Российская газета | Майя Кучерская, Алексей Крижевский | 25.02.2004 |
Все так. И все же его величие, а это была личность действительно великая, его дар состояли в другом — весь его облик дышал невиданной, не знакомой ни по кому другому внутренней свободой. Его голос стал камертоном подлинности. Тягучие, бормочущие интонации, лекции, более напоминавшие вдумчивое собеседование с самим собой, внезапная смиренная просьба в финале («А теперь прошу отпустить мою душу на покаяние») захватывали дыхание не меньше его эрудиции и парадоксальных поворотов мысли. Таких, как Аверинцев, больше не было. Ученых, сомасштабных ему сколько угодно, такого, как он ни одного — еще и потому, что он, единственный, не страшился нравственных оценок, и при этом к каждой из этих оценок нельзя было не прислушаться и почти невозможно оспорить. Последние годы Аверинцев жил и преподавал в Австрии, да и во всей Европе, в России его страшно не хватало, но вот парадокс — здесь, где он был так нужен, он жить уже не мог, буквально — не мог дышать. Сергей Сергеевич скончался в Вене, на 67-м году жизни. Согласно завещанию, он будет похоронен в Москве на Даниловском кладбище.
На его лекции собиралась вся Москва
Рената ГАЛЬЦЕВА, философ, публицист, старший научный сотрудник ИНИОН РАН
Встреча с Аверинцевым, тогда еще Сережей, вызвала во мне трепетное изумление. Оказывается, такое возможно не вообще, а здесь и сейчас. Своей мыслью он вдохновлял, грациозной формой этой мысли доставлял эстетическое наслаждение. Душевной благорасположенностью к основам жизни, которой было проникнуто все, что он писал и говорил, и которое, как я поняла тогда, и есть здесь христианское мирочувствие, Аверинцев оживлял все вокруг. Это соединение серьезной мысли, художественной и душевной мягкости, было неправдоподобным совершенством, рождавшим желание совершенствоваться.
Он стал воспитателем и образователем, на чьем фоне все учителя казались скучными и ненужными. Он был просветителем не одного, а сразу многих поколений, и молодых и старых. В 1969—1971 годах Аверинцев был приглашен читать курс лекций по византийской эстетике на историческом факультете МГУ, проходивший при невероятном стечении народа и ставший не только культурным, но подлинно животворным общественным событием тех лет (вызывающим реминисценции соловьевских «Чтений о Богочеловечестве»). Ничуть не в ущерб теме лектор совершал на университетской кафедре дело христианского просвещения, при этом завораживая аудиторию этически, поражая необозримостью познания. Понятно, что чтения, по требованию партийных инстанций обозначивших их как «радения», были прекращены как «религиозная пропаганда».
Но судьба лектора решалась не здесь. Незамусоренная культурная сцена и жажда Слова создавали «лето благоприятное» для призвания Аверинцева. Образовалась огромная бродячая практика, целая группа из разновозрастных лиц, не вмещаемая никакими помещениями и еще пополнявшаяся от выступления к выступлению. В Москве работал какой-то молниеносный телефонный телеграф, возвещавший об очередном публичном появлении Аверинцева. Хотя никаких официальных информаций чаще всего не было.
В качестве депутата Верховного Совета в 1989—1991 годах входя в межрегиональную группу, он был захвачен разработкой закона о свободе совести, но в телефонных разговорах он часто размышлял и о необходимости закона о нравственной цензуре, прикидывая те или иные возможные формулировки. Аверинцев находился на позициях новообитаемого смыслового центра, и с его уходом этот центр страшно опустел. Находясь на позициях этого смыслового центра, Аверинцев должен был не устраивать одних — как либерал и модернист, других, напротив — как рафинированный обскурант, не желающий понять запросов времени. Оставаться в исключительном меньшинстве и вызывать нарицания — неизбежный удел христианского просветителя, полностью испытанный нашим национальным гением Владимиром Соловьевым.
