Русская линия
Агентство политических новостей Егор Холмогоров01.04.2005 

Почему нельзя «жить по-брежнему»

Андропов родил Горбачева и Лигачева, Горбачев и Лигачев родили Ельцина, Ельцин родил Путина Владимира Владимировича, Президента Российской Федерации. Вышеизложенные факты служат для изрядной части наших сограждан и даже политического истеблишмента, достаточно веским основанием, чтобы с большей симпатией отнестись к личности Генерального Секретаря ЦК КПСС, Председателя Президиума Верховного Совета СССР, Председателя Совета Обороны СССР, четырежды Героя Советского Союза, Героя Социалистического Труда, лауреата Ленинской Премии Брежнева Леонида Ильича. И даже пересмотреть традиционное отношение к нему, почерпнутое из анекдотов «про Леньку» и перестроечных публикаций «про Гальку и Чурбанова».

Социально-психологическая и политическая реабилитация Брежнева идет на наших глазах. В самом прямом смысле слова, — если иметь в виду как только что закончившуюся демонстрацию сериала «Брежнев», так и многочисленные документальные фильмы, из которых сыны последних трех десятилетий узнают, например, что министр внутренних дел Щелоков, оставшийся в перестроечной истории с клеймом коррупционера, был прекрасным организатором, значительно поднявшим эффективность и престиж нашей милиции. А сам Брежнев, как выясняется, был не только стар и смешон, но еще и гламурен, причем сразу в нескольких изводах этой гламурности, от «настоящего полковника», до ценителя изысканной жизни, кадиллаков и ковбойских шляп. После того, как потребление миллиардеров на душу населения достигло в России теперешнего уровня, рассказы о тех скромных нескромностях, которые позволяла себе советская номенклатура, перестали вызывать у большинства гневное дрожание подбородка.

Эта «реабилитация» плоха не тем, что она реабилитация, а своей нарочитой неискренностью, откровенным подлаживанием под массовую ностальгию по той эпохи и чуть менее откровенным, но все-таки чувствующимся противопоставлением, с одной стороны, «большому стилю» сталинской эпохи, а с другой — Андропову. Причем Андропову не столько как «отцу» Горбачева, сколько как «прадеду» Путина и его чекистов. При этом, если те реверансы, которые официоз и политическое сообщество делают иногда в пользу Сталина, — это куцее удовлетворение лихорадочного и все возрастающего спроса, то политическая игра на «брежневском» поле, с одной стороны, кажется беспроигрышной, а с другой, небогата реальными политическими возможностями. Беспроигрышность тут вполне понятна — ностальгия по брежневской эпохе не исчезала никогда и стабильно фиксировалась социологами в самые «демшизовые» времена. Однако, чтобы понять политическую бесперспективность этой ностальгии, придется сделать некоторые разъяснения.

Эпоха этикета

Лучшим адвокатом Брежнева была его эпоха. Это не настолько тривиальное заявление, как может показаться. Эпоха Сталина адвокатом Сталина не является. Даже в самых светлых воспоминаниях — это эпоха борьбы, крови, жестокости и голода, лишь окрашенных надеждой и гордостью. Адвокатом Сталина было и остается его Дело. Когда люди смотрели на идеально геополитически закругленную карту СССР, когда любовались «высотками», когда вспоминали «Магнитку» и Победу, через эти res gestae становилось очевидным и величие содеявшего. Даже Хрущев, разрушая сталинизм, эту ориентацию на «деяния» сохранил, у него на счету были и Целина, и ХХ съезд, и полет Гагарина, и «ооновский» ботинок. Напротив, на счету Брежнева «деяний» практически не было, а то немногое что было, например блистательная дипломатическая победа в Хельсинки в 1975 или окончательной торжество социалистического Вьетнама над Америкой тогда же, осознаются как деяния лишь спустя десятилетия, тогда это был фон жизни. Даже отнюдь не рядовые достижения, такие как создание ВАЗ-а и КАМАЗ-а в общем потоке эпохи рутинизировались и нужна была памятливость членов Политбюро, чтобы назвать в честь Брежнева именно Набережные Челны.

