владыку. Нас это не удивляло. Он как бы излучал силу, и мы знали, что имеем покровителя — архиерея. Это такое негласное, неосознанное чувство у детей было. И мы уже детьми знали, что он святой. Но теперь я понимаю, что мы не совсем правильно относились к этому. Потому что у нас было отношение чисто детское, или потом, когда были подростками, мы боялись архиерея, потому что он был требовательным, особенно в богослужении. Он говорил проповеди, но никогда не вел длинные разговоры. Он или писал, или говорил: «Делай вот так». И все. Я помню, я собирал «витязей» в помещении при храме, вдруг рука опускается мне на плечо, как будто он за мной все время стоял. Владыка неслышно приходил — в сандалиях или босиком. Он, наверное, издалека детям указал, чтобы они не показывали виду, что он пришел. Я спрашиваю владыку: «Что-нибудь не так?» — «Потом скажу». И потом говорит: «Помни, после богослужения (а это был не день богослужения) ты всегда должен организовать трапезу. А на Рождество обязательно тут ставь елку». Я был в недоумении — почему владыка мне это говорит? Мне лишь 16 лет. И я только 30 лет спустя, уже будучи в сане, вспомнил, что он мне дал такое указание.
— Где легче быть православным — в России или на Западе?
— Православие на Западе — это было не всеобщее общественное явление. Мы держались своего, и иногда это было «против течения». Это или укрепляет, или отстраняет — здесь нет промежуточного варианта. Во всяком случае, тут формализм уничтожается сразу: или ты действительно верующий, а не просто формально, или совсем далекий от Церкви.
А Россия все-таки призвана быть православной. Поэтому я никому не желаю жить за границей своей собственной православной родины, если в этом нет необходимости. Никогда не бывало легко быть православным, и нельзя сказать, что это легче где-то, в каком-то месте. Но я думаю, что в нашу эпоху апостасии подвиг православного человека совершится именно в России.
— Владыко, напоследок самый важный вопрос: как вы видите перспективы сближения наших Церквей? От чего это зависит?
— Говорить «Церквей» — это не в нашем понимании, Церковь — она одна. И раз теперь выражено столько пожеланий, чтобы нам объединяться — почему к этому не приступить?
Но нужно, чтобы это был вопрос церковный. Это вопрос не организации, а вопрос Церкви, а Церковь — это Тело, организм, в котором не действуют ни законы политики, ни торговли, ни общественных организаций и т. д. В Церкви все должно идти своим чередом, своим временем, своими законами.
В этом деле участвует весь народ православный. Пока что многие говорят: «Пускай там решают, и мы будем довольны. Но как это все будет — нас не касается». Это не значит, что люди не имеют к этому интереса — просто многие считают, что они лично не в силах что-то изменить. Но я хочу сказать, что любое церковное действие касается всякого православного человека — начиная с того, как он посещает храм, начиная с его отношения к таинствам. Т. е. это вопрос веры.
Приложение:
Ирина фон Шлиппе. КРИЗИС ИЗГНАНИЯ: ПОИСКИ СОЦИАЛЬНЫХ И ДУХОВНЫХ РЕШЕНИЙ В ЭМИГРАЦИИ, фрагмент.
Деятельность русских на новом месте
Представители этой активной категории первых двух волн создали огромное количество организаций и вся жизнь их была посвящена антикоммунистической деятельности. Самой собой, всем эмигрантам приходилось зарабатывать себе на жизнь, но многие (особенно из первой волны) предпочитали работу, не требующих большой отдачи, даже низкооплачиваемую, чтобы всю свою энергию отдавать главному делу своей жизни. Поразительны количество и исключительно высокое качество эмигрантских публикаций, масштаб образовательной и культурной деятельности, развернутой по всему миру без какой-либо финансовой поддержки.Например, в Чехословакии (где, как известно, помощь русским беженцам была какое-то время государственной политикой), с 1919 по 1939 гг. изгнанники создали: Русский народный университет; Русское педагогическое училище; Русский институт сельскохозяйственного сотрудничества; Русский институт коммерческих навыков; Русское высшее училище технических коммуникаций; Русский юридический факультет; Экономический институт и другие научные и образовательные учреждения, а также школы всех уровней. Существовало множество периодики и издательств, равно как и несколько театров. В 1919—1928 гг. Прагу называли «Русским Оксфордом». Интересующиеся могут прочесть недавно вышедшие «Труды Русско-Американской ученой ассоциации в США».
