Русская линия
Московский журнал01.08.2001 

Воспоминания братьев Миловских
Окончание перепечатки из «Русского архива» воспоминаний братьев Миловских об их пребывании в Духовной академии.

5. Мое учительство в семинарии

Весело, беззаботно проводил я вакацию в доме родительском в ожидании профессорства во Владимирской семинарии. Но товарищ Александр Ефимыч Нечаев — москвич, первым окончивший курс, заставил меня призадуматься и родителей очень опечалил, объявивши, что после моего отъезда в назначении на места произошла перемена и меня вместо Владимира назначили в Полтаву (у Нечаева были родственники в селе, близком к моей родине, он вздумал посетить и своего товарища, с которым был в хороших отношениях). Нельзя было не призадуматься от такого известия; но я скоро помирился с мыслью о путешествии на юг и жизни между хохлами по юношеской ли беспечности, или по предчувствию, что дело устроится иначе. И оно действительно устроилось иначе по воле Филарета, которому Комиссия духовных училищ предоставила на этот раз право распоряжаться нашим братом. Я узнал об этом в самой академии, и вот по какому случаю. У меня был дядя Гаврило Алексеевич — священник в селе Козлове. Редко посещали его родные за дальностью — село в сорока верстах от лавры, на границе Тверской и Московской губерний. Не надеясь видеться с ним никогда, ежели пошлют меня в дальнюю сторону, я подговорил матушку и тетку Прасковью с сыном Иваном Николаевичем (тогда учеником семинарии, а теперь он постаревший священник, обиженный помещиком и архиереем, с вышибленным глазом) отправиться в Козлово на праздник Ивана Постного, 29 августа. Проезжая лавру, я забежал в академию. Младшие товарищи в несколько голосов поздравили меня с моим назначением во Владимирскую семинарию. Само собой разумеется, что я обрадовался такому известию, а матушка вдвое.
4 сентября 1830 года по страшной грязи приехал я во Владимир и приютился до приискания квартиры у инспектора Агапита (он был после директором в Вифании, а затем архимандритом в московском Новоспасском монастыре). 9 числа вступил в должность.
По случаю умножения учеников философский класс был разделен на три отделения. Я поступил в 3-е отделение, в котором было 110 человек. Тогда, да и ныне, кажется тоже, считался главным один предмет, на который и обращалось все внимание, а прочие, второстепенные, изучались без всякого значения; поэтому и наставник главного предмета считался в классе первым и главным наставником. Действительно, он имел большое влияние на развитие учеников и голос его был решительный во всех почти случаях. Таким образом, принявши на себя звание профессора философии — главного и важного по существу своему предмета, я принял на себя большую ответственность пред Богом и своей совестью. Исполнить свою обязанность так, как следует, я решительно не мог: ни опытности, ни достаточных сведений не было, но было у меня одно, смею сказать, достоинство: я считал за грех быть дармоедом и искренно желал добра своим ученикам. Это чувство заставило меня трудиться много, и я действительно трудился.
Пришлось опять просиживать за полночь над мудрыми философскими системами, над составлением своих записок (хотя и был учебник дан в руководство, но им никто не пользовался), над ученическими тетрадками. Каждый месяц ученики подавали по одной задаче на русском языке и одну на латинском. Все до одной я просматривал тщательно, делал свои замечания и сдавал ученикам обратно со словесными объяснениями. Эта работа была самая скучная, требовала от меня много времени и терпения, зато ученикам послужила в пользу. Многие ребята с дарованиями стали излагать свои мысли строго, отчетливо, даже с некоторым изяществом. В которых я замечал больше других способностей, тех призывал к себе на квартиру, давал читать книги, стараясь поселить любовь к умственному труду, пробудить соревнование. Некоторые воспользовались моими молодыми, но зато искренними наставлениями и пошли далеко. От семинарских приносов я решительно отказался, ни после праздников, ни перед праздниками не смели ко мне являться ни с кульками, ни с ассигнациями. По моему понятию — это гнусный обычай, унижающий наставника; трудно ему быть беспристрастным к мальчику, с которого он взял взятку (впрочем, и со мной, кажется, были три случая: должен был уступить грубой настойчивости и самой унизительной просьбе). Мой первый курс был очень счастлив тем, что в нем было много ребят даровитых, которые после вышли в люди, но несчастлив тем, что два раза прерывалось ученье появлением холеры.
