Литературная газета | Юрий Архипов | 04.08.2004 |
Зачем люди скитаются по святым местам? Видимо, чтобы утешиться. Чтобы прикоснуться к святости, свету. Чтобы увериться в непреложном — в том, что зло временно, а добро вечно.
А ещё в скитальчествах своих люди ищут преображения. Пусть и самого крохотного, малюсенького. Хоть чуть-чуть да стяжать серафимов «дух мирен». В будничной, «мышьей» беготне жизни его разве сыщешь?
Я к тому, что, перекладывая эти пролётные заметки на компьютер, и сам заметил, как постепенно изменялся их тон, как, пусть чуть-чуть, но преображался мой взгляд. Как отступало предубеждение. Ведь я ехал взглянуть на город-убийцу. И поначалу он с готовностью подставлял мне знаки своей каиновой печати.
Уральская земля встретила нас, группу москвичей в 16 душ (сопроваженную одним из многочисленных теперь паломнических центров, но это в другом жанре рассказ, что-нибудь в духе Ильфа с Петровым), раскалённым зноем, небывалым в этих местах. Златоалое злое солнце словно бы изливало на головы грешников апокалиптический огнь геенны.
Вот оно, подумалось, наказание за то, что здесь за один только век дважды прикончили Россию — сначала царскую, потом и cоветскую. Ведь мало того, что тут ритуально казнили Помазанника. Отсюда пришёл на трон и размашистый, буйный Ельцин, нанёсший со своими чубайсятами, по самым скромным подсчётам, урон России больший, чем самые лютые иноземцы.
Русским роком отмеченный город предстал в скучном образе преисподней. Как там у Достоевского — «баня с пауками»? Вот-вот. Пыльный, обшарпанный, серый. Тусклый, сонный, советский. Одним словом — свердловский. Накрепко вцепившийся в своё советское прозвище (вроде как Лужков в «Войковскую»). «Екатеринбург» здесь никто ни разу при нас не произнёс. Только — «Свердловск». И на многих вывесках, в расписании автобусов и поездов — он же. Не потому, надо полагать, что горожане предпочитают цареубийцу царю. А так — из гнетущего равнодушия и к тому, и к другому. И лени что-либо менять.
Косность наша родная. Как и везде в Расее, люди тут рождаются и умирают на улицах Бебеля, Либкнехта, Розы Люксембург, Клары Цеткин. Эта немецкая шантрапа и мечтать не могла, что найдётся в мире некая необозримая страна, где увековечат их никому не нужные имена.
Страна былой утончённой духовной культуры, сражённая амнезией. Город, где даже филармония (былой недурного вкуса «модерн») выкрашена в такой мертвый цвет, что больше походит на крематорий. Город, чей лучший бард, гордящийся своей русской укорененностью, сочиняет самые гнусные мерзости о святом русском царе.
Впрочем, сразу же бросилось в глаза и другое. Обилие на неказистых улицах точёных девичьих лиц и фигурок. Как изысканные цветы среди сора. Во всем Лондоне или Риме с Парижем не соберёшь столько красавиц, сколько тут в час пик сойдут себе с трамвая на углу улиц 8 Марта и Декабристов. Россия!
А там отыщутся и другие вкрапления истинной красоты. Мелькнёт за трамвайным окном ладненькая, словно златотканая церковь. Предстанет взору демидовского клана дворец, исполненный безупречных классических пропорций.
А наискосок от него — на месте бывшего дома купца Ипатьева — новоявленный величественный Храм на Крови. Рядом внушительное Патриаршее подворье. Между ними — скромная деревянная часовня, возведённая во имя Великомученицы великой княгини Елисаветы Феодоровны.
Правда, в переполненном трамвае никто из местных жителей нам места сего указать не смог, хотя трамвай проходит от него всего в двух кварталах. Жители, опять подумалось, какого-то платоновского сдвинутого Чевенгура. Посаженные в своё время на иглу идиотской мечты да так там и застрявшие. Одурманенные ею как зельем. Неужели им не проснуться?