Как правило, когда речь идет о центрах русской культуры вне Советского Союза, мы представляем себе Париж и, возможно, Берлин, но Чехословакия и Югославия играли не меньшую роль до начала второй мировой войны.
Очень интересно отношение этих двух волн эмиграции к образованию, которое они давали своим детям. Все они создали свои школы и даже вузы, свои библиотеки и консерватории, равно как и бесчисленные публикации. Они также основали немало молодежных организаций. Опыт, полученный в молодежных лагерях, на лекциях и дискуссиях, устроенных этими организациями, оказал большое влияние на Митрополита Антония (как и на меня). Заметьте, эти лагеря и лекции устраивались в пятидесятых и устраиваются до сих пор, через 80 лет после революции! Любопытно, что русский больше не является языком некоторых из этих мероприятий, поскольку четвертое и пятое поколения эмигрантов утратили родной язык, но сохранили идеи и воодушевление своих предшественников, сосредоточенные на России и на служении России, хотя первоначальная ориентация на монархическое прошлое исчезла. Эта глубокая и деятельная любовь к родине объясняет активную гуманитарную помощь, к примеру, со стороны ACER в Париже (подразделение движения православной молодежи) и многих других групп, особенно в Германии, США и Канаде, помогающих родной стране.
Эмигранты первой волны были большими патриотами, они ожидали скорого падения коммунизма и были полны решимости бороться с ним и вернуться в Россию для ее возрождения. У них была уже готовая молодежная организации, основанная в 1909 году, — скауты, официальным главой и покровителем которых являлся цесаревич. Движение русских скаутов отчасти продолжается и по сей день за рубежом и теперь возрождается в России после массовых преследований. В изгнании появилось несколько новых организаций, в различной степени патриотических и военных. Некоторые существуют и сегодня и даже имеют подразделения в России (например, движение «Витязь» и русское православное студенческое движение, отчасти основанное на модели YMCA).
Эмигранты второй волны были лично знакомы с коммунизмом и не питали таких надежд на его скорое падение; они гораздо более критически относились к дореволюционному прошлому, среди них было меньше монархистов; однако, они были еще больше настроены против коммунизма, из личных и патриотических соображений. Они также хотели воспитать своих детей русскими, причем воинствующими русскими.
Конечно, я обобщаю, и я даже не собираюсь говорить обо всех тех достойных людях, которые с самого начала «слились с окружением», возможно сменили имя, и с удовольствием жили своей жизнью как члены принявшего их общества. Дело в том, что я знаю очень мало таких людей.
Роль Церкви
В эмиграции Православная Церковь стала (возможно, сама того не желая) единственным объединяющим фактором для тех, кто хотел сохранить связь со своими корнями. Таким образом, она оказалась в сложном и нежелательном положении единственного организованного русского органа за границей, постоянно подвергаясь давлению со стороны политиков и националистов. Единственное спасение от этого чисто светского давления заключалось, по иронии, в противоречиях между различными (и весьма многочисленными) группировками. В основном Церкви удалось остаться выше и вне политических ссор и перебранок. Во времена серьезного напряжения, внешнего по отношению к церковным делам (как во время второй мировой войны), это не всегда удавалось, и Церковь вынуждена была вмешиваться в политику. По милости Божьей, такое случалось редко; как правило, Русская Православная Церковь в эмиграции оставалась в стороне от политических партий и текущих событий. К сожалению, она все же распалась на несколько административных единиц, но следует всегда помнить о том, что раскол этот носил чисто организационный, а не доктринальный характер. Доктринальное единство русских православных общин за рубежом осталось непоколебимым.С практической точки зрения, Церковь также представляла собой исключительно важное средоточие творческой энергии и солидарности. Это было особенно важно во враждебном мире — а мир и в самом деле чаще всего оказывался враждебен. Вспомните 20е годы: война разорила Европу, унесла значительную часть мужского населения, дестабилизировала общество и экономику. Кроме того, Европа много инвестировала в Россию до революции, поскольку страна так быстро развивалась (быстрее Соединенных Штатов), и вложение капитала приносило большие дивиденды (в то время даже люди с небольшим доходом вкладывали свои деньги). Эти капиталы оказались утрачены навсегда, и с точки зрения европейских вкладчиков русские просто украли у них сбережения всей жизни. (Я многократно подвергалась устным нападкам по этому поводу в 50х и 60х годах, так каково же было в 20х и 30х)? Этой Европе пришлось принять сотни тысяч разоренных русских — вышедших из войны, предоставив своим союзникам сражаться дальше. Никто не желал ничего знать о политике, никто не хотел выслушивать оправданий. Сотни тысяч нищих объявились в нищих странах, где их никто не ждал. Единственным способом остаться на плаву было держаться вместе, помогать друг другу, не терять надежды.
