Правая.Ru | Вера Генисаретская | 19.04.2005 |
Моим детям Анне и Марии
Когда я была маленькой, у моей бабушки, бабы Иры, которая жила на Соколе, был желтый старый диван. В диване лежали старые журналы «Огонек» и несколько изодраных книг без обложек с «ятями». Я в то время читала все (я очень рано научилась читать). Я читала все эти «Огоньки» и все эти книжки с «ятями». От чтения «Огоньков», хоть и «интригующего», во мне всегда возникало ощущение какой-то пустоты и фальши и скуки, и страха. От чтения книжек с «ятями» становилось тепло, уютно, домашне, словно я переносилась куда-то, где жила всю жизнь и что забыла, что было родным, именно родным, как бывает когда снится сон, в котором ты попадаешь в совершено знакомую местность, а, проснувшись, понимаешь, что местность та была вовсе незнакома. Но она была родная, «теплая» и очень хотелось туда.
Книжки с «ятями» были на желтой бумаге. В них описывалась жизнь гимназисток, паломничества в загадочный город Иерусалим, дружба сына кучера с девочкой-дочкой помещика, и как потом этот сын сдал экстерном экзамены за гимназию и его приняли в институт и они с этой Катенькой «выходят в новую жизнь». Еще у меня была «Детская Энциклопедия». На обложке сидели на скамейке девочка и мальчик и смотрели вдаль, а там была радуга. Энциклопедия была тоже с «ятями» и я ее читала и перечитывала постоянно. Помню под папиросной бумагой развернутую цветную картинку паровоза с «внутренностями», ряд планет, картинку «Клеопатра в дни своего величия», а также рубрику в конце каждого тома «Чем и как себя занять». Желтые книжки без обложек и эта «Детская Энциклопедия» совершенно никак не пересекались с «Рассказами о Ленине», с какими-то песенками, которые мы пели в детском саду, с «детьми Подземелья» Короленко (бедный Короленко! Но тогда я не знала). И потом — со всей моей жизнью в школе. Но они органично сочетались со всем, что было связано с моей бабушкой. Бабушка мне пела колыбельную «Спи младенец мой прекрасный». Еще она пела песню, которую я всегда просила ее спеть еще. Это была песня «Был у Христа Младенца сад». Я всегда плакала на словах «Из шипов они сплели венок колючий для него. И капли крови вместо роз украсили Его чело».
Тогда в детстве я научилась жить в двух мирах. Один мир был очень тесно связан с «дедушкой Лениным», которого я обожала до дрожи, до судорог в коленках и порой плакала, глядя на его какой-нибудь портрет на улице. Ведь Ленин был «самым человечным человеком, любящим детей, отдавшим жизнь за счастье всех людей». Я, маленькая, сидела в своем «детском уголке» и мысленно целовала его портрет. Если бы мне сказали умереть за Ленина, я бы умерла с радостью. Но в этом мире Ленина существовали какие-то плавильные котлы, газета «Вечерняя Москва» (впрочем, один поэтический заголовок которой я до сих пор помню, он гласил: «В Москву пришла зима» — и правда красиво), битвы за урожай, Куба, несчастные американские негры, замученная фашистами Зоя Космедемьянская, очереди за макаронами и за мукой по талонам к праздникам (родители давали мне рубль, если я отстаивала очереди), карамель «Апельсиновые корочки», кино за 10 копеек, где показывали войну и партизан и какую-то девочку, которая искала отца, и фруктовое мороженое за 7 копеек, и голос Левитана «Внимание, Внимание. Работают все радиостанции Советского Союза и Советское телевидение». Там же была еще одна моя любимая песня. Ее пела мама — «Каховка, Каховка, родная винтовка». Это была грустная песня, но от «горячей пули» мне всегда вспоминались почему-то похороны девочки на нашей улице и щемило сердце.