Мы после привыкли к этому пугалу, а в первый раз она всю Россию страшно перепугала. Из Саратова она пожаловала в Нижний Новгород во время ярмарки и всех разогнала. Во Владимире, да и во всей Владимирской губернии ее вовсе не было, но у страха глаза велики. В сентябре, прежде нежели я успел оглядеться и обзавестись маленьким хозяйством, семинаристов распустили по домам. Повсюду страх, уныние. Правительство в отвращение зла приняло разные меры предосторожности. Но эти меры связали народ, усилили страх и произвели много неудовольствия. Деревни стали окуривать навозом, везде наставили карантинов, торги остановились. После догадались, что холера никакого курева не боится и на заставы не обращает никакого внимания.
Учеников распустили, в городе невесело. Я решился съездить к сестре, Ксении Васильевне, в село Богданское на праздник Сергия Преподобного. В самый праздник приехали в Богданское и мои родители. День и вечер провели очень весело, но после ужина заметили зарево по направлению к нашему селу, до которого было 15 верст. Зловещий призрак смутил веселых гостей и хозяев. Смутились не напрасно: часть Лыкова выгорела и наш дом, оставленный на попечение одной сестры Александры, сгорел дотла. Таким образом, радость наша в плач обратилась. Темненькое облачко появилось на моем светлом горизонте. Вы скажете, что несчастие случилось в Лыкове, а не в моей квартире? Правда Ваша, только у меня была на этот раз своя логика. Я знал недостаток средств своего отца, понимал, что он дал мне возможность добиться видного места, а поэтому решился в благодарность помочь его горю. Конечно, денег у меня не было, но правление, спасибо, выдало мне вперед за целую треть. Деньги отослал на пепелище, а сам потерпел. Да много ли мне надобно? Намерение мое было остаться в Лыкове, доколе не соберут учеников. Теперь делать там было нечего, я должен был возвратиться во Владимир, в дом архиерейского ризника Кохомского, у которого я занял тесную квартирку — всего одну комнатку с крошечной передней. Ученики собрались около половины ноября. На следующую весну окаянная холера опять разогнала бедных учеников, а нас оставила праздношатающимися. Впрочем, как тогда, так и теперь делалось это без достаточных причин.
Преосвященный Парфений1 был человек слишком мнительный и потому при первом известии о появлении где-нибудь холеры тотчас распоряжался отпуском учеников на том основании, что они помещались тесно и жили вообще неопрятно и неосторожно. Но безвременный отпуск учеников на всю губернию наводил страх и уныние. Всех школьников распустили по домам, видно, дело худо! Но дело было вовсе не худо: было несколько смертных случаев от холеры в Муроме и Юрьеве, но их было очень немного. В Москве другое дело — там холера взяла обильную дань, особенно с чернорабочих. А в Санкт-Петербурге бунт был, потому что полиция поступала слишком неблагоразумно — хватала всякого на улице по одному подозрению в болезни и тащила в больницы, в которых от чрезмерного скопления мнимо или истинно больных, от недостатка чистого воздуха и хорошего присмотра умирало много таких, кому жить бы да жить. Толпа халатников, состоящая из нескольких тысяч, требовала уничтожения строгих мер, разбила три временные больницы. Сам Государь явился среди нестройной толпы и грозными словами разогнал их по домам. Николай шутить не любил. А в Новгородских военных поселениях произошли жестокие убийства офицеров и лекарей, которых подозревали в отравлении.
Не только там, но и по всей России росло убеждение, что холера не есть болезнь, посланная Богом за наши грехи, а что ее производят злодеи поляки и их бесчисленные агенты, бросая яд в источники и колодцы, из которых народ черпал воду. Оттого выходили иногда ужасные, иногда уморительные сцены.