В 40х годах положение эмигрантов второй волны осложнялось некоторыми дополнительными факторами: это были связи с Германией (пусть даже они возникли против воли самих изгнанников), статус перемещенных лиц (который присваивался этим людям в отличие от беженцев принимающей страны), или клеймо предателей страны-союзницы. Это последнее обстоятельство особенно остро ощущалось в Англии, как я понимаю, поскольку «русским» вменяли в вину две вещи: с 1939 по 1941 гг., когда Британия находилась в состоянии войны с Германией, а СССР оказался ближайшим союзником Германии благодаря пакту Молотова-Риббентроппа, на протяжении целых двух лет «русские» помогали Германии, особенно авиационным горючим. Немецкие самолеты использовали это горючее для налетов на Великобританию. Мне встречались британцы, которые в семидесятых и восьмидесятых годах все еще негодовали по этому поводу и ненавидели за это всех «русских». Против всякой логики вторая провинность, конечно же, заключалась в том, что эти люди отказывались возвращаться в Советский Союз, который, в конце концов, был союзником Великобритании в победоносной войне.
Столкнувшись с такой враждебностью, оставалось либо погибнуть (и примерно четверть первых участников обеих волн действительно очень быстро погибла), либо найти внутренние силы, объединиться, не терять надежды. Церковь стала средоточием такого единства и надежды даже для неверующих.
Не следует смотреть на первых изгнанников сквозь розовые очки, и в особенности не следует думать, что представители хотя бы даже первой волны все были глубоко религиозны, под чем я понимаю приверженность Христу через православную церковь. Что же касается беженцев второй волны, то они пришли из сталинского Советского Союза. Они вовсе необязательно были религиозны и уж конечно их недавний опыт православной церковной жизни был весьма ограничен. Если практически все участники первой волны были традиционно (чтобы не сказать автоматически) крещены в православие и получили элементарное православное образование в школе (поскольку оно было обязательно), личная приверженность Богу и Церкви была не так уж распространена, особенно среди образованных людей.
К тому же, к моменту революции Русская Православная Церковь только начала свое проникновение в среду образованных людей, в основной поток культуры.
Более того, церковь в эмиграции была не той Православной Церковью, к которой изгнанники привыкли на родине. До революции Церковь в России представляла собой богатую, влиятельную, мощную ветвь государства. Всякий государственный чиновник или военный (любого ранга) обязан был ежегодно предоставлять свидетельства об исполнении обязанностей православного христианина — исповеди и причастия. Когда Петр Первый поставил Русскую Православную Церковь в зависимость от светской власти (через Генерал-прокурора), он ограничил ее свободу, но и усилил ее огромное влияние, что, в свою очередь, породило многочисленные привилегии.
Уже в конце девятнадцатого века, и несомненно в начале двадцатого, подчинение Церкви светской власти подвергалось резкой критике, и наш последний монарх одобрил созыв Всероссийского Собора для решения этой проблемы. Это были серьезные, основополагающие вопросы, направленные на возвращение Церкви первоначальной свободы и восстановление Патриархата в качестве высшей духовной власти. Не будь революции, перед русским обществом встала бы задача адаптации к новой концепции Церкви в государстве, но революция произошла, и та церковная жизнь, которую не уничтожили коммунисты, оказалась весьма ограничена. Внедрение решений Собора было ей не по силам.
Многие участники этого собора покинули Россию после революции и продолжали развивать дело Собора, чему в самой России помешали местные события. Жизнь Церкви за пределами России в большей степени определялась Собором, чем дореволюционной практикой.
Таким образом, в эмиграции оказалось огромное количество людей, привыкших к могущественной Церкви, наделенной светской властью, богатой, четко структурированной, славящейся красотой своих богослужений и храмов. (Беженцы первой волны живо все это помнили, а участники второй волны были об этом наслышаны). Все это было утрачено. Изгнанникам осталась исключительно духовная жизнь Церкви, которая до революции так часто (особенно если верить литературе) едва замечалась людьми, погруженными в свои повседневные городские заботы.
