Православие.Ru | Протоиерей Александр Авдюгин | 04.06.2015 |
В кладовке было темно, пахло топленым молоком, сушеными яблоками и вишней. В углу скреблась мышь. По всей видимости, дорогу себе в рядом расположенный курятник прокладывала. Свет лишь тонкой полоской просачивался из-под закрытой двери, а вверху, над нашими мальчишескими головами — сплошная густая пугающая темень. Мы вдвоем с братом Шуркой, затаившись, ожидали, когда Наташка, моя сестра двоюродная, а Шуркина родная, придет ведро молочное на место поставить. Ей уже по возрасту полагалось в обед на луг идти, корову доить, и она вот-вот должна вернуться.
Наташка, по нашему разумению, вредная девка. Обо всех наших делах и секретах бабке или дядьке Васе, отцу своему и Шуркиному, рассказывала и вечно за нами следила. Вот и решили мы ее напугать, чтобы неповадно было.
Дверь, скрипя древними петлями, отворилась, от резкого света мы с братом зажмурились, но всё же хором во всю мочь заорали. Я кричал: «А-а-а-а!», Шурка вопил: «У-у-у!». Глаза наши, солнечными бликами ослепленные, пока еще ничего не видели, но уши услышали. Правда, не то, чего хотелось.
Упало и громко затарахтело уроненное ведро, а затем раздался громкий бабушкин вскрик:
— Ох, божечки!
Шурка успел проскочить неповрежденным между бабушкой и дверью, я же хороший подзатыльник схлопотал, как и возглас: «Штоб тебя анчутка стрескал, ишь как напужал!» — только ко мне относился.
Куда бежать, было ясно и понятно. Сад заканчивался колхозным терновником, где у нас с братом было «секретное место». Там с Шуркой и встретились. Сначала обсуждали, как бы бабку уговорить, чтобы дядьке Ваське ничего не рассказала, и пришли к выводу, что вдвоем сходим на покаяние. Бабушка любила, когда мы после очередного озорства представали пред ней с понурыми головами и говорили: «Ба, мы покаяться пришли».
Да оно и понятно, почему любила. Она ведь Богу молиться раньше ходила, а сейчас, когда вокруг ни одного храма не осталось, ей наши «покаяния» с понурыми лицами, шмыганьем носами и обещаниями, что «никогда больше не будем», наверное, жизнь церковную напоминали.
Когда вопрос предотвращения дядькиного возмездия был решен, как-то само собой об анчутке заговорили. Вернее, я у брата разъяснения потребовал, кто это такой. Шурка — мальчишка деревенский, и он, в отличие от нас, городских, намного больше в этих делах разбирается.
Оказывается, как мне брат объяснил, не надо путать анчуток домашних, водяных и полевых. Они все разные, есть очень злые, а есть такие, которые ничего с тобой не сделают, только напугают.
— А злые — это какие? — спросил я Шурку.
— Водяные, — со знанием дела ответствовал брат. — Когда в речке купаешься и ногу свело, то это анчутка вцепился. Может и на дно утащить.
Это было действительно страшно, так как на речке мы пропадали целыми днями, но брат успокоил:
— Ты не боись, в нашей речке их нет.
— Это почему же? — не поверил я утверждению.
— У нас родники, откуда речка течет, все святые, и вода там святая, — со знанием дела объяснил брат, — а анчутки ее боятся.
— И полевых бояться не надо, — продолжил Шурка. — Их волки когда-то погоняли и пятки им все откусили, теперь они от всех убегают, кто по полю идет. Наверное, думают, что это волки.
Долго мы еще с братом о «страшном» говорили, но животы уже урчали, а терна и яблок есть не хотелось — зеленые они еще. Да и со двора запах шел манящий и дурманящий. На улице летняя печь была устроена, и бабушка на ней летом всегда обеды готовила. Наши мальчишеские носы четко учуяли, что в данный момент она оладьи жарила. Так и представились пред глазами хрустящие оладушки со сметаной да с молоком. Деваться некуда, крутись не крутись, сиди в «тайном месте» не сиди, а есть хочется. Надо идти с «покаянием».
Пошли.
Бабушка показалась нам сердитой. Предстали мы пред ней с понурыми головами, шмыгающими носами и даже с вытиранием сухих глаз от так и не появившихся слез раскаяния.
Шурка, как старший и уже не первый раз побывавший в подобной ситуации, скороговоркой выдал:
— Ба, мы каяться пришли, ты нас прости, что напугали тебя, — а затем добавил мне непонятное: — грешники мы, бабушка, окаянные.
Что такое «грешники», да еще и «окаянные», для меня, городского мальчишки, было неясно и непонятно, но бабушкино лицо как-то сразу изменилось, вся строгость перешла в ее всегдашнюю добрую улыбку.
Смахнула она тряпкой невидимую на скамейке пыль, заставила помыть в стоящей рядом бочке с водой руки и усадила за стол.
— Садитесь уже, грешники. Небось изголодались с утра.
+ + +
Прошло много лет. Закончил я школу и решил поступать в университет. Я-то решил, а вот университет с моим решением не согласился, заявил, что баллов экзаменационных, мною полученных, для него недостаточно. Зато армия тут же повестку прислала и безапелляционно определила, что в ближайшие два года буду я в гимнастерке и сапогах армейских пребывать.
За несколько дней до отъезда на призывной пункт отправили меня родители в село — с бабушкой проститься: старенькая она уже стала, болела много.
Когда старушка узнала, что призывают меня в войско советское, расстроилась, расплакалась.
— Ба, да не волнуйся ты. Всё нормально будет. Через два года вернусь и сразу приеду. Оладушки мне опять спечешь.
— Да нет, онучок, — вздохнула бабушка, — уже не дождусь.
На мои уверения, что всё будет нормально, она внимания не обратила и неожиданно сказала:
— А я ведь пред тобой покаяться хочу!
— Предо мной? Это за что же? — удивился я.
— А помнишь, как я вас с Шуркой анчутками нарекла? Раз за разом теперь вспоминаю: как же я могла онуков родных словом таким поганым обозвать? Ты уж прости меня, старую.
+ + +
Больше сорока лет, как