Другой мир был совершенно не связан ни с чем, там были какие-то совершенно незнаемые и необозримые реалии, которые в моей обычной жизни никак не встречались и ни с чем не пересекались. Другой «стиль», другая «пластика». Это был мир желтых книжек с «ятями», бабушкиных чистых крахмальных постелек на пуховой перине, каких-то ее бульенчиков и пирожков, песенок, словечек, никак не согласующихся с действительностью, ее буфета с двумя добрыми и как бы живыми львами, подпирающими верхнюю часть буфета, с которыми я любила разговаривать и которых я целовала, называя их «мои левушки», царицы Клеопатры, цветных паровозов, открытки с непонятной надписью «Христос Воскресе!», где невысокий человек дарит крашеное яичко солдату и открытки под названием «Русская курочка, славянские цыплята и германские воришки», где под крыло большой пестрой курицы под названием «Россия» бежали желтенькие и беленькие цыплята, называемые «сербы», «болгары», «хорваты» и я не помню кто еще. Когда я пошла в первый класс, мне стало ужасно не хватать этого «другого мира», и я ходила в школьную библиотеку и просила дать мне какие-нибудь книги «из жизни благородных девиц». Помню, мне дали всего одну, в которой бедная девочка была помещена в Институт Благородных Девиц в Петербурге и как она страдала оттого, что ее вдова-мать не могла содержать ее так же, как содержались ее подружки. Потом эта девочка стала революционеркой. Но почему-то, обожая Ленина, я не любила революционеров. Все, что было с ними связано, было «серым», «неуютным», бесцветным и с тяжелым «запахом». И вообще не любила всего того, что описывалось в послереволюционных книгах. Даже Михалкова не любила, особенно его какую-то поэму, где дедушка рассказывает детям о «проклятом мрачном прошлом». Нет, неправда. В третьем классе я прочитала Ильфа и Петрова и пришла в восторг. Мне нравилась потрясающая свобода, с которой Остап Бендер и его спутники передвигались по стране. Ильф и Петров мне давно стали совсем неинтересны, но тогда я ими зачитывалась и знала наизусть всякие прибауточки из их книг, и потом была удивлена, когда в класе восьмом мои одноклассники начали их цитировать как что-то сверхновое и остроумное — я-то думала, что все, как и я, это уже давным-давно прочли.
Однажды, еще до школы, когда папа учился в аспирантуре, прибежав домой с улицы, я стала что-то рассказывать и в доказательство того, что мой рассказ правдив, воскликнула: «честное ленинское, честное сталинское!» (это было уже много после 56-го года, но почему-то мы дети все еще поминали Сталина в своих клятвах). Бабушка побледнела, внимательно посмотрела мне в лицо и сказала: «Верочка, а знаешь ли ты, какими ужасными именами ты клянешься?» Я опешила, и тогда она сказала: «Садись и слушай». Она мне рассказала и про Ленина, который «расстрелял царя, его жену и его маленьких деток» и погубил «много других прекрасных людей», и про Сталина, который убил миллионы и нашего Шурика (брата бабушки) и довершил начатое Лениным разрушение России. Бабушка взяла с меня клятву никогда никому про это не говорить. Я не говорила, но с той поры моя жизнь как бы уже окончательно переместилась в другой, «нереальный» план. Хоть я и не говорила, но, наверное, учителя что-то чувствовали. Потому что в пятом классе меня на общешкольной линейке с позором исключили из пионеров. Но вот что здорово. Я очень плакала, когда меня на этой линейке поносили учителя и вожатые (но не одноклассники, хотя старосту нашего класса Сережу Леонтьева заставили выступить, но он ничего плохого не сказал, а просто что-то промычал). И потом после этой линейки я спускаюсь по лестнице и реву, и подходят ко мне мальчишки из нашего класса и говорят: «Чего ты ревешь-то? Не будешь теперь эту красную тряпку носить и скажи спасибо!» И мне стало так легко и хорошо, когда они это сказали! Изгоем быть нелегко. Спасибо вам, ребята, Саша Валгин и Дима Лагошный, и, кажется, Саша Романов.
Повзрослев, я стала задавать вопросы. У меня была еще одна бабушка, баба Дуся, Евдокия Никтична Абашкина, вернее, она была не бабушкой, а теткой моего отца. После смерти своего брата Петра Никитича Кондрахина (умер от тифа в вагоне, не доехав до фронта в 1941 году) и его жены Марии (тоже от тифа), она взяла к себе пятерых его детей. Был еще шестой Илья, но он в возрасте 18 лет погиб под Курском в первой же битве, куда его, как и тысячи других мальчишек, послали необученным и, кажется, даже без винтовки, как «пушечное мясо». Сама баба Дуся была вдовой. Вышла замуж во время Гражданской, мужа сразу же забрали на войну «не то белые, не то красные, не то зеленые, кто их разберет», он никогда не вернулся. Родила сыну Гришу, ради него не выходила замуж, горбилась в колхозе за «трудодни» (действительно горбилась, потому что очень рано согнулась в три погибели от непосильной работы), потом Гриша в 16-летнем возрасте умер от аппендицита. Она взяла детей брата, оставшихся сиротами, а когда их деревню, что была на линии фронта, разбомбили, вырыла землянку, и в ней они все жили. Всем детям она «дала высшее образование», а мой отец даже стал академиком. Но на Бога обиделся на всю жизнь: «мои родители были такими верующими, что же Бог твой их не спас?». Ему было 9 лет, когда он осиротел и остался в семье «старшим мужчиной» — эта гиперответственность сохранилась в нем на всю жизнь.