Но если взять рядового человека, то, скорее всего, он с большим трудом сможет сказать о чем-то «это сделали при Брежневе». Зато если вы попросите описать брежневскую эпоху, вам это сделают в сотнях мельчайших и уютнейших подробностей, опишут быт и нравы, приметы эпохи, её вкусы, цвета и запахи. Вы окажетесь в мире рачительного фетишиста, уставленном сотнями, тысячами, десятками тысяч предметов, к каждому из которых тянется нить воспоминаний. Это не значит, конечно, что в брежневскую эпоху ничего не создавалось. Напротив, это была эпоха интенсивнейшего, «капитальнейшего» во всех смыслах строительства. Но, вот парадокс, то, что появлялось нового, не столько «создавалось», сколько само «вырастало», чуть ли не из-под земли подобно растениям. Осознавался не процесс созидания, а его результат. Ощущение, оставленное сталинской и брежневской эпохами можно сравнить с покупкой комода и походом в ресторан. Первое деяние не оставляет никаких приятных воспоминаний, — отдал деньги, да потом еще и корячился, занося махину на свой третий этаж без лифта. Но комод стоит и служит. Поход в ресторан, напротив, полон всяких приятностей, которые можно запомнить порой и надолго. Но никакого материального следа он не оставляет. Речь, конечно, не об объективном результате, а об ощущении вкуса эпохи и ее послевкусии.

«Брежневская» ностальгия масс — это ностальгия не по деяниям, не по ходу истории, а по вещному, материальному и этикетному наполнению жизни. Память о поразительной гармонии между бытом людей и их поведением, которую Норберт Элиас считал основным содержанием процесса цивилизации. Строго говоря, мы получаем полное право говорить о «советской цивилизации» только применительно к этой эпохе, рассматривая предыдущие как приготовляющее эту цивилизацию культурное творчество. Лишь ко времени Брежнева и в первый период его правления создано было достаточное количество вещей, установлено достаточное количество социальных связей, чтобы мог выработаться составляющий незримую ткань цивилизации этикет обращения с этими вещами и манипулирования социальными связями и позициями.

Горячо любимые той эпохой комедии «про жизнь» оказывались, на поверку, прежде всего комедиями социальных статусов, неловких положений, и поиска безупречного, «этикетного» пути выхода из них. «Брежневский» кинематограф в этом смысле разительно контрастирует со сталинским, — в том было очень мало «положений», зато очень много театрализованных чувств, превозносилась эмоционально-аффективная сторона жизни, выражаемая в подвиге, любви, переживании долга. Герои этого кинематографа кажутся уже на вкус 1970−80-х излишне грубоватыми и прямолинейными, а ситуации — шаблонными. В результате в брежневскую эпоху страна из нового года в новый год решает сложнейшую этикетную головоломку, — взять двух неженатых, но и не одиноких людей, поселить их в разных городах на улицах с одним и тем же названием в стандартных домах, со стандартной мебелью, а затем случайно засунуть одного героя в дом второго, и посмотреть, как они выберутся из этого щекотливого положения. Только очень наивный человек мог решить, что это «про чувства». Это было «про жизнь», состоявшую не из чувств, а из изощренных этикетных головоломок и манипуляций предметами.

Извлечь «политику» из-под придавившей её толщи цивилизации будет не просто. И именно по этой причине «брежневизм» как политтехнологический проект бесперспективен. То, что в нем есть политического, меньше всего ассоциировано с Брежневым или даже с его эпохой. Политический образ брежневизма — это созданный им самим «этикетный» образ всего СССР «от Ленина до… 100-летия со дня рождения Ленина». И хода к этому политическому наследию через личность самого Брежнева — нет. Однако эта внеисторичность, этикетность «жизни по-брежнему» совсем не означает, что мы должны отказаться от того, чтобы оценить исторический ход и исторический смысл эпохи и, в частности, самого Брежнева как ее ведущего деятеля.