Уникальная по масштабу и дарованиям личность Аверинцева, сочетающая редкую для сегодняшней России европейскую образованность с такой же феноменальной для литературной элиты Запада душой и рыцарственной участливостью к миру, «сердцем болезнующую»; с нравственной непреклонностью, всегдашней готовностью плыть против течения, с интеллектуальной честностью, чуждой безответственному сочинительству; с интуицией «всеединства», расставляющей вещи по местам — она как бы наследует культурно-историческое место Владимира Соловьева. Условность сравнения в данном случае усиливается разностью эпох — допотопной, еще предполагающей писание монографических трактатов и нашу — Аверинцев не пишет их. Сохраняя все достоинства кабинетного ученого, он работает в оперативном, соответствующем кризисной эпохе жанре, — эпохе, когда все идеи уже высказаны, но терпит крушение культура и человеческая судьба. Книги Аверинцева рождаются обычно как итог определенной суммы предыдущих печатных или устных выступлений.
Блистательная литературная одаренность, соединяющая проникновенность интонаций с виртуозным научным аппаратом, мышление афористическими формулировками, заключающими в себе и научный вывод, и поучительную истину. Художественная притчевость, подлинное остроумие, то есть проникновение в скрытую от беглого взгляда суть вещей, мгновенная вспышка образа, открывающая нежданную близость или, напротив, столь же неожиданное различие — что как положено парадоксу рождает острую радость узнавания. И в этом пронзительном артистизме Аверинцев тоже наследует Соловьева.
Литургия оглашенных
Ирина РОДНЯНСКАЯ, литературный критик
Его значение выходит далеко за рамки филологии и науки. Он говорил много такого, что запомнится надолго. Например, что у дьявола две руки. Он умер за кафедрой. Он выступал на конференции, в Ватикане, закончил выступление, и почти сразу после этого наступила кома, на долгие месяцы он ушел за пределы человеческого общения. Я знаю его по общей работе над статьями в «Философской энциклопедии». В «Философской энциклопедии» научным редактором была Рената Гальцева, которая его и открыла. Робким юношей он приходил в редакцию, он тогда только защитил диссертацию о Плутархе и начал писать статьи для энциклопедии, для знаменитых 4-го и 5-го томов.
Хотя Аверинцев всегда был окружен людьми, любил говорить, делиться с тем, что его наполняет, и недостатка в слушателях никогда не испытывал, интеллектуально он оставался одиноким. Он говорил: «Мои знакомые видят одну сторону медали, а моя беда в том, что я одновременно вижу и обратную». У человека, который учит чему-то определенному, направляет по ясно прочерченному руслу, всегда бывают ученики. У него явных учеников не было, и вместе с тем многие могли бы называть себя его учениками.
В самом конце 1960-х, когда был разорен «Новый мир» Твардовского, он начал читать в МГУ курс об эстетике раннего средневековья. На самом деле это был курс истории богословия и церкви, без лицемерия проведенный под знаком культурного развития и тем не менее абсолютно теологический курс. Это было настоящее оглашение. Долгое время он был юнгианцем, и к христианству пришел путем волхвов, через исследование, однако пришел абсолютно бесповоротно. На лекциях собирались толпы людей, это было почти как в Политехническом музее, разве что конной милиции не было. Так оглашено было целое поколение — не все стали единомышленниками, но все получили новое представление о духовной жизни человечества. Так что когда разорили «Новый мир» Твардовского, свобода не погибла, произошло углубление свободы, потому что хотя не стало прежнего «Нового мира», появился на кафедре Сергей Сергеевич, благовестник.
Он чувствовал себя в центре мировой истории
Ольга СЕДАКОВА, поэт
Это тяжелейшая, невосполнимая утрата для нашей культуры. Сейчас мы должны прежде всего осознать, какой невероятный подарок преподнесла нам жизнь в лице Сергея Сергеевича, какое это чудо, что в нашей жизни был Аверинцев.