Так вот с бабушкой — маминой мамой, бабой Ирой — мне было все более-менее ясно. Она была баронессой, хотя ее отец, барон Петр Александрович Витте, всю жизнь работал (он был ученым и одним из ранних исследователей Монголии, заведовал Управлением Государственными Имуществами Монголии, был советником Верховного Ламы Богдо-Гегена) [1]. Ясно потому, что ее воспоминания о предреволюционной России — хорошие воспоминания — были объяснимы ее происхождением. С ней мы много говорили и она мне много рассказывала и Россия в ее воспоминаниях была прекрасна, другого слова я не могу подобрать. Хотя она изо всех сил старалась, чтобы у меня не было впечатления того, что Россия была прекрасна. Боялась за меня.
Но мне всегда очень было интресно узнать, как жили до революции простые люди. Об этом я много выпытывала у бабы Дуси. Ее родители помнили барщину. На барина они работали два дня в неделю, остальное время на себя или на «казенные земли» (за что им платили деньги). В праздники барин одаривал всех полтинником или рублем, не помню, а барыня мужикам подносила чарку вина, женщинам какие-нибудь ленты, платочки или материи, а детям конфекты. После барщины работать стали только на себя, или на казенных землях за деньги, или на барина тоже за деньги. В доме было две коровы и я не помню, сколько лошадей, кажется, тоже две, ну, а о курах и прочей живности я не говорю. Все это по праздникам — то есть коров, лошадей, кур, амбары, избы, поля и огороды, колодцы, самодельные льняные полотна и даже речку — батюшка торжественно освещал. Брат Петя учился в церковно-приходской школе, а бабу Дусю туда не отдали, чтобы она «пряла». Но брат научил ее грамоте и она могла читать и писать. Потом брата за успехи послали учиться в Севск в какую-то земскую школу. Одна история бабы Дуси мне особенно запомнилась. За ее подругой ухаживал какой-то фабричный парень из Севска. И вот как-то этот парень подарил подруге «усклянку хранцузских духов». Баба Дуся и эта подруга вылили по пол-склянки на свои шали и пошли «у церкву». Запах был такой, что все оборачивались и на них смотрели. Шаль свою баба Дуся положила в сундук и все вещи, лежащие в этом сундуке, так и пахли, пока дом вместе с сундуком не разбомбили танки Красной Армии, выбивающие немцев из их уже ныне не существующей деревни (Кривцово, Брянской области, Севского района). У нас тогда, когда мне баба Дуся эту дореволюционную историю рассказывала, в Москве французские духи были недосягаемой роскошью. Потом все ее истории становились страшными. До революции в деревне не пили. Если парень, которому еще не было 25-ти лет, на каком-то застольи выпивал стакан вина, то на него все показывали пальцами и говорили: «Ему еще нет 25-ти, а он уже вино пил». О женщинах вообще речи не шло. После революции стали гнать самогонку. Баба Дуся рассказывала мне о ее страшном путешествии «у Бахмут за солью», о раскулачивании, о колхозе, о трудоднях, об ужасных каких-то «облигациях», о своей каторжной, непосильной работе, об одних калошах на всю семью, когда девочки (сестры моего отца Зина, Марфуша и Ира) ходили по очереди учиться в Севск в училище в каких-то самодельных онучах, а перед Севском надевали эти галоши. Все ее рассказы о послереволюционном времени были как наваждение и кошмар. Потом мой отец, уже работая после аспирантуры в министерстве, выхлопотал ей пенсию в 12 рублей. А скольким таким «бабам дусям», угробившим свои жизни в колхозах, не платили ни копейки!
Я писала стихи. Они были совсем не о «жизни». Я старалась, но не выходило о «жизни».