Хрущевская дорога к обрыву

Брежневская эпоха, была продолжением хрущевской, не историческим, но логическим. Противопоставить их так, как можно было противопоставить сталинскую и хрущевскую, решительно невозможно. Сохранены были все основные политические темы, основные символы, основные деятельностные установки хрущевской эры. Убран был лишь человек, который своим хаотическим характером, своей мегаломанией и реформаторским зудом мешал последовательному проведению в жизнь этих установок. По сути же, Брежнев не добавил ни одного нового сюжета к тому, что создал Хрущев, по крайней мере, на первый взгляд. Будучи «сталинцем» по генетическому происхождению, он не решился даже на частичное восстановление сталинизма, хотя бы по той формуле, которая потом была блестяще реализована в Китае в отношении Мао Цзэдуна. В хаотических набросках Хрущева брежневская система выделила целостную смысловую фигуру, и воплотила в жизнь именно ее, отбросив хаос. В результате, от начала и до конца своего правления Брежнев был заложником выбранного Хрущевым стратегического курса, реализовывал этот курс с трудолюбием, прилежанием и организаторскими способностями, добивался на пути этого курса (который, по недоразумению, считал «ленинским») значительных успехов. И именно этот курс привел послебрежневский СССР к катастрофе, которую приходится считать почти неизбежной. «Почти», поскольку эпоха сама, помимо Брежнева, создавала новые сюжеты и предлагала новые стратегии, которые могли бы увести от обрыва. «Неизбежной», поскольку именно предзаданность хрущевской стратегии удерживала власть от выбора в пользу этих новых сюжетов.

В чем же состояли «стратагемы» Хрущева, в их противопоставлении сталинским стратагемам и в их продолжении Брежневым.

Потребление социализма

Стратагема первая, — переориентация советской системы с производства социализма на его потребление. Сталинская политэкономическая идеология была всецело подчинена идее экономического роста и на обогащение отдельного человека смотрела в рамках общенационального обогащения. В этом смысле сталинский социально-экономический идеал был искренне социалистическим и даже коммунистическим по своей сути, — экономический рост в СССР в условиях отсутствия эксплуатации человека человеком и направления всех «излишков» на создание общенародного благосостояния рано или поздно приведет к тому, что все получат все и станут по настоящему обеспечены всем необходимым. Именно поэтому Сталин в своих последних экономических работах предостерегал против переноса центра тяжести советской экономики с «производства средств производства» на «производство средств потребления». При этом сталинизм предполагал «иерархическую» модель вхождения в социализм, то есть вначале желанное «всё» получает только элита, а затем, постепенно, круг приобщенных к благам расширяется и доходит до низов. Зримым символом этой установки было капитальное строительство 1940−50-х, — выполненные по проектам лучших архитекторов, часто представляющие собой архитектурные шедевры, жилые дома и «офисы» были предназначены для элиты, но стояли зримым обещанием того, что послезавтра так будут жить все. Если вспомнить один из основных символов позднего сталинизма, предполагалось, что «цена на коммунизм» постепенно будет снижена.

В отличие от Сталина, Хрущев был никаким теоретиком и очень плохим марксистом, зато он верил в коммунизм искренней верой простого рабочего парня. Именно отсюда проистекла идея перехода советской системы к немедленному удовлетворению «нужд трудящихся» в том объеме, который могла обеспечить советская промышленность этого периода. Экономический рост, бывший для Сталина задачей и проблемой, представлялся Хрущеву чем-то само собой разумеющимся, неизбежно вытекающим из социалистической природы советского строя и энтузиазма масс. Отсюда вполне искренняя вера Хрущева и в то, что социализм «закопает» капитализм, и в наступление коммунизма к 1980 году. Хрущевский «коммунизм» и в самом деле должен был наступить быстрее сталинского, поскольку предполагал не медленное «вползание», а переход того предела экономического роста, когда блага «первой необходимости» в представлении Хрущева будут производиться в том количестве, которое сделает их бесплатными и общедоступными. Люди хрущевского «коммунизма» все как один должны были питаться говядиной и кукурузой, жить в «хрущобах» и ездить на «Москвичах».

Вместо использования результатов экономического роста для еще большего роста, СССР начал потреблять свой экономический рост. Это сделало хрущевскую систему, в каком-то смысле, «социализмом с человеческим лицом». Однако, как и предупреждал в конце жизни своих соратников Сталин, — законы экономики можно оседлать (как это делал он), но нельзя отменить. «Человеческое лицо» хрущевского социализма оказалось ущербным, количество того, что можно было потребить всей страной — мизерным: результатом стали дефицит мяса, немыслимые даже в Войну очереди за мукой, и самодискредитация власти. Хаос был порожден кризисом планирования и распределения, когда, пытаясь дать все всем, не давали ничего никому.

