Русская линия
Росбалт Александр Крутов26.04.2007 

«Вы даже не представляете, что происходит в сотне километров от вас»

Мир узнал о Чернобыльской катастрофе из репортажей комментатора программы «Время» Александра Крутова. Его группа — оператор Евгений Шматриков, видеоинженеры Александр Маркелов и Владимир Захаров, водитель Александр Шаповал — была единственной говорившей и показывавшей Чернобыль в первые две недели после аварии. За серию чернобыльских репортажей тележурналисты получили премию Союза журналистов. Их документальный фильм «Боль Чернобыля» стал лучшим на Международном кинофестивале в 1986 году в Монте-Карло. После первой поездки Крутов был в Чернобыле еще несколько раз, сняв там и второй фильм — «Предупреждение». Депутат Государственной думы, заместитель комитета по информационной политике Александр Николаевич Крутов рассказал «Росбалту» о событиях двадцатилетней давности.

— Как вышло, что первой в Чернобыле оказалась именно ваша телегруппа?

— Да просто никого туда не пускали, а мы приехали из Москвы, и добро на это дал сам ЦК КПСС. К программе «Время» все относились с уважением. Но распоряжение действовало только до 30-километровой зоны. Дальше мы прорвались сами — честно говоря, обманув стоявшую на границе стражу. Нас никто не ждал.

Когда мы пришли в штаб, располагавшийся в администрации города Чернобыль, тогдашний заместитель председателя Совета министров Иван Силаев сказал, что сейчас нас отсюда уберут, потому что никаких распоряжений насчет нас не поступало. Он звонил в ЦК, там подтвердили, что послали нас, а потом спросили: «Что, они у вас? Ну, покажите им что-нибудь». И нам сказали, что мы можем сесть на вертолет, облететь станцию.

Так мы туда попали. После того, как мы дали первый репортаж, нас узнала вся Украина. И в последующие дни мы, по-прежнему без всяких пропусков, по-наглому, по-журналистски, подъезжали к зоне и говорили, что мы программа «Время». И нас пропускали. А когда спрашивали, почему нет официальной бумаги, мы отвечали: «Пишут бумагу».

А других просто не пускали — 30-километровая зона была закрыта для всех. Дело еще и в том, что где-то до 15 мая никто не знал, как дальше поведет себя реактор (предполагали, что он может провалиться вниз, а там вода, пойдет реакция, произойдет взрыв). В любой момент могло произойти самое страшное. Такое у нас журналистское счастье. Нам повезло только потому, что мы такие. Все переболели, все получили все, что можно — но, слава Богу, все живы.

— Вам дали какие-то указания, что можно показывать, что — нет?

— Нет. Никаких запретов не было. Перед отъездом мы встречались в ЦК с Александром Николаевичем Яковлевым. «Мы можем рассказывать все, что увидим?» — спросили мы. «Конечно, — ответил он. — Все, что мы вам разрешим». Мы говорили правду. Было лишь одно ограничение, только одна цензура — она называлась радиация. Мы не могли пойти в места с сильной радиацией, потому что после этого камеру пришлось бы оставить. Мы снимали везде — прямо у 4-го энергоблока, с вертолетов, с крыши — но старались делать это так, чтобы спасти оборудование, на котором работали.

Интересная была ситуация. Стоишь за стеной, снимаешь — все в порядке. Выглянешь — сразу получишь дозу радиации. Помню вертолетчиков, с которыми мы летали — многие из них уже умерли. Они напоминали нам, что на сиденье надо класть свинцовые пластины. Но когда мы пролетали над разрушенным реактором, видели его красное нутро, и это надо было снять — мы открывали у вертолета двери, и я держал за ремень оператора. Мы тогда не думали ни о чем. Потом уже…

Мы делали все, что могли. Из наших репортажей ничего не вырезали. Конечно, когда мы брали интервью у разных начальников, они вполне могли не дать нам полной информации. Но это уже не от нас зависело. Журналист владеет той информацией, которую ему дают.

Препятствий для нас не было. Мы могли ехать, куда хотим, нам давали полный карт-бланш. На нас смотрели, как на ненормальных, потому что работали мы в обычной одежде. Никто не догадался выдать нам ни защитных комбинезонов, ни респираторов, ни таблеток против радиоактивного йода, поражающего щитовидку. Помню, как мы ездили на «Чайке», на которой в начале мая туда приезжали Лигачев и Рыжков. Потом я видел эту машину на кладбище радиоактивных предметов, которые нельзя было вывозить за пределы зоны.

Мы показывали все, как есть, ничего не приукрашивая. Это было опасно? — Да, конечно. Но у нас, журналистов, была просто обыкновенная работа. Мы приехали, не зная, что там происходит. Трагедия такого масштаба произошла впервые, и ученые не могли понять, что это такое. Все было внове, никто ничего не знал, каждый человек действовал сообразно ситуации, потому что инструкций никаких не было. Академик Валерий Легасов, который потом, когда его начали травить, покончил жизнь самоубийством, первый сказал, что нет нейтронного излучения. Нет потока радиации. Можно было стоять в метре друг от друга — и один оказывался в радиоактивном, другой — в спокойном месте. Когда мы ездили по деревням, жители просили нас проверить, есть ли радиация в молоке или мясе. А у нас самих сначала не было никаких дозиметров. «Нет у нас ничего», — отвечали мы. — «А раз нет ничего — садитесь за стол». И мы садились. Когда мне предложили ехать — 1 мая, после демонстрации — я ведь не осознавал всей опасности, не знал, что после этого буду валяться по госпиталям и больницам.

— Радиацию можно как-то почувствовать?

— Нет. Представьте, я приехал туда, вышел на берег Припяти. Течет река, в ней плещется рыбка. Подъезжаем к Чернобылю, и прямо над указателем видим дерево, а на дереве — аист в гнезде. Цветут яблони. Такая красота! Ощущения, что повсюду разлита опасность — его нет. Если бы это было больно — ты бы ощутил. И ты стоишь, ведешь репортаж — ты же не можешь делать это в респираторе. Порыв ветра, поднимается пыль, и ты чувствуешь песок у себя на губах. Сплюнул — и дальше. И только потом приходит понимание: этот песок радиоактивный. Но я же не знаю, что такое радиация и как она на меня влияет. Это тоже играло свою роль. Опасность тогда не ощущалась, как не ощущаются наши грехи. Радиация тем и коварна. Как сатана — он сделал великое дело, убедив всех, что его нет. Так и здесь — ты не видишь, ты не ощущаешь, ты не понимаешь этого. Я общался с людьми — а через неделю они умерли. Я видел их в больнице, и к ним нельзя было подойти, потому что они сами излучали радиацию. Удивительнейшее состояние — когда опасность есть, но умом она не осознается. Правильно сказал тогда прекрасный ученый и инженер Игнатенко: «В Чернобыле остались только куры да мы — умные все уехали». Но уехали все-таки подлецы, трусы, а остались те, кто знал: если они не будут этого делать — будет что-то страшное.

— А если бы вы полностью осознавали опасность — поехали бы в Чернобыль?

— Я иногда задаю себе этот вопрос. Трудно сказать. Наверное, поехал бы. Потому что, с одной стороны, это моя работа, а с другой, если бы отказался — тогда бы я многого не узнал. Не узнал бы воистину, что такое Господь, и что хороших людей гораздо больше, чем плохих. Я бы не узнал, что в жизни есть моменты, когда она нужна для спасения многих других.

— В те дни информации о реальном положении дел в Чернобыле было явно не достаточно…

— Когда людей эвакуировали из 30-километровой зоны, не было ни плача, ни крика. Они спокойно уезжали, думая, что скоро вернутся, но я уже знал, что республиканское руководство отправило своих детей из Киева, что жителям Припяти и Чернобыля не сообщили, что в действительности произошло на АЭС. Они по-прежнему жили обычной жизнью, и только те, кто знал, старались уехать.

В Киеве меня поразили разбитые окна аптек. Киевское руководство не сказало четко, что делать, а по западным «голосам» говорили, что в первые несколько дней, когда идет воздействие на щитовидную железу и туда поступает радиоактивный йод, нужно принимать йодистый калий. И люди рванули в аптеки: дайте йода! Его стали скупать в огромных количествах. А ведь многие рассуждают, что чем больше, тем здоровее… И людей с обожженным кишечником, пищеводом стали доставлять в больницы… Потом многие украинские демократы-«незалежники» написали целые книги о том, что «не досмотрело» союзное руководство. Но решение должно было принять украинское руководство, а оно просто струсило. Руководство станции не сообщило правду в Киев. Там, в свою очередь, спасая себя, не сообщили точной информации в Москву.

И так как информации не было, она восполнялась слухами. По тем же «голосам» говорили о тысячах, десятках тысяч мертвых, которых сваливают во рвы и закапывают. Мы, приехав в Чернобыль, искали, где же эти братские могилы. Но от лучевой болезни умерло всего 29 человек.

Это еще раз говорит о том, что информация должна быть правдивой и четкой, но не сеющей панику. Я выступал и всегда буду выступать за это. Я уяснил, что людям нужно говорить горькую правду для того, чтобы они предпринимали правильные, верные действия. Не надо пугать — должна быть информация, которая не нагнетала бы страсти, а помогала людям выйти из тяжелейшего положения. Они должны знать, что нужно делать, использовать все возможности для своего спасения. К сожалению, этого в Чернобыле не было…

— Чем стал для вас Чернобыль?

— Я был крещен во младенчестве, но только Чернобыль подвигнул меня напрямую к Богу, и я стал по-настоящему православным, воцерковленным человеком. Как это случилось? В Чернобыле мы с заместителем главного инженера АЭС Евгением Акимовым ночевали в музее — других мест просто не было. Стояла ночь. Мы сидели, разговаривали. Я увидел, как мимо нас бежит мышка. Вдруг она остановилась, упала, перевернулась на спинку, потом опять на лапки — и не побежала, а поползла дальше, потому что задние ноги у нее уже были отключены. «Что с ней?», — спросил я у Акимова. «Нахваталась», — ответил он. «Чего?». — «Радиации».

И в этот момент меня пронзил холод. Ощущение того, что находишься в месте, где присутствует незримая опасность. Ощущение конечности жизни. Кажется, что все вокруг хорошо — а ты ощущаешь холодность своего конца.

Я вышел на крыльцо. Было прекрасное время — весна. Темно-синее небо с яркими звездами, рядом — церковь, купола… И это ощущение красоты Божеского мира и конечности человека настолько вошло в меня… Я впервые ощутил, что жизнь человека конечна, и кроме земной жизни есть жизнь вечная. Чернобыль изменил меня внутренне, изменил мое мировоззрение, совершил во мне внутренний переворот. Это главное, что он сделал в моей жизни. Человек — не Бог, какими бы техническими, научными или философскими знаниями он не овладел. Он — ничто. Земная жизнь конечна, а эта Вечность — она есть, она будет. И человек может только одно — испортить эту вечность, привнести зло в эту красоту. В Чернобыле мы с благими намерениями принесли зло тысячам, десяткам тысяч людей.

— Наверное, люди в экстремальных обстоятельствах проявляют себя по-разному?

— Чернобыль стал лакмусовой бумажкой. Он сразу выявил подлецов, трусов, тех, кто боится сказать правду, жаждущих сохранить свое место и материальное положение — и людей, которые жертвовали собой, сознательно шли на это, чтобы спасти многих.

Здесь четко проявилась истина, что нет большей любви, чем отдать жизнь за други своя. Я видел людей, которые шли к реактору, чтобы получить четкие данные о том, что там происходит, и получали смертельную дозу радиации. Я видел, как пожертвовали собой пожарные, потушившие пожар, и если бы не они — неизвестно, что было бы дальше. Я видел солдат, которые сбрасывали в пропасть разрушенного реактора радиоактивные куски асфальта и арматуры, которые выбросило на крышу третьего блока. Может быть, никто из них никогда не чувствовал себя героем, но они знали, что это нужно сделать — и делали. И я видел многих, которые уезжали, скрывались, видел начальников, которые, боясь за свое положение, не сообщали вышестоящему руководству, что же произошло на самом деле. В каждом человеке выявилось его настоящее нутро, его сущность. Но порядочных, совестливых, тех, которые, зная, что радиация влияет на здоровье, делали свое дело, оказалось все-таки больше.

Сейчас, хотя я с этим не согласен, много говорят о национальной нетерпимости, но тогда весь Советский Союз сообща ликвидировал эту трагедию. Люди ехали со всех концов страны. Были сосредоточены все людские и материальные силы и средства. Хотя время было уже такое — горбачевщина. И то, что авария была ликвидирована, произошло вопреки словоблудию горбачевщины. Но сейчас мы не смогли бы этого сделать. Денег-то у нас много, а вот того духа жерственности, взаимопомощи, духа, который объединял людей — к сожалению, его сейчас нет. Сегодня мы строим свою жизнь по другим принципам. И если там уезжали, бросив все, начальники, то сейчас сбежали бы богатые, отвозя своих родных сразу куда-нибудь на Канары.

— Но и тогда беда Чернобыля волновала далеко не всех.

— Когда я впервые, через несколько дней после катастрофы, приехал в Припять, этот новый, молодой город был совершенно пуст. Красивые, современные дома, детские площадки, карусели — и рядом брошенные игрушки. В окнах — цветы, занавески. Казалось, что попал в какой-то нереальный мир, где живут люди — только их самих почему-то нет. Через год в окнах уже ничего не было, многие были разбиты, что-то растащили мародеры — и город производил впечатление заброшенности, покинутости и главное — разваленности. То, что произошло с Припятью, произошло и с Советским Союзом. Он развалился точно так же.

Вспоминается и такое. Днем мы снимали, вечером ехали в Киев, чтобы перегнать материалы в Москву, а рано утром снова отправлялись в Чернобыль. В Киеве мы жили в гостинице, и когда поздно вечером приходили в ресторан, я поражался резкому контрасту: в Чернобыле, в Припяти люди спасали других, а здесь, за столами, звучала музыка, плясали, пели… Господи, думал я, вы даже не представляете, что происходит в какой-то сотне километров от вас! Вот так человек и живет, не представляя, что в любой момент он умрет. И один умрет, спасая других, а другой — за вот этим столом с жратвой и выпивкой. Жалко было этих людей. Хотелось сказать: это все не то, ребята, мы чем-то не тем занимаемся, не это нужно делать.

Трагедия произошла потому, что человек возомнил, что может управлять ядерной реакцией, что все ему подвластно. К реактору относились, как к самовару. Ядерная энергетика требует очень хорошей подготовки кадров, научного и обслуживающего персонала. И когда сейчас идет активное распространение атомных станций по миру, то, с одной стороны, это хорошо — дешевая электроэнергия, а с другой — если люди не понимают, что у них в руках, вполне может случиться беда. От несчастий и катастроф никто не застрахован. Никто не может дать стопроцентной гарантии. Их можно свести к минимуму, если специалисты будут хорошо подготовлены, и мы перестанем надеяться на авось и считать, что все знаем и умеем. Мы почти ничего не знаем. Господь — да, а мы? Мизер, что мы можем знать. И это тоже один из выводов, который нам следует делать.

— Но разве сделало его человечество?

— Нет. Человечество не учится ничему. После Чернобыля были подняты все службы, как сейчас после каждого наводнения или землетрясения. Проходит время — и человек забывает. И все идет по-прежнему. Человек так устроен, что ему кажется — он будет жить вечно. И эта кажущаяся уверенность в своей вечной жизни приводит к тому, что он не учится на своих, не то что чужих, ошибках. Если сейчас у нас развалены и разрушаются не сложные технологические объекты, а водопровод и канализация, горят школы и детские сады, падают дома и рынки, и мы ничего не предпринимаем, а просто констатируем эти факты, то спрашивается, чего мы ждем от этой жизни? От самих себя? Мы уверенным шагом идем к тому, что катастрофы, подобные Чернобыльской, будут происходить не раз в столетие, а станут обыденным явлением, как стали ими детская преступность, убийства, гибель людей в пожарах, террористические акты и так далее. Техника становится сложнее — человек становится беспечнее, и это ни к чему хорошему не приведет, как и духовное оскудение человека, стремление любой ценой получить прибыль. Но мы считаем, что все нормально. Духовный Чернобыль страшнее ядерного. Мы забыли о любви к ближнему, к Родине, я уж не говорю о любви к Богу.

— Как-то не оптимистично это прозвучало…

— Оптимист я только в одном: слава Богу, что после Чернобыля прошло уже столько лет, и не случилось ничего подобного ему. Но за это нужно благодарить Господа, а не нашу власть, которая назначает руководить атомной энергетикой людей, мягко говоря, далеких от этого. К сожалению, сейчас и в кадровой политике, и в определении тактики и стратегии развития страны проявляются худшие черты большевизма. Либеральная политика властей — это троцкизм в современном виде, который ни к чему хорошему нас не приведет.
Записала Яна АМЕЛИНА
Москва


Rambler's Top100 Каталог Православное Христианство.Ру Рейтинг@Mail.ru