Наконец добрались, опросив с десяток разноречивых прохожих. Да, это здесь. Здесь стоял дом, в подвале которого в ночь на 17 июля 1918 года интернациональная банда с преобладанием латышей и мадьяр (а среди них — прославившийся потом венгерский палач Имре Надь) под водительством угрюмого Юровского и мрачного Войкова расстреляла в упор августейшее семейство России. Вот здесь, на этом месте, пали под пулями император Николай Александрович, императрица Александра Фёдоровна, наследник цесаревич Алексей, великие княжны Ольга, Татьяна, Мария, Анастасия.
При входе, на свечных ящиках — их простенькие, наивно исполненные иконы. На которых тайно проступает кровь мучеников-страстотерпцев. Да и сами фотографии их, даже домашние — как иконы. Ни один фотограф не выстроит так композицию, тут нужна высшая сила. Поистине Святое семейство, склонённое друг к другу, осеняющее друг друга, яко херувимы. Святая седмица — как «Троица» Андрея Рублёва. Причисленная Русской православной церковью к лику святых в недавнем, 2000 году.
«Какие прекрасные лица, — вздыхал поэт. — И как это было давно…»
Храм, повторяю, величественный, даже в новом вкусе роскошный. Не дерзаю его за это судить. Как многие треклятые интеллигенты, есмь сугубый почитатель мудреца-нестяжателя Нила Сорского и, будь моя воля, храм-памятник, наверное, возвел бы скромнее. Но, может быть, далёкие наши потомки найдут и этот слишком неприхотливым. А сюда и через тысячу лет не зарастёт тропа россов — если, конечно, суждено будет сохраниться России.
Храм двухъярусный; внизу, на месте, где был подвал и «расстрельная» комната, — малый иконостас и часовня. Вниз, как и в Ипатьевском доме, ведут двадцать три ступени (по числу — так совпало! — лет правления последнего русского государя).
Ровно в двенадцать ночи после довольно дохленького городского фейерверка (была ли на Руси такая традиция?) назначена была поминальная лития и всенощная, переходящая в литургию. Часа за два до этого просторный храм начал наполняться людьми. К полуночи втиснуться в него было уже невозможно. Тысячи паломников, рассеянные по окрестным площадкам, лестницам и холмам, внимали службе по репродуктору. В ключевые моменты богослужения, поддерживая своими голосами тех, кто был внутри. Освещённый храм, как огненный столп, разрезал сгущающуюся темноту. Многотысячный глас посланцев из самых отдалённых русских земель (поблизости от меня оказались хабаровчане) возносил к внимательному звёздному небу свою молитву. А лица, какие лица кругом — в отсветах свечей, фонарей, фотовспышек! Древние, строгие, чистые. Вдохновенные. Как-то светло покаянные. «Печаль моя светла…» Вот-вот. Пушкин и Православие. Обе сферы русского Круга о том же.
Текли исполненные соборной молитвы часы. Нарастала укромная сосредоточенность сердца. Неотвратимо менялось и настроение. Стремясь к умилению, миуссе.
Застеснявшись нахлынувшего пафоса, я, как нередко после евхаристии, пошёл размять ноги. Спустился вниз. Постоял у часовни на месте казни, где уже застыло несколько недвижных фигур.
Полное, несомненное ощущение Их присутствия. Их длящейся жизни. Смерть, где твоё жало?
О чём думалось под их сенью? О своём недостоинстве прежде всего. Вот мы дерзаем называть себя христианами, а готовы ли стоять за веру свою до конца? Готовы ли, подражая Христу, пожертвовать собой, взойти, если потребуется, на Голгофу? Молясь за тех, кто тебя губит?
Государь свят, потому что сумел до погибельного конца выполнить свой христианский долг, всем пожертвовав этому долгу и вверенной ему Господом России. Обуянное обманными бесами подавляющее большинство заявило, что благоденствие России требует теперь Его отречения — и Он уступил, ради всеобщего блага отрёкся. Недрогнувшей рукой отведя искушения — покинуть страну или подписать позорный для страны Брест-Литовский мир, как ему в обмен на жизнь предлагали. Хрупкий, вовсе не богатырского покроя, как его августейший скалоподобный отец, человек с мягкими обаятельными манерами, тихим голосом, ласковыми глазами…
Думы о нём как-то незаметно перетекали в свой, личный схорон давней памяти о былом.