Брежнев вместе с Косыгиным, сохранив основную установку Хрущева на «потребление социализма», попытались, и весьма успешно, согласовать эту установку с реальностью. Прежде всего, вместо хаотических попыток дать всё всем была выработана стратегия «послойного» обеспечения народа товарами народного потребления. Желанные предметы потребления были разделены на категории — на те, которые экономика могла обеспечить в достаточном количестве прямо сейчас, те, которые были в «дефиците», и, наконец, «редкие» товары, по сути — предметы роскоши. На последнюю категорию повышались цены, чем людей заставляли финансировать производство остальных категорий. «Дефицит» же потому и был «дефицитом», что в экономику закладывалось его недопроизводство, чтобы с гарантией обеспечить каждому товары первой необходимости. Постепенно многие товары утрачивали дефицитный характер. Неуклонно, слой за слоем, советская экономика клала асфальт всеобщего обеспечения и резонно гордилась тем, что в рамках «развитого социализма» товары первой необходимости доступны каждому.

Однако за удовольствие доступа к редким товарам конкретному гражданину надо было платить, причем платить не в качестве взноса на экономику вообще (как от него требовали сталинские «займы»), а за конкретные товары. И второй выразительной чертой брежневской экономической системы стало резкое повышение заинтересованности в оплате труда, именно в брежневский период «материальная заинтересованность» становится важным стимулом к деятельности для многих категорий советских граждан. Причем возможность обогащения была встроена в саму экономическую систему, а не оставалась ее теневой стороной. Напротив, брежневскими «стахановцами» были те, кто способен был заработать более всего денег, и, прежде всего, строители.

Эта система дала впечатляющий результат. Брежневу удалось создать модель вполне работающего «шведского социализма по-советски», то есть социализма, распыленного на 250 миллионов человек. Однако «послойная», не индивидуализированная, система удовлетворения потребностей программировала отставание советского потребления от западного. Вместо «всего», тому, кто может заплатить, давали «то что можно дать» тем, на кого хватало. Психологический эффект от сочетания потребительской установки и экономического рационализма всем хорошо памятен до сих пор. Райкинский «дефсит», очереди и легенды о тоннах никому не нужных товаров памятны и до сих пор.

Догнать Америку при невозможности перегнать

Вторая стратагема Хрущева лишь осложняла положение, создававшееся в результате следования первой. Речь об установке на социально-экономическое соревнование с Западом. Установке, о которой речи не могло быть при Сталине, при котором априори предполагалось, что советский человек живет лучше, поскольку не подвергается эксплуатации. Сталинская модель была экономически и психологически автаркична и никакого соревнования по принципу «у нас не хуже» не предполагала. Сталин исходил из того, что СССР заранее находится в ущербной стартовой позиции, поэтому нужно всеми силами преодолевать отставание от Запада. Однако сама советская система мыслилась не как равноправная с Западом, а как более молодая, и потому обреченная сменить Запад вне зависимости от его уровня жизни. В конце концов римские латифундисты жили лучше варваров, а средневековые графы — лучше буржуа. Но побеждала система более эффективная сама по себе. Следуя этим принципам, Сталин создал автаркичную, замкнутую на себя экономическую систему, практически выключенную из «мирового рынка», и, в силу этого, лишь ограниченно подпадающую под действие основных экономических законов капитализма. То же самое «снижение цен» было осуществимо лишь в закрытой, но развивающейся экономической системе.

Хрущевское «догнать и перегнать Америку» разом рушило все аксиомы сталинской экономики. Во-первых, с США предлагалось соревноваться «на равных», во-вторых, появлялось общее поле для такого соревнования, причем самое невыигрышное для СССР, — потребление, коль скоро именно «потребление» социализма сделалось главной целью советской социально-экономической системы. В третьих, из той же логики «соревнования» вытекало требование «конкурентоспособности» советских товаров на мировом рынке, а тем самым и выход на этот рынок.

