Русская линия | Станислав Минаков | 05.01.2007 |
Только прочтя у Бродского все или многое, понимаешь, насколько глубоко укоренена христианская традиция в человеке, достаточно часто употреблявшем в поэтической лексике такие фундаментальные понятия, как гордыня, смирение, грех; писавшем — Дух, Отец, Сын, Крестное Знамение, Святая Мария, Господня Слава, Господне Лето, Спаситель — только с заглавных букв, часто пользовавшимся для пространственно-временно-духовных привязок христианской терминологией. Великий Пост, Чистый Четверг, Страстная. Причем, последнее писано именно в таком виде, без определяющего — «неделя»: «Страстная. Ночь. Апрель. Страстная…» («Разговор с небожителем»). Или «в пятый день Страстной ты сидела…» («Речь о пролитом молоке»). Это свидетельствует не о стороннем, а внутреннем пребывании в Христианстве. Интересно качание Бродского между католической и русской православной лексиками, смешение их. «Шприц повесят вместо иконы Спасителя и Святой Марии». Православный человек никогда не сказал бы «Святая Мария», а — скорее, как в молитве — «Богородице, Дево, Радуйся, Благодатная Марие». Однако сразу же находишь у Бродского православное словоупотребление в «католическом», казалось бы, стихотворении «В Паланге»: «…колокола костела. А внутри на муки Сына смотрит Богоматерь» (курсив здесь и далее мой — С.М.). И родственное, теплое соединение Святого Казимира с Чудотворным Николой в «Литовском ноктюрне». В «Большой элегии Джону Донну» Бродский говорит об уснувших Рае и Аде, ничего, однако, не сообщая при этом о Чистилище, выдавая себя как не-католика.
Однако более всего потрясают собранные воедино стихотворения Бродского, связанные с Рождественской или, точнее, Новозаветной темой. В любом случае, стихи эти — основы и опоры, вехи, которые, как минимум, не могут быть оставлены без внимания, а, как максимум, я настаиваю именно на нем, говорят нам важнейшее об Иосифе Бродском — поэте, человеке. Тем более, что стихотворения из этого корпуса, как альфа и омега, в известном смысле обрамляют его творчество. Разрыв между первым, «Рождество 1963 года», и последним, «Бегство в Египет (II) «(1995), составляет более трех десятков лет, что, в сущности, в значительной мере исчерпывает весь творческий период поэта.
РОЖДЕСТВО 1963 ГОДА
Спаситель родился
в лютую стужу.
В пустыне пылали пастушьи костры.
Буран бушевал и выматывал душу
из бедных царей, доставлявших дары.
Верблюды вздымали лохматые ноги.
Был ветер.
Звезда, пламенея в ночи,
смотрела, как трех караванов дороги
сходились в пещеру Христа, как лучи.
1963−1964
«Бегство в Египет (II)» датировано декабрем 1995, т. е., зная обыкновение Бродского писать Новозаветные стихи, как правило, в католическое Рождество, выясняем, что этот текст написан за месяц до смерти автора. Это вообще — предпоследнее (!) из известных нам стихотворений Бродского.
БЕГСТВО В ЕГИПЕТ (II)
В пещере (какой ни на есть, а кров!
Надежней суммы прямых углов!)
в пещере им было тепло втроем;
пахло соломою и тряпьем.
Соломенною была постель.
Снаружи молола песок метель.
И, вспоминая ее помол,
Спросонья ворочались мул и вол.
Мария молилась; костер гудел.
Иосиф, насупясь, в огонь глядел.
Младенец, будучи слишком мал
чтоб делать что-то еще, дремал.
Еще один день позади — с его
тревогами, страхами; с «о-го-го»
Ирода, выславшего войска;
и ближе еще на один — века.
Спокойно им было в ту ночь втроем.
Дым устремлялся в дверной проем,
чтоб не тревожить их. Только мул
во сне (или вол) тяжело вздохнул.
Звезда глядела через порог.
Единственным среди них, кто мог
знать, что взгляд ее означал,
был младенец; но он молчал.
Декабрь 1995
Все Новозаветные стихотворения следовало бы, очень хотелось бы привести целиком, они приобретают новое суммарное качество при последовательном прочтении, но, за неимением возможности, я лишь перечислю их, оставив собственно текстовый блок в виде приложения к своим заметкам.
Итак (за исключением двух приведенных выше): «Звезда блестит, но ты далека…» (май 1964), «На отъезд гостя» (декабрь 1964), «1 января 1965 года» («Волхвы забудут адрес твой…»), «…И Тебя в Вифлеемской вечерней толпе…» (1969−1970?), «24 декабря 1971 года» («В Рождество все немного волхвы…», январь 1972), «Снег идет, оставляя весь мир в меньшинстве…» (1980), «Замерзший кисельный берег. Прячущий в молоке…» (декабрь 1985), «Рождественская звезда» («В холодную пору, в местности, привычной скорей к жаре…», 24 декабря 1987), «Бегство в Египет» («…погонщик возник неизвестно откуда…», 25 декабря 1988), «Представь, чиркнув спичкой, тот вечер в пещере…» (1989), «Не важно, что было вокруг, и не важно…» (25 декабря 1990), «PRESEPIO» (декабрь 1991), «Колыбельная» («Родила тебя в пустыне…», декабрь 1992), «25.XII.1993» («Что нужно для чуда? Кожух овчара…»), «В воздухе — сильный мороз и хвоя…» (декабрь 1994).
Уже одно перечисление стихотворений вызывает известное волнение. В этот список я бы добавил, конечно же, «Сретенье» (март 1997) и «Помнишь свалку вещей на железном стуле…» (1978). Речь о последнем пойдет чуть ниже. И — никак нельзя обойтись без текста, завершающего «Натюрморт» (1971) — «Мать говорит Христу…» Это, пожалуй, единственное сочинение, где автор представляет «взрослого» Христа, не-Младенца.
Собственно, календарная цикличность известна и определенна. Однако не все пишут стихи к Рождеству, да еще столь часто и устойчиво, не боясь повторений себя и в себе, банальностей, тавтологий и общих мест, будто извлекая из себя каждый раз Господню константу, словно осуществляющую себя и личность в Мире, делающую личность личностью именно в этом частно-общем, где уже не надо самоутверждаться. Эти стихи — вне умствований, потуг, кривляний и эпатажа — приоткрывают подлинное, сокровенное, благодатное, забитое рваной и жестокой одинокой жизнью ли, преодолеваемыми, но неизбывными обидами ли, претензиями.
Эти стихи — как пробивающиеся сквозь грязный снег подснежники из детской новогодней сказки. Здесь уже — не до поиска особливых, горделивых словес. Здесь все задано и предписано до нас, свыше: пещера, хлев, солома, верблюды, овцы, мул (или вол), мать и отец, звезда, Младенец. Именно Младенец центростремительно втягивает в круг притяжения и стихотворение «Сретенье». Полагаю, это одни из самых лучших строк в русской христианской литературе:
Он шел умирать. И не в уличный гул
он, дверь отворивши руками, шагнул,
но в глухонемые владения смерти.
Он шел по пространству, лишенному тверди,
он слышал, что время утратило звук.
И образ Младенца с сияньем вокруг
пушистого темени смертной тропою
душа Симеона несла пред собою
как некий светильник, в ту черную тьму,
в которой дотоле еще никому
дорогу себе озарять не случалось.
Светильник светил, и тропа расширялась.
Очевидно в Новозаветных стихах Бродского присутствие (вплоть до повторения названия «Рождественская звезда») Пастернака, которого Иосиф Александрович почему-то не помянул в Нобелевской лекции. (К слову, не единожды вообще у Бродского встречаются рифмы «платья — объятья», «объятья — распятья», что тоже есть очевидный диалог с предшественником.) Кажется, в Рождественских стихах Бродский так и не сдвигается с точки обзора, где его (нас) оставил Борис Пастернак со стихами Юрия Живаго.
Этот жизненный (наджизненный) рефрен, эта накатывающая ежегодная волна — самодостаточно замирает у сердца в предвосхищении Рождества, праздничного чуда, которое обозначено, но не проявлено в ужасе трагедии, муке распятия, страдании на Кресте.
Или Бродский не «не может», а не хочет отдаляться от столь много обещающей точки миробытия, столь много — лучезарно — обещающей, еще не реализованной до конца. Ибо потенция есть обещание жизни, а воплощение есть смерть, уже миновавшая «все яблоки, все золотые шары».
Там, где младенчество, где рядом — щека к щеке, умиление, где пушок — нимбом — вокруг дитячей макушки, там — тепло, домашне, навсегда уютно, несмотря на щели, в которые сочится внешний хлад. (Но ведь и звезда, «взгляд Отца» — оттуда же, из вечного вселенского холода! Заметим и это).
Разрываемый земным, эгоцентрическим, Бродский в последний период участил свои обращения к теме Младенца. Возможно, к этому подвигали семейные реальности, стало сбываться чаемое всю жизнь триединство, отсюда — упрочение в стихах еще двух фигур: матери и отца.
«Теперь их было трое…»
Позволительно ли высказать предположение, что Бродскому всегда хотелось — задержаться насовсем в Вифлеемской пещере: с Младенцем ли (сердечно), младенцем ли. Если отождествлять себя (любую личность) с Тем Младенцем, то, видимо, Бродский хотел бы всегда оставаться в не-реализации жизни — как умирания, страдания. Дар Рождества — это уже баснословно много, и хочется его длить и длить, прячась в любящих, лелеющих родительских ладонях…
http://rusk.ru/st.php?idar=111006
Страницы: | 1 | |