За несколькими исключениями, за границей не было зданий, где русские могли бы совершать богослужения — мне приходят на память Собор Св. Александра Невского в Париже и многочисленные маленькие церквушки, построенные очень богатыми русскими (или членами русской императорской семьи) на водах и в курортных городах Германии и Франции. Так что русским в изгнании приходилось вести религиозную жизнь в совершенно новых условиях, с совсем иными побуждениями, как бедным, беспомощным и беззащитным людям, лишенным своего места в жизни. Они потеряли буквально все, за исключением жизни как таковой. В этих новых, враждебных условиях не сохранилось ничего от них, прежних — кроме сущности их Церкви: ее веры, ее служителей, и личного пути каждого к Богу, открытого через крещение и участие в Таинствах, каким бы формальным оно ни было до сих пор. Теперь оставалось приглашение к тем же Таинствам, с теми же словами, теми же жестами, и это была единственная частица прошлого в жизни изгнанников. То обстоятельство, что Церковь в советской России подвергалась преследованиям, придавало ей веса в среде эмигрантов: хотя им и не нужно было доказывать, что Церковь являлась единственным организмом, способным противостоять коммунизму, и, конечно же, главным врагом коммунистов. Это последний фактор, политический, привлекал на службы множество людей, не особенно интересовавшихся Богом — с самыми разнообразными результатами, включая обращение и рукоположение. И все же притягивало к Церкви прежде всего то, что она служила для изгнанника связующим звеном с самим собой, соединяя прошлое и настоящее, и, кроме того, указывала путь к личному спасению как через молитву, так и через служение обществу.
Именно с бедности, смирения, отверженности — но в то же время с сознания собственной правоты, сознания своей причастности к делу Божьему и ангельскому, ощущения необходимости помочь самым бедным и своей способности оказать такую помощь начиналось строительство Русского Православия за пределами России. Люди поняли, что Церковь — это не место и даже не организация, а путь к Богу, которому может следовать и который может прокладывать каждый, путь к спасению, путь от отчаяния к жизни.
Из рядов изгнанников вышли священники — те, кто навряд ли взял бы на себя подобную службу в дореволюционной России, те, кто как мог зарабатывал себе на пропитание на рынке, посвящая основную часть своей жизни служению общине. Врачи, ученые, инженеры, никогда прежде не работавшие аристократы стали нашими священенниками и епископами и разделили нашу бедность, наши тяготы, нашу утрату положения в обществе, наше возрождение к новому православному существованию. Община поддерживала их как могла, но с финансовой стороны эта поддержка была ничтожной. По моему личному мнению, жизнь русского православного священника в изгнании была и остается истинным духовным подвигом, чтобы не сказать мученичеством, который делили с ними жены и семьи. А многие делят и по сей день.
Где бы ни оказалась группа русских беженцев, прежде всего они брались за приспособление здания, или хотя бы комнаты, или участка земли под церковь. Я очень хорошо понимаю значения слова «святой», вспоминая все те храмы, в которых мне довелось побывать — они действительно были святы перед Богом, то есть отгорожены, предназначены исключительно для этой цели.
Русские изгнанники обнаружили, что православная вера стала для них основным связующим звеном, и что для исповедования этой веры требовались община и организация. В результате, мир обогатило великое множество православных общин — они существуют повсюду, на всех континентах, свидетельствуя о нашей вере и верности. Их могут по-прежнему называть «русскими православными», но часто такое название имеет лишь историческое значение; очень немногие из прихожан — русские.
Не думайте, пожалуйста, что все совершалось лишь в духе мира, любви и согласия. В детстве мне часто доводилось слышать мрачный анекдот, ходивший среди русских эмигрантов в Европе: речь шла о русском, об эмигранте, оказавшемся на необитаемом острове и проявившем трудолюбие, достойное Робинзона Крузо — или русского эмигранта. Через несколько лет его находят, и избавители восхищаются eго жилищем, огородом, домашними животными, одно только приводит их в недоумение — зачем он построил две церкви на необитаемом острове. «Почему две?» — спрашивают они. «Ну, как же,» — отвечает он — «в одну церковь я хожу, а в другой ноги моей не будет».
Такова, и в самом деле, история наших истоков: общественные, политические, личные соображения нередко брали верх и община распадалась на сферы влияния, часто полностью и резко враждебные друг к другу.
Я много размышляла об этом. Конечно, это универсальное явление, в особенности для сообществ живущих заграницей людей, где национальные чувства и обычаи берут верх над религией. Но неужели с этим нельзя бороться? Неужели нельзя избежать этого мучительного смешения национальных и религиозных чувств, даже если оно и в самом деле универсально?
13.05.2005
http://www.nsad.ru/index.php?issue=11§ion=11&article=194