Именно в брежневскую эпоху эта стратегия была продолжена и доведена до своего логического конца. СССР интегрировался в мировой рынок, причем на самых невыгодных условиях, в качестве поставщика сырья, и импортера высоких технологий, с одной стороны, и предметов потребления — с другой. СССР, безусловно, старался создать зону наибольшего благоприятствования для своих товаров в виде СЭВ, и именно на брежневский период приходится расцвет деятельности СЭВ, однако, в конечном счете, советская экономика стала заложницей мировых кризисов, подъемов, спадов, колебаний цен, то есть утратила ту независимость, которой так гордился и так дорожил Сталин. Еще при Брежневе, под влиянием потока не «живых», но вполне реальных денег, произошла функционализация советской экономики, заданная именно требованиями мирового рынка, а не программой национального саморазвития, так что эти требования и эта программа в какой-то момент попросту пришли в противоречие.

Внешнеполитический мессианизм и утрата суверенитета

Наконец, с утратой экономической независимости тесно была связана утрата независимости внешнеполитической, навязанная третьей стратагемой Хрущева, — идеей активного, просветительского политического мессианизма СССР как авангарда мирового социализма. Сталинизм был основан на идее «социализма в одной стране». Строго говоря, в логике сталинской мысли, не предполагалось развития социализма в других странах, но только расширение территории и влияния «одной страны». После войны Сталин выстроил вокруг СССР систему геополитических буферов, для которых социализм был средством политического контроля, а не социально-экономической программой. Единственным неприятным сюрпризом оказался тот факт, что существует еще одна великая страна, планирующая действительно построить социализм в своей «одной стране» — Китай, однако политика Сталина доказала, что он воспринимает Китай не как часть «социалистической системы», а как великую социалистическую державу, имеющую право на собственную внешнюю политику, но и выступающую для СССР объектом вполне расчетливой политики. Социализм и коммунизм понимались Сталиным как средства политического контроля и влияния, но не как установки, накладывающие «интернациональные обязательства» непреодолимой силы. Чтобы понять степень «антимессианизма» Сталина, достаточно вспомнить ту настойчивость, с которой он добивался превращения Германии в единое, нейтральное (и не социалистическое) государство, или всякое отсутствие у него энтузиазма по поводу Корейской войны.

Хрущевская внешняя политика, и это, опять же, хорошо известно, была политикой социалистически мессианской и «глобалистской». СССР втянулся в игру на «большой шахматной доске», причем, чем дальше, тем более становились непонятными конечные цели этой игры? Чего СССР, собственно, добивался? Победы социализма во всем мире? Вряд ли в это всерьез верил даже Хрущев. Реальным содержанием внешней политики стало геостратегическое соперничество с США, однако шло оно по заданным Америкой правилам, как конкуренция за поддержку и влияние в странах «третьего мира». Конкуренция, вызывавшая, кстати, резкое народное отторжение, выражавшееся в насмешках по поводу любимца Хрущева Насера.

И здесь Брежневская политика была «модерированием» стратегической линии предшественника, но не более того. Хрущев резко «потянул канат на себя», что позволило Брежневу закрепить на какое-то время среднее положение, относительное дипломатическое и военно-политическое равновесие СССР и США. Вторжение в Чехословакию, а затем Хельсинкские соглашения обеспечили СССР действительно необходимое политическое признание незыблемости результатов Второй мировой и неприкосновенность «полосы отчуждения» вокруг советских границ. Однако это обеспечение было получено за счет теснейшего встраивания в глобальный миропорядок с его собственными, по сути, отчуждающими национальный суверенитет, правилами игры. При этом сам СССР строил этот миропорядок с редкостным энтузиазмом, и сам затем страдал, когда пришлось платить по хельсинкским «правозащитным» счетам.

Размывание внутренней национальной и культурной субъектности

Еще одной составляющей «хрущевской» стратегии был космополитизм, размытие национальной субъектности Советского Союза и растворение национальной культуры. Отход от сталинского национализма был очень заметен и здесь. Нарочитое подчеркивание русского национального начала в советском государстве, выдвижение русских как основной национальности СССР и как «основной нации» мира были полностью прекращены. Конечно, возврата к досталинской русофобии большевиков не случилось, после Великой Отечественной никто официально уже не мог сказать ничего плохого о русском народе. Однако и хорошее, подчеркивание культурной особости русского народа и его уникального исторического пути оказалось под негласным запретом.