Каждый из нас как капелька в океане. Всё как у всех. Но и — от всех отдельно. К общему прилепляешься своим, ни с кем не делимым. Одному тебе посланным в переживание, дальним эхом длящимся, пока жив.
Разве мог я в эту тихую, отменившую время минуту не вспомнить, как ровно 58 лет назад, на Сергия Радонежского, мы стояли с бабушкой, палимые июльским солнцем, в длинной, бесконечной очереди за святой водой в Троице-Сергиевой лавре и я, трехлетний, всё канючил: «Бабушка, возьми меня на ручки…»? И бабушка, помытарив немного, поучив для порядка терпению, на ручки брала — и я оказывался над пёстрым морем голов, слегка колышущимся, как тихие волны. В месте, равного которому в нашем Отечестве нет. В самом сердце России.
Все лучшие годы бабушки моей, Евфимии Егоровны Королёвой-Архиповой, прошли при царе Николае. По-моему, она не очень отделяла его от святителя Николая — Николая- угодника, которому ежен день молилась. Николаем она нарекла младшего сына, потом племянника, внука — и очень сердилась на моего отца, что Николаем не назвали меня. Самое частое, самое любимое в нашем роду имя…
В пятом часу утра литургия завершилась, и от дверей храма колыхнулись иконы, свечи, хоругви. Несколько тысяч взбодрённых молитвой и пением богомольцев влились в крестный ход к Ганиной Яме, что в двух десятках километров от города. Там, где такою же ночью 86 лет назад изуверы сожгли тела убиенных, ныне достраивается монастырь в честь святых Царственных Страстотерпцев — дивное ожерелье из деревянных храмов, один краше другого. В хороводе высоченных уральских берёз и сосен — живых свидетелей той трагедии, обернувшейся поруганием русской Традиции…
А следующей ночью (откуда силы?), в три часа, мы двинулись на вокзал, чтобы местным поездом за семь часов добраться до Алапаевска, где сутками позднее, 18 июля 1918 года, состоялся второй акт трагедии — зверское убиение родной сестры государыни великой княгини Елисаветы Феодоровны, настоятельницы Марфо-Мариинской обители милосердия в Москве, её верной келейницы Варвары и четверых князей царской крови.
До Алапаевска всего-то около двух сотен вёрст, но местный поезд неспешен — уважит и любой полустанок. Иные из них тут же врезаются в память своим занятным названием, как, например, станция Незевай.
Леса, леса кругом — могучие, в спелой летней красе.
Неказистые городки, растерявшиеся от своей неустроенности посёлки.
Русь безвестная, безымянная, беспамятная.
Но кое-где и прильнувшие к холму над ручьём живописные деревеньки, хранящие все же явную память о былом ладе.
Одноэтажный раскидистый Алапаевск сохранил немало столетнего вида домов. Жадно всматриваемся в них, пытаясь представить себе картину тех лет.
Где-то здесь казённая Напольная школа (так напоминающая своим обликом ту болшевскую, где и я в начальных классах учился), в которой привезённые из Перми узники провели последние шесть недель своей жизни. Вот церковь, в которую первое время им дозволено было ходить. Отсюда их, погрузив на телеги и уверив, что переводят в более безопасное место, в ночь на 18 июля повезли по Верхне-Синячихинской дороге к роковой шахте. Куда, по местной легенде, сбросили заживо, забросав разверстое жерло колодца гранатами.
Дождавшись автобуса, едем туда. К новенькому справному монастырю, обустраивающемуся на еще одном святом русском месте.
Тесные ряды высоченных берёз и сосен в игре ласковых солнечных бликов. Вдали на поляне вздымает свои красные кирпичные стены довольно громоздкий, но стройный новорождённый храм. Прямо против входных ворот — место казни, огороженное витым чугунным бордюром. На дне воронки, напоминающей о присыпанной шахте, как брызги крови алеет кучка посаженных цветов. Место, откуда их сбрасывали в шестидесятиметровую бездну, отмечено деревянным Поминальным крестом.