Мой дядя Василий Никифорыч шел пешком из Красна на свою родину в Смердово по случаю смерти родителя. Проходя одним селом, он подошел к колодцу напиться. Не отошел и двух верст, как двое верховых нагнали его и воротили в село. На прогоне встретила его толпа мужиков, вооруженных палками.
— Что вам надобно?
— Зачем подходил к колодцу?
— Пить!
— Что ты бросил в колодец?
— Ничего не бросил!
— Врет, врет, ребята, я сама видела, что он что-то бросил.
— Кто ты такой?
— Дьякон.
— Врет, он поляк, вяжите его.
Едва он упросил, чтобы вызвали священника. К счастью, оказалось, что священник знал лично дядю, и выручил его из беды.
В Санкт-Петербурге одного бедного немца заставили выпить с полбутылки ваксы, которую он нес для своих сапог, чтобы убедиться, что он несет не отраву. Бог один знает всю истину. Конечно, русский народ слишком скор в своих умозаключениях и часто свои неосновательные предположения принимает за несомненную истину; но ежели припомнить всю злость поляков к москалям и все те ужасные средства, к которым они прибегали в 1863 году, то невольно подумаешь: «Уж не прав ли был голос простолюдина?» Министр внутренних дел Закревский послан был в Саратов остановить ход смертоносной болезни. Во Владимире министерское распоряжение было обнародовано с амвона в Успенском соборе в присутствии всех властей духовных и светских. У нас любят такой парад, во всяком случае даже тогда, когда без него легко бы можно обойтись. Занимаясь много классическими делами, я уделял несколько времени на прогулку по городу и даже его окрестностям, особенно в летнее время. Бывал и у своих товарищей: Егора Дан. Борисо-глебского, Ивана Яковлевича Предтеченского, и они у меня бывали. Всех наставников было при семинарии много (а после развелось больше), но я очень не со многими был в близких отношениях. Иные были люди пожилые, значит с другими взглядами на вещи, чем мы, молодые; а другие любили покутить до положения риз — эта партия не наша. Хаживал ко мне Иван Иванович Лилеев, но я принимал его нехотя: много было блох в этом старом студенте С.- Петербургской академии. Когда собирался наш маленький кружок, всегда почти дела шли одинаково: пьем чай, рассуждаем о польских делах, в которых мы принимали самое горячее участие, бранили ректора Неофита, изредка доставалось Парфению (уж так, видно, на роду написано, чтобы низшие осуждали распоряжения высших), потом сразимся в бостон, горячимся, кричим, а когда надоест, очень хладнокровно стираем меловые цифры; бостон был в моде и в академии и оканчивался обыкновенно тем же. Ныне, говорят, дела идут иначе, свечи даром не жгут. В заключение выпивали по рюмке водки или тенерифу. Курили и табак. К проклятому зелью я так привык, что с трудом отстал, сделавшись иереем. Беседы наши прекращались всегда в восемь, много в девять часов. Ректор был человек деятельный, но своенравный, любил всегда поставить на своем; профессоров, привыкших к опущению по классу, он преследовал неутомимо. Но я всегда старался быть исправным и действительно был им, сколько позволяли мои силы, поэтому он со мной не только не ссорился, но благоволил, был один раз у меня в гостях и, когда послали его в архиереи, приезжал ко мне прощаться. Инспектор Агапит — это свой человек, расположенный ко мне дружески. Впрочем, я все-таки, состоя в должности помощника инспектора, весьма мало помогал ему в надзоре за семинарией. Он был очень ретив; строгий к себе был, очень строг к ребятам. Строгость его не принесла тех плодов, которых он добивался. Многие надевали на себя самую благообразную маску и бессовестно обманывали ревнующего о благочестии инспектора. В аттестате — поведения прекрасного, а на деле — негодного, или горький пьяница, или развратник, таких примеров было очень много, есть, к несчастью, и ныне.