Официальная идеология хрущевской и брежневской эпохи строилась, по сути, на том самом космополитизме, который осуждался в правление Сталина. Его своеобразие по сравнению с космополитизмом 1920-х было лишь в том, что в нем более интенсивно использовались космополитические мотивы именно в русской мысли, мотив «космизма», и «всечеловечества» русских. Хрущев и Брежнев, сами того не подозревая, выбрали Достоевского с его всечеловечеством и «розовым христианством» (но, только, без христианства), в то время как Сталин стоял, по сути, на стороне его критика Леонтьева, причем и в империализме, и в национализме одновременно. Невозможно было представить себе в сталинский период ту архитектуру культа Первого Космонавта, которая была выстроена при Хрущеве. Гагарин или кто-то еще был бы воспринят как сын русского народа, как бесстрашный советский офицер, как наглядное свидетельство успеха социализма, но ни в коем случае не как «сын Земли» и «посланец человечества». Космическая тема как космополитическая постепенно приобретала все более гротескные формы, вплоть до абсурдных песенок позднебрежневской эпохи: «Мы — дети Галактики. Но, самое главное, мы — дети твои, дорогая Земля». Симптомом этой денационализации и космополитизма стало угасание национальной живописи и архитектуры, переживавших при Сталине свой великий расцвет. Этот расцвет продержался до второй половины 1950-х, но уже в Манеже единственными представителями «творческого начала» перед Хрущевым оказались пресловутые «пидарасы». Это не значит, что у Корина или Пластова не было достойных преемников, — они есть и до сих пор. Просто эти преемники были, по сути, выброшены из культуры, вытеснены на ее периферию. В архитектуре же развитие просто было пресечено откровенным насилием, насаждением «постконструктивизма».

Пройденный семафор

И здесь мы встречаемся с той стратегической развилкой, на которой выбор зависел от самого Леонида Ильича Брежнева, и которую он благополучно миновал, продолжая двигаться по хрущевским рельсам. С середины 1960-х в России набирает силу встречный поток, реакция на Хрущевский космополитизм, в виде социалистического патриотизма и национализма. Смещение Хрущева открывает развитию этого национального начала дорогу. Развиваются патриотическая литература, патриотическое искусство, начинается кампания интеллигенции за возвращение к корням. Знаковым становится опубликованное в 1965 году «Молодой гвардией» воззвание Степана Коненкова, Павла Корина и Леонида Леонова «Берегите святыню нашу», приведшее к популяризации реставрационного движения, оформившегося в ВООПИК, ставший «легальным» прикрытием возрождения национального сознания.

Однако деятельность так называемой «русской партии» была лишь вершиной айсберга, вершиной происходившего глубинного социального процесса. Многие из живших в те годы русских вспоминают, что в 1970-е для людей было характерно острое до боли переживание собственной русской этничности. Своеобразной «иконой» этой этничности стало изображение храма Покрова на Нерли или ансамбля в Кижах, ставших культовыми объектами национального сознания именно в эти годы. Порой это увлечение «русским» принимало и достаточно нелепые и неприятные формы, вроде мародерского «собирания» икон, однако в целом это был вполне органичный и очень живой процесс, вполне естественный для общества, вновь «отращивающего» свои обрубленные традиции. Вслед за «советской цивилизацией», весьма успешно произведенной брежневской системой, люди обретали и национальную городскую культуру. В СССР, на «социалистической» основе формировалось неотрадиционное общество, которое, для своего укоренения, нуждалось в национальное основе. И эта национальная основа подращивалась снизу.

Время «застоя» для перестройщиков, для патриотов представлялось временем бурного развития, исключительно позитивных общественных процессов. «Последние четверть века оказались необычайно важными для нашего общественного самосознания — именно в эту пору начали формироваться, развивались и крепли взгляды с твердой патриотической основой. В 1960-е годы возникли предпосылки трезвого и нелицеприятного анализа пройденного пути. Вопросы идеологии, художественной культуры, заново осветились светом отечественной Истории. Порванные страшным безвременьем связи — эпох, поколений, вечных идеалов и ценностей — стали восстанавливаться с неожиданной для современников неотвратимостью и силой» — такую, согласитесь, совершенно неожиданную оценку «застою» давал автор предисловия к сборнику «За алтари и очаги», вышедшему в 1989 году и собравшему патриотическую публицистику за четверть века.