Невдалеке слева белеет часовня, густо облепленная сотнями паломников. Там идёт литургия, уже приближающаяся к концу. По краям людских скоплений несколько священников исповедуют тех, кто надеется здесь и теперь причаститься. Иные смельчаки из нашей группы — среди них и аз многогрешный — решаемся, покаявшись во всем намедни накопленном непотребстве, в том числе и в самом свежем раздражении друг на друга, — тоже приобщиться святых тайн. Бог милостив.
Причастившись, облегчённые сонмы скитальцев устремились ко Кресту на месте очередной русской Голгофы. Литию служил архиепископ Екатеринбургский и Верхотурский Викентий. В своём Слове, обращённом к собравшейся за тридевять земель пастве, он сказал и о великой радости, которая осветит и освятит вскоре эти скорбные места — и сюда, как в Москву и некоторые другие города России, прибудут доставленные из Иерусалима мощи Великомученицы великой княгини Елисаветы Феодоровны и верной келейницы её Варвары.
И вправду — радость великая. Ведь хотя наша церковь, как сказал мне один священник, держится на бабушках, женская святость — немалая редкость. А в сонме сотен святых, которыми ХХ век уравновесил свои катастрофы, есть два поистине сияющих женских образа — Елисавета Феодоровна и Матронушка. Блистательная красавица королевских кровей и убогая слепенькая крестьянка из-под Рязани. Дух дышит, где хочет. Чрез избранников своих посылая помощь и утешение нескончаемым тысячам горемык.
А ещё уральский иерарх поздравил всех с праздником. День убиения — и праздник? Да, праздник — приобщения избранников к вечной жизни. Праздник умножения числа святых заступников наших. Недаром главные церкви в нашем Отечестве (в Москве, во Владимире) — Успенские.
Праздничный отблеск и на лицах кругом. Лица разные, конечно. Есть и несколько растерянные, приглядывающиеся, робкие, новоначальные, есть и ожесточившиеся в советских очередях, озабоченные — как бы им чего не упустить, не проморгать, не оказаться среди обделённых. Снуют в толпе и новоявленные несчастные носители неизбывной русской розни — на сей раз это сугубые «почитатели» Григория Распутина, коим и невдомёк, насколько они здесь неуместны.
Но большинство-то собравшихся здесь, в уральской лесной глухомани, преисполнены самого просветлённого умиления. Торжествующего даже и в скорбный час. Как хорошо чувствовал это православное настроение Достоевский, писавший: «Скорби, слёз при этом я не видал, а была лишь умножавшаяся как бы до восторга любовь, но до восторга спокойного, восполнившегося, созерцательного». («Сон смешного человека».)
Я видел и слёзы. Но слёзы какие-то особые, росные. Когда слёзы текут, а сердце радуется.
…Алапаевские узники на последние, не отобранные ещё у них деньги покупали кое-какую провизию в окрестной деревне. Им её приносила в корзинке дочь крестьян Голошейкиных Машенька — белокурая, голубоглазая девочка, славная, как ангелочек. В последний её приход Елисавета Феодоровна, чуя беду, на прощание положила ей на дно корзинки подарок — розового шелка отрез. Могут ли знать об этом нынешние окрестные девушки, могут ли помнить? Но в пёстром море вокруг розовым цветом то и дело вспыхивало немало кофточек, платьев, косынок. Запомнилась одна девушка — вся в розовом, стройная, бирюзовоглазая, строголикая, она, застыв, долго-долго, отрешённо смотрела в глубь рокового жерла, будто силясь что-то вспомнить, постичь…
Думалось: всякий памятник — только знак живой вечной жизни. Если нет вечного, нет Бога, то какая нам разница, жил ли кто до нас или нет? Поживём-пожуём да и сгинем, как всякая прель. Но вот же — солнце, сосны, крест, белая церковь, ризы, цветы, несметные светлые лица. И надо всем — тонкий, осиянный лик Той, что в последние свои секунды молилась за своих озлобленных пагубников, решившихся выместить скупо скопленные обиды на беззащитной подвижнице, всю свою жизнь положившей на то, чтобы уменьшить, скрасить их же обиды. Молилась за них словами Христа: «Прости им, Господи, не ведают бо, что творят». Какая-то надмирная, мистериальная, уму непостижная драма. И вроде бы несть ей конца.
Но вот их дети и внуки пришли теперь ей поклониться.
Ад, где твоя победа?
4 августа 2004 г.