Мой бывший муж всегда упрекал и сердился на меня за то, что я «не здесь, а где-то». Он был прав, и наверное, мое «отсутствие» его ранило. Я не жила в той стране, в том месте, в том времени, где я «жила», а та страна, где я жила, исчезла, и я не знала о ней, вернее, знала, но не знала, что я в ней живу, и только порой, в книжках, в песнях, в рассказах моих бабушек, в разговорах старух и стариков, которых я всегда «стихийно» обожала, в меня вливались солнечные и голубые и золотые ветра той страны. РОССИИ.
Я читала Пушкина и то, о чем он писал, так непохоже было на образ России, который задавался в школе, в официальной литературе, в темах школьных сочинений, в фильмах о прошлом, во всем, что меня окружало. Пушкин писал:
«Взгляните на русского крестьянина: есть ли и тень рабского уничижения в его поступи и речи? О его смелости и смышлености и говорить нечего. Переимчивость его известна. Проворство и ловкость удивительны. Путешественник ездит из края в край по России, не зная ни одного слова по-русски, и везде его понимают, исполняют его требования, заключают с ним условия. Никогда не встретите вы в нашем народе того, что французы называют un badaud; никогда не заметите в нем ни грубого удивления, ни невежественного презрения к чужому. В России нет человека, который бы не имел своего собственного жилища. Нищий, уходя скитаться по миру, оставляет свою избу. Этого нет в чужих краях. Иметь корову везде в Европе есть знак роскоши; у нас не иметь коровы есть знак ужасной бедности. Наш крестьянин опрятен по привычке и по правилу: каждую субботу ходит он в баню; умывается по нескольку раз в день…»
Это чувство собственного достоинства, отмеченное Пушкиным, описанное Толстым и другими незапрещенными дореволюционными писателями и позже Ахматовой, я видела в моей бабе Дусе, в других русских старухах и стариках. Я видела его в том бережном уважении, с которым моя другая бабушка баронесса Ирина Петровна Витте, которая до конца своей долгой жизни ходила с поднятой головой и с прямой спиной, относилась ко всем без исключения людям. Мужество, достоинство и доброта.
Эта РОССИЯ, в которой я, не зная того, бессознательно, жила, не была той «нищей, черной, грязной и рабской Россией», образ которой в нас впихивался с детства и опровергать который большинство выживших людей, еще помнивших настоящую Россию, боялись. Боялись так, как люди боятся за свои и своих близких жизни. Мои обе бабушки — деревенская и бабушка-аристократка — боялись. То есть когда они рассказывали о прошлом, в их рассказах та РОССИЯ прорывалась, но это было нечаянно и вопреки их желанию меня «защитить». Конечно, баба Ира мне рассказала о Ленине и Сталине и взяла с меня клятву никогда никому этого не говорить. Но о РОССИИ она мне сознательно не рассказывала. Боялась, наверное, что я просто-напросто сойду с ума от контраста между РОССИЕЙ и тем, что выдавалось под ее именем. Только потом, когда вдруг однажды мы с ней оказались в дивном месте под Москвой, она почему-то начала рассказывать, рассказывать и рассказывать. Об их жизни, о том, что ели, о том, как мама позволила ей однажды с прислугой поехать по магазинам и по спискам сделать некоторые Рождественские покупки (груши, клубнику, сласти), о том, как в 1914 году с сестрой Леночкой они летом ездили на Волынь в имение их бабушки-маминой мамы Бабики (Екатерины Николаевны Красовской, в девичестве Ушаковой). В то самое имение, которое после революции оказалось на территории Польши и в котором выжили тетя моей бабушки Лена с ее мужем, замечательным писателем и поэтом Серебряного Века, учеником Анненского и другом Гумилева Александром Кондратьевым и их детьми. Кондратьев написал там свой «демонологический роман» «на Берегах Ярыни».
Бабе Ире было 9 лет, сестре Леночке 14, родители поручили их проводнику и пассажирам. Поезд шел на Волынь, и за окнами проносилась красивая сытная жизнь. Красивые зеленые луга, красивые коровы, красивые лошади, нарядные, чистые крестьяне. И в Киеве на вокзале тоже было очень красиво, по перрону ходили красивые чистые люди. На станции в Дорогобуже их встретил кучер Бабики Мартын и отвез в имение. Бабика была «строгая, но добрая». Она учила девочек убирать свои комнаты и подзадоривала их на пари разучивать стихи (кто больше и быстрее наизусть выучит стихов — моя бабушка до конца жизни помнила множество стихов, включая всего «Евгения Онегина»). В имении было два сада — «старый» и «молодой». Была река Горынь.