Изысканность его ума, его феноменальная образованность — такого человека не должно было здесь быть по множеству причин. Я очень любила Сергея Сергеевича, была его ученицей, слушала его лекции. Потом мы стали друзьями, встречались с ним за границей на конференциях в Париже и Риме. У него было уникальное, недоступное мне, кажется, качество ума — центральность. Он не был частным человеком, он чувствовал себя в центре происходящего, в центре отечественной и мировой истории и все вещи оценивал из этого центра. Поэтому его мнение о самых разных вещах всегда было очень важно для всех людей науки — оно никогда не было случайным, импрессионистическим взглядом на вещи, он видел их в определенной иерархии. Все знают, что его эрудиция была безгранична, и о чем бы он не говорил — о новых библейских переводах или о немецком поэте XIX века — это всегда было глубоко, существенно и соотнесено с тем, что происходит. Он не был академическим ученым, при том что достоинство академической строгой мысли у него нельзя отнять, но он был больше этого — он был современником своих современников. Он любил строку Мандельштама: «Всех живущих прижизненный друг». Мне кажется, это о нем, это его дар — быть другом всех живущих. Совершенно также он чувствовал себя с людьми в Италии, Германии, он всегда был человеком мира, и в этом он очень русский человек в том значении, которое имел в виду Достоевский, когда говорил о всемирной отзывчивости русского человека. Сергей Сергеевич был человеком-симфонией, симфонией глубокого ума и веры. В Псалмах сказано — «Только безумный не верит в Бога», и, мне кажется, его ум и был укреплен этим «другим» основанием. И еще он был глубоко поэтичным человеком — он сам писал стихи, но при этом и исследовательская его мысль была поэтична. В поэзии для него человеческая культура открывалась, наверное, самым глубоким образом.
Воля за порогом самодельной тюрьмы
Владимир БИБИХИН, философ, переводчик
Нам этот конец не нужен, для нас он беда, от какой трудно дышать. Какой-никакой, наш космос держался всегда немногими тайными хранителями; может быть, самого надежного из них теперь не стало, раньше времени, без природной необходимости, в подтверждение нашего общего глубокого неблагополучия.
Я помню, как первой же услышанной лекции Аверинцева было достаточно, чтобы переменить мой ум, увести от механики к живой продолжающейся истории. В тот же, кажется, день еще и после той лекции я увидел его выходящего с Большой Никитской на Моховую. Он меня не видел и ничего не видел, глядя с наклоном головы куда-то вверх. На кремлевские звезды? Он сам не знал, двигаясь знакомой дорогой как во сне. Этой мечтательной потерянности, нездешних просторов нам не хватало. Он входил желанным странником как домой в жилища средиземноморской, нашей культуры, и пространство раздвигалось. Тоном само собой разумеющегося недоумения он мог сказать современнику, пришедшему с ним знакомиться: «Но я должен сейчас заниматься арамейским языком», и это звучало как открывание дверей, не захлопывание их; как приглашение из тесноты обстоятельств на простор. Кто ценил свободу больше него, не знаю; но менял ли он своенравно разговор, уходил ли вдруг, отменял ли собеседника, все было напоминанием о воле за порогом наших самодельных тюрем. Однажды он попался в официальном месте на глаза атеисту Крывелеву, который начал его отчитывать за христианство «Философской энциклопедии». Аверинцев, в странном состоянии после ночи бессонной работы, неожиданно для самого себя расхохотался Крывелеву в лицо; тот непонятно как вдруг исчез. Аверинцев никогда не был особенным борцом, ему это не требовалось. Он побеждал просто так, его присутствие было всегда естественным; сам он был склонен исчезнуть разве что только когда его слишком хвалили. Приличия не велели залезть под стол на собственном чествовании, а ловкости сделать это ему хватило бы; его неспортивность и малоподвижность обманывали; как-то при мне он на ходу мгновенно пересел в маленькой «Ладе» с заднего сиденья на правое переднее; попробуйте как-нибудь сами. Аверинцев был нужен всем, далеко не только своим уникальным знанием. Я не знаю, как мы устроимся теперь в холодеющем мире без него.