С учениками я был хорош, желал им добра от души, пересады делал без всякого пристрастия, но мог бы быть с ними гораздо лучше. Мне стыдно теперь, что я некоторых драл за волосы при всем классе за незнание урока или неисполнение приказания, ставил также и на колени. Это дерзость с моей стороны, избежать ее было очень легко, да благоразумия недоставало. Делать нечего, теперь уж не воротишь.
К концу первого моего курса прислан был ревизор Московской академии — инспектор Платон. В академии он читал церковную историю, весьма речисто, за что и наречен был псаломщиком. Вскоре за участие в каком-то тайном обществе послан был на житье в Вилим. По его представлению мне прислана благодарность от комиссии духовных училищ.
Я еще не успел оглядеться хорошенько, обдумать план своей жизни, как начали являться ко мне с предложениями о вступлении в брак. В числе первых сватов оказался Парфений. Чудак! Ну его ли дело пускаться в сватовство! Правда, что он сперва предложил мне монашество. Заметив ли, что я часто бываю в его домовой церкви у всенощной, он подумал, что я одержим духом особенного благочестия, а я был одержим духом лености: вставать к заутрене не хотелось, а вовсе не быть у богослужения утреннего в праздничные дни было совестно; вот я и ходил ко всенощной. Не получивши согласия на первое предложение, он сделал другое предложение, более привлекательное для молодого профессора — не угодно ли мне вступить в брак с дочерью муромского протопопа Троепольского. Опять неудача, хлопоты пропали даром, и почтенный сват долго на меня дулся. Он, конечно, не знал, что судьба назначила мне другую невесту — дочь александровского протоиерея Петра Васильевича Лихарева. Теперь она настоящая старушка, лицо сморщилось. Щеки впали. На них нет румянца, в глазах нет живости, а 30 декабря 1831 года, когда я в первый раз ее увидел, она была девица очень хорошая, на мой взгляд, несмотря на то, что убрана уж слишком по-старинному. Брак наш совершился 30 января 1833 года в приделе Михаила Архангела. От этой даты до настоящей минуты прошло много времени; много, много воды утекло. Сколько в этот промежуток времени было перемен в моей жизни, сколько было приятных и горьких минут! Приятное слегка касалось души и не оставляло почти следа в памяти, а беды и огорчения тяжело ложились на нее и надолго оставались в памяти. Что со мной случилось, то же и со всеми лицами, весело пировавшими на нашей свадьбе; большая часть их давно лежит в сырой земле, иные вдовствуют, иные потеряли зрение. Заметить не мешает, что за меня сватали четырех невест, но я не видал ни одной, просто отказывался без всякой причины. И все эти невесты нашли приличных женихов, и все давно померли. Не милосердный ли ко мне Господь предостерегал меня? Перед отъездом из Владимира для бракосочетания я говел, исповедывался и приобщался св. тайн. Мне было тогда уже 29 лет. В такие лета стыдно смотреть на таинство брака так, как смотрят легкомысленные юноши. Итак, моя холостая, беззаботная жизнь кончилась, началась жизнь другая…2

6. Мое священство
при Вознесенской церкви г. Владимира

Наш дом был у Ильинской церкви, а Вознесенье за Золотыми воротами — расстояние очень большое; явно, что жить так далеко от церкви и прихода нельзя. Необходимость заставила свой дом, только что исправленный, продать, а дом предшественника купить за 1000 рублей ассигнациями. Вознесенская церковь стоит уединенно на горе, будто на острове. Вокруг его лепятся четыре домика — лиц, служащих при церкви, и один дом мещанина. Почти вокруг раскиданы вишневые сады. Дорожка из города к церкви с обеих сторон оттенялась ими и несколькими вязами. Решительно сельские виды! Любо было идти по этой дорожке в мае-месяце, когда сады бывают в полном цвете. Теперь уже не то. Ни высоких вязов, ни вишневых садов нет. На их месте выросли высокие дома, и сельский вид сменился городским. Жить у Вознесенья летом очень приятно: из открытого окна, обращенного на Клязьму, можно обозревать окрестности верст на двадцать и более. Из того же окна можно было видеть в разливе Клязьмы плывущие барки с каменной посудой из Окжели и огромное количество плотов разного леса. Воздух не только чистый, но и благоухающий. Не малый огород; есть, где посадить, есть, где поработать. Зато зимой там скучно и небезопасно, потому что слишком уединенно. Будто не в городе и даже не в селе жили мы, а каком-нибудь заброшенном погосте, где живут одни духовные. Зимние вьюги держали нас иногда в совершенной осаде. Между плетнями наносило огромные сугробы — ни выйти, ни выехать. Воры нередко навещали нас, когда масло унесут из погреба, когда картофель выроют, а один раз двое проломили деревянную задвижку в чулане, где висела семинарская одежда, и, конечно, вытащили бы ее, если бы брат Михаил тут не спал. Он так закричал с испугу, что воры разбежались, оставивши свои орудия — кол, крюк на полке и широкий нож. Такие посещения держали нас постоянно в страхе. Выходит, что живописная местность очень хороша для проходящих, но вовсе не хороша для живущих на ней; а потому проживши шесть лет, мы без всякого сожаления оставили ее.
Ежели истинным священником может назваться только тот, кто душу свою готов положить за своих прихожан, кто все время свое посвящает им, наставляя их на путь истинный, предохраняя от соблазнов, поучая их благовременно и безвременно, то я совершенно несправедливо носил и ношу имя священника: ни одна черта высокого идеала, начертанного святыми отцами, не идет ко мне. Зато ко мне вполне относится строгое слово пророческое: «Оле пастыри израилевы! Се млеко ядите и волною одеваетесь и тучное закапаете, а овец моих не пасете». Потому идет это слово ко мне, что я и во священники-то шел не для того, чтобы назидать и руководить вознесенских купцов и мещан, а чтобы, получая плату за разные службы, иметь поболее средств для безбедной жизни. Но если бы я имел ревность истинного пастыря, стал бы только печалиться, а сделать все-таки ничего бы не мог, потому что прихожане рассеяны по всему городу — и в Ямской, и в Стрелецкой и под Богородицей и за Сергием. В церкви бывают очень редко, иной побывает в своем приходе один раз в год, а другого не увидеть и одного раза, что тут делать даже усердному, истинному священнику. И так сознаюсь, к стыду моему, что я был у Вознесенья не пастырем, а просто совершителем приходских треб. Ну, без похвальбы скажу, что в этом деле я был исправен: службой не пренебрегал, прихожанам ожидать себя долго не заставлял, а по первому зову спешил, куда бы то ни было. Сперва прихожане смотрели на меня с предубеждением: им внушено было, что профессор не захочет, да и не будет иметь возможности заниматься хорошенько приходскими делами; но время скоро показало, что профессора оклеветали преждевременно, он на деле оказался и приветливым и усердным; за то прихожане скоро полюбили его, сделались доверчивыми и почтительными и после много отзывались как о самом лучшем приходском священнике. Конечно, тут сказано больше, чем было на самом деле, все-таки можно отселе заключить, что прихожане своим молодым батюшкой были довольны; второе, что прихожане вообще очень невзыскательны в отношении к приходскому духовенству: иерей непритязателен, не спесив, не ленив к службе, трезвой жизни — этого для них очень довольно. К сожалению, и этого немногого в нашей священной братии не бывает. Грязных пятен на приходском духовенстве очень много, и прежде всего отвратительное пьянство. Откуда это зло, так унижающее наше братство? И искоренится ли оно когда — одному Богу известно. Проповеди говорены были не часто: в Вознесенье, в Покров, это храмовые праздники, да разве при погребении какого-либо доброго прихожанина. Еще доставались по две проповеди казенные при архиерейском служении. Я сказал, что сначала прихожане смотрели на меня с предубеждением; конечно, не все, но некоторые, во главе их был советник Казенной палаты Терентий Евгеньич Петров, и вот по какому случаю. Мой предшественник с тем и переходил в Девичий монастырь, чтобы передать свое место сыну студенту. Составлен был приговор, и сам г. Петров явился к архиерею. Архиерей доказывал, что просьба неосновательна, сперва таким спокойным голосом, но когда ходатай настаивал, угрожал тем, что приход разойдется, ежели не будет исполнено его желание, тогда архиерей рассердился и сказал в присутствии многих лиц обидное для просителей слово: «Я вам даю такого священника, которого ваш приход не стоит». Может быть, из-за этого слова Петров со своим семейством исповедывался не у меня, а у прежнего духовника. Впрочем, косые взгляды скоро заменялись другими. Семейство это не только полюбило нас, но даже подружилось с нами, и дружеские отношения не изменились доселе.
Близко к церкви, под горою, жила Марчиха, строптивая, рьяная старуха, владевшая огородом и большим количеством парников. Долго она смотрела на нас исподлобья, а как присмотрелась, щедро оделяла нас огурцами, начиная с первых чисел мая, и другими огородными овощами.
Для меня как человека не неграмотного самая замечательная беседа была с Димитрием Ивановичем Дмитревским. Он долго был во Владимире директором училищ, открыл в губернии множество училищ, принадлежал некогда к масонской ложе, чрезвычайно любил мистические книги. Он был в приходе у Спаса, но избрал меня своим духовником и каждое лето по несколько раз приглашал меня для беседы и вечерней трапезы на открытом воздухе; на балконе, выходившем в сад, до половины закрытом вязом, было наше заседание, длившееся до глубоких сумерек. Старик мой, несмотря на свои семьдесят лет, любил уноситься в мир фантазии; воспитанный мистиками, везде любил отыскивать таинственный смысл; Священное писание и особенно первые главы Библии толковал по-своему. Значит, поговорить нам с ним было о чем. Хороша была его беседа, хорош был и ужин. Тогда он имел еще достаток; но, бедный старец, как жалко кончилась жизнь твоя! Двое детей его оказались негодяями: они отравили последние дни его своим пьянством и враждою против него. Чтобы обеспечить младшего сына, он на его имя записал дом свой. Сын вырос и выгнал отца из дома. Старик скитался по квартирам и умер в каком-то темном углу без родного призора и в бедности, потому что капитал его был отдан в частные руки и, как у нас нередко бывает, пропал. Старший сын и доселе скитается, как Каин, в самом гнусном рубище.
С удовольствием вспоминаю семейство купцов Белоглазовых или Чуриловских. Дом их был под горою на Клязьме, но теперь он над железной дорогой. Семейство доброе, к нам расположенное. Оно доставило мне случай побывать в Иванове. Там один из братьев Белоглазовых нашел себе невесту и попросил меня благословить их. Село это недаром пользуется известностью. Только название «село» вовсе не идет к нему. Это город, и город большой по народонаселению, по стройке, по одежде жителей и их обращению. Ивановская крестьянка, поступившая ко мне в приход, была развязнее и умнее всех моих мещанок и купчих. Из этого доброго семейства две женщины и мужчина — все в цветущем возрасте умерли от чахотки; всех их я напутствовал надгробными словами не по заказу, а от чистого сердца. Сослуживцы мои были люди, не заслуживающие доброго напоминания. Дьякон Крылов — человек глупый и гордый. Много он досаждал мне, молодому иерею. Мне бы хотелось, чтобы все делалось в отношении к прихожанам поблагороднее. Я боялся унижать священство крохоборством, но мой отец дьякон вовсе не так смотрел на вещи, он готов был унижаться до подлости, только бы добыть лишнюю гривну денег. Это меня много огорчало, гораздо больше, чем его неуважение ко мне и непокорность. Дьячки были из рук вон плохи, по крайней мере слушались, и за то им спасибо, а то бывает, и очень часто, что причетник, несмотря на то, что безграмотен, еще груб и непослушен. Сколько горя и хлопот честному иерею с такого рода сотрудниками. Кто виноват в том, что русское дьячество так дурно? И оно само, и горькая их доля униженная, и бедность крайняя. Вот мои причетники получали до 250 рублей ассигнациями и ни одной копейки больше. Как в городе с семейством прожить на такую сумму? Необходимо иметь какое-либо ремесло, но ремесло не всякому дается. Мне всего приходилось от прихожан до 850 рублей и от лугов до 150 рублей. (Один из лугов Вознесенской церкви, вблизи знаменитого плавучего озера, о котором идет в городе молва, что в него брошены убийцы Андрея Боголюбского, зашитые в короба, что короба плавают доселе и невольные жильцы их на св. Пасху страшно стонут. К этому баснословию подали повод плавающие действительно по озеру, по направлению ветра глыбы, составленные из переплетающихся корней и сгнивших листьев. Я был на озере еще мальчиком, стону не слыхал, короба мнимые видел и любовался с некоторым ужасом на пустынное водное вместилище, образовавшееся среди темного леса. Ни в окрестности, ни на самом озере не было ни одного живого существа, кроме плавающей гагары.) Но это в скобках. Выходит, что я получал до 1000 рублей от священнического места, другую давала гимназия да 350 рублей училищное начальство за магистерство, значит, можно было жить, и жил бы, если не покойно (спокойно жить в приходе, разбросанном по всему городу, нельзя), то по крайней мере без нужды, если бы дворяне, устроивши пансион, не устроили в нем церковь. Это обстоятельство заставило меня оставить Вознесенскую церковь и дом, в котором прожили с небольшим шесть лет, и переместиться 2 ноября 1841 года в пансион. Семейство мое уже состояло из пяти человек.

7. Законоучительство в гимназии

Не успел я отрастить бороду и привыкнуть к широкой священнической одежде, как законоучитель гимназии старик отец Иоаким получил отставку. Нужен был ему преемник. Учители гимназии предложили мне вступить в их братство. Я согласился по следующим причинам: гимназия к Вознесенью втрое ближе, чем семинария; философия была мне не по душе, да и не по силам; жалованье при гимназии было больше, впрочем, скоро и семинарское сравняли с ним; мне предложили, минуя всех священников и протоиереев, значит польстили моему самолюбию. Директор Калайдович послал запрос архиерею. Архиерей дал отзыв самый лестный. Утвержденный графом Строгановым 9 сентября 1836 года в должности законоучителя, я начал посещать гимназию, но еще целый год оставался при семинарии. Год этот был слишком тяжел для меня. Я хотел быть исправным везде, но не был исправен нигде, несмотря на то, что бегал как угорелый и не знал никогда покоя; видно, справедлива пословица, что за двумя зайцами гнаться нельзя. Увольнение, полученное 24 сентября 1837 года, дало мне возможность вздохнуть свободно и спокойно заняться одним делом. Когда я прощался с учениками семинарии, один из них — Скабовский (где он теперь?) — начал говорить речь; но я не дослушал ее, слезы одолели меня, и я убежал из класса. Отчего эти слезы? Ужели я так любил семинарию, что разлучаться с ней считал несчастием? Ужели в семинарии было много привлекательного? Нет, быть наставником духовным воспитанников не много привлекательного: в классах черно, жалованье небольшое, бесцеремонное обращение ректора, грубые выходки учеников, незнакомых с приличным обращением, — не могут поселить особенной привязанности. Но привычка великое дело: 12 лет учился в семинарии, 7 лет учил, можно было в такое время сродниться не только с духом семинарии, даже со стенами, со всеми предметами, окружающими ее. Вот почему мне крепко взгрустнулось, когда я должен был сказать семинарии последнее прости!
Гимназия помещалась в огромном трехэтажном доме. Дом был строен на широкую барскую ногу времен Екатерины — залы огромные, окна большие, лестницы широкие — но был давно запущен и с помещением в нем училища не мог перемениться к лучшему. Рамы обветшали, осенний ветер свободно гулял по парадным лестницам, полы расщелились, двери засалены. Гимназическое начальство, потому что пригляделось или по своей беспечности, не видело ничего другого и не заботилось об исправлении ветхостей. Не так взглянул на них император Николай, когда он в 1834 году, проезжая Владимиром, посетил гимназию. Зоркий глаз его все сразу заметил, и он выразил полное свое неудовольствие.


Каталог Православное Христианство.Ру Рейтинг@Mail.ru Яндекс.Метрика