На этом направлении у Брежнева и у его команды был выбор, — принять или отвергнуть появившуюся идеологическую и культурную альтернативу космополитизму и денационализации «шестидесятников». Причем выбор в этом пункте повлек бы за собой пересмотр и прочих хрущевских стратагем, отказ от «социалистического глобализма». Однако этот выбор был благополучно провален. На «русскую партию» ориентировались политические соперники Брежнева вроде Шелепина, и, возможно, поэтому, сам Генсек до конца жизни никаких предпочтений не делал. Возможно даже, их не осознавал. В результате, власть перешла к представителям другой, «постхрущевской» альтернативы, представленной Андроповым.

Значение фигуры Андропова не следует недооценивать, как нельзя его и демонизировать, или, напротив. идеализировать. Андропов представлял также вполне определенную идеологическую и политическую силу, — советскую технократию, сообщество «профессионалов», считавших, что именно им должна принадлежать власть в СССР. Среди этих профессионалов были и либералы-журналисты, и патриоты-чекисты (что, впрочем, не означает, что каждый чекист был непременно патриотом), которых объединяло общее чувство противоположности своих, тех, кто «знает реальное дело» и умеет его делать, и партийно-политических «болтунов». Андропов не случайно первым из советских лидеров употребил термин «советская цивилизация». Он осознавал его реальность, однако понимал цивилизацию не в этикетном, а в проектном смысле, как совокупность материальных и организационных возможностей, которые необходимо упорядочить и использовать для дальнейшего процветания. Именно упорядочивание, рационализация, «познание общества, в котором мы живем», были основной установкой его недореализованной программы. Однако эта элитарная «цивилизация», противостояла, по сути, выросшей при Брежневе, но без Брежнева «культуре» как национально-популистскому началу. Андроповские репрессии против русского национального сознания не ограничивались преследованиями интеллектуалов-националистов. Вряд ли можно считать случайностью такой, например, факт, что в 1984−85 годах (стало быть по решениям 1983 года) были закрыты на длительную реставрацию одновременно: Исторический Музей и Третьяковская Галерея, то есть музеи, содержавшие наибольшее количество значимых для предыдущей эпохи культурных символов.

Однако даже в своей позитивной части эксперименты Андропова и его преемников были уже попыткой плясать на перетершемся канате. СССР был, фактически, заложником созданной Хрущевым и упорядоченной Брежневым глобальной политической системы, в которой известная часть его суверенитета была «экспортирована» вовне, и сама советская экономическая и политическая машина стала лишь функцией от глобального внешнеполитического конфликта. Дилетантские разговоры, что советские власти в середине 1980-х испугались рейгановской СОИ и потому пошли на перестройку, отсылают, на самом деле, к тому действительному факту, что СССР стал зависеть не столько от собственного развития, сколько от того, что делает противник.

Будучи один раз созданной, глобальная система разрушила слабейшего и поглотила его. Сейчас уже мы наблюдаем окончание переваривания. Начиная с ХХ съезда КПСС наша страна шла, в сущности, одним и тем же намеченным тогда курсом. Ему не изменили ни Брежнев, ни Андропов, ни Горбачев, ни Ельцин, ни Путин. Каждый из них лишь пытался маневрировать во все сужающемся поле, оставленном ему предшественниками. Поле Путина сужено уже до минимума. И ностальгирование по «андроповской» или, напротив, «брежневской» альтернативе — это ностальгирование по той эпохе, когда хотелось все того же, а моглось намного больше. Это тоска по тому пространству решений и богатству выбора, которые имелись у предшественников, но которыми они не воспользовались.

Однако в реальности единственным руководителем, у которого пространство выбора еще было, был Леонид Ильич Брежнев, он мог отойти от программы хрущевского глобализма, но этого не сделал, оставив преемников расхлебывать последствия. И единственный разумный смысл в политической, а не бытовой ностальгии по брежневской эпохе, — это сожаление по поводу утраченной возможности отказа от потребительского глобализма. Напротив, тоска по большим возможностям в рамках глобализма — бессмысленна. Проблема наша не в том, чтобы мочь больше, а в том, чтобы хотеть другого и мобилизовать возможности в соответствии с этим иным хотением, иной стратегией, которая так до сих пор Россией и не найдена.

31.03.2005

http://www.apn.ru/?chapter_name=advert&data_id=425&do=view_single


Rambler's Top100 Каталог Православное Христианство.Ру Рейтинг@Mail.ru