Аллеи, качели, гости. Красавица Леночка была рослой сложившейся девочкой и выглядела старше своих лет, так что ухаживающим за ней офицерам врала, что ей 16. Баба Ира страшно ревновала и все время выслеживала Леночку и однажды в очень ответственный для Леночки и ее кавалера момент, когда те были готовы взяться за ручки на скамейке, выскочила из кустов и прокричала: «А нашей Леночке всего только четырнадцать лет!». Момент был очень конфузный и Леночка, несмотря на свою обычную доброту, ее потом поколотила. В другой раз баба Ира «в шутку» отхлестала руки Леночкиного кавалера крапивой.
В августе началась война. На Волынь она пришла стремительно. Молодые офицеры приезжали попрощаться перед уходом на фронт. Бабика целовала их и благославляла иконой. Леночка дарила им цветы, становилась на цыпочки, махала рукой вслед уносящимся всадникам, посылала им воздушные поцелуи. Баба Ира, Ирочка, не понимала, что присходит, ей казалось, что праздник, в котором она жила, никогда не кончится, что все эти Вадимы, Георгии, Михаилы, Николаи скоро вернутся и они все вместе вновь станут играть в фанты и эти милые юноши снова станут галантно и покровительственно с ней танцевать на бабушкиных танцах, и Леночка снова будет с сияющими глазами спешить по аллее к скамейке, где у нее свидание с одним из этих милых и серьезных мальчиков, впрочем, взрослых людей для мой бабушки, и баба Ира будет потихоньку красться за Леночкой в невыносимых любви и ревности, когда падает сердце от того, что кто-то хочет взять за руку любимую и дорогую и такую прекрасную сестру. Но никто из этих юношей никогда не вернулся с войны. Во всяком случае, ни Леночка, ни баба Ира никогда их больше не видели. Последнее счастливое лето РОССИИ. Или последнее лето РОССИИ? Нет, я не верю.
Желтые книги с «ятями», «Детская Энциклопедия», буфет со львами, рассказы бабушек, Пушкин. Песни. Да, еще некоторые маленькие вещицы. У бабы Дуси была белая льняная самодельная, но очень красивая кофта, вышитая красным, настоящее произведение искусства. Она ее изготовила сама, когда «была деукой». Не знаю, как эта кофта пережила ревоюцию. Гражданскую войну, коллективизацию, последнюю войну, как не сгорела с остальным «добром». Не спросила. А у бабы Иры в деревянной шкатулочке были какие-то дивной красоты дореволюционные пуговицы (все остальное исчезло при обысках и в торгсинах) и лоскуточки. Еще были дореволюционные открытки, посланные разными родственниками из разных мест. Тоже с «ятями». На одной из них кто-то написал: «Дорогая моя девочка, запомни, не революция, а только эволюция». И еще были старые фотографии у бабы Иры. С фотографий смотрели лица, подобия которых просто исчезли из природы. У меня, к счастью, сохранилась часть этих фотографий, а какая-то часть пропала, но я их все равно помню. Глаза людей на этих фотографиях невозможно описать. Это честные и добрые глаза. И очень светлые. Это уверенные в себе и НИЧЕГО НЕ БОЯЩИЕСЯ люди.
Это была РОССИЯ. Единственная РОССИЯ, которую я — бессознательно — знала и любила. Бессознательно до одного момента.
Однажды я пришла к подруге и она мне стала с упоением и страстью, с каким-то торжествующим удовольствием читать вслух статью какую-то из какого-то посевовского журнала, в которой с настырным постоянством повторялась мысль о том, что «русские — это рабы по природе» и Россия — это «темная рабская страна». Приводились какие-то «исторические» свидетельства. Со мной тогда случилось что-то вроде обморока. У меня потемнело в глазах, на мгновение я, наверное, потеряла сознание, а потом стала плакать и выскочила из квартиры подруги. Оказавшись на улице, я поняла, что мне надо срочно, немедленно увидеть моего крестного. Я позвонила ему из автомата, попросила разрешения зайти, он позволил и я к нему приехала с распухшим лицом, потому что в метро по дороге на Юго-Западную, где он жил, я продолжала плакать.
Я должна тут сказать, что не только многомилостливый и всемилостливый Господь одарил меня жизнью, бытием, не только Он даровал мне самых прекрасных предков и родственников и друзей, но и самого замечательного в мире, во всей вселенной Крестного Отца. Женю Шифферса. Он когда-то научил меня молитве: «Благодарю Тебя, Господи за то, что в этом мире жили святые, радовавшие Тебя». Я говорю теперь: «Благодарю Тебя, Господи, за то, что в этом мире жил Женя, радовавший Тебя».
Я приехала к Жене, он напоил меня чаем и я стала рассказывать про статью, которую мне читала подруга. После моих первых двух фраз (а Жене не надо было много объяснять, он понимал все с самого начала и часто еще до того, как человек открывал рот) Крестный начал говорить:
«Россия — страна страстотерпцев и святых, это — Четвертый Удел Пресвятой Богородицы. Живая по Успении Пресвятая Богородица избрала Россию Своим Уделом. Хула на Россию — это хула на Духа Святого».
Он говорил много, но то, что я написала — это суть того, что он мне тогда сказал. На кухне, где мы сидели, была, как всегда у Жени, Святая Живая Теплая Тишина. Его слова разбивали черные обручи, создаваемые заклятиями тех, кто творил образ «тупой, рабской и нищей России». Во мне его слова разбили эти обручи-спайки навсегда.
Потом через много лет в «тонком сне» я явственно увидела то, что не могу описать словами, и когда я внутри себя где-то спросила: «Что это, Господи?», Голос ответил: «Это — Небесная Россия».
Была РОССИЯ. Синий снег перед закатом солнца. Сверкающие вершины заиндевелых деревьев. Скрип трамваев под зелено-улыбающимся дымным небом с желтыми проталинами дымов. Теплый свет в окнах. Извозчики. Трамваи. Редкие автомобили. Мучительно стараюсь вглядеться в лица, проплывающие перед моим напряженным сознанием, где все так знакомо, и так далеко, где я никогда не была и… была, жила, знаю.
Еще недавно был Достоевский, сказавший: «Пусть наша земля нищая, но эту нищую землю „в рабском виде исходил благословляя“ Христос». Кому тогда было дело до «земли» и Христа? Достоевский сказал это в 1880 году. Моему прадедушке, Петру Александровичу Витте, было 7 лет. Моей прабабушке, Вере Павловне Красовской, было 6. Они были счастливыми детьми и еще не знали, что грядет России и им. Но уже тогда, наверное, тень будущих трагедий, наладывала печать на их еще неискушенные детские души, потому что сам склад жизни уже начинал давать незримые трещины, незримые, потому что прозревать их приходится не только мне, но, я надеюсь, и моим детям и внукам. А если мы их не прозреем, то и нам не будет… покоя… прощения?
Не надо Сталина. Он построил не «державу», а ГУЛАГ — структуру, жизнеспособную (в своем самопожирании!) только на период, когда ее сжимал страшный кулак ее харизматического лидера. Не надо придумывать никакие «идеологии». Надо просто отступить назад. Сделать это перед тем, как вырвется штамп: «Зачем идеализировать дореволюционное прошлое!». Пойти в спецхраны, где еще остались, наверное книги, которые после революции было приказано изъять из всех библиотек. Тысячи книг, где Россия рисовалась не в черном свете. Романы, рассказы, повести, детские книги, учебники, книги по истории, экономике, политике, социологии (основателем коей был, как известно, русский Питирим Сорокин). Найти и рассмотреть старые фотографии. Посмотреть дореволюционные каталоги, по которым наши предки заказывали вещи. Осознать, что большинство железных дорог, по которым до сих пор ходят поезда, были построены до революции (и до сих пор не развалились, хотя и не ремонтировались почти!). Перестать твердить о «тупом рабском прошлом». Перестать говорить, что Россия «не доросла», что в России «никогда не было. и не будет…» Перестать звать народ к «сталинской державе» (ГУЛАГУ). Перестать искать «престолонаследников» среди потомков предателей. Понять, что такое была РОССИЯ.
ЛУЧШАЯ И СВЕТЛЕЙШАЯ В МИРЕ СТРАНА.
Стать Ее частью. Помочь другим людям стать Ее частью. Когда они станут, когда все, ну не все, многие, станут, тогда и только возродится РОССИЯ.
Она возродится, потому что в этом смысл слов Пресвятой Богородицы Святому Серафиму, о которых говорил мне, недостойной и грешной, мой великий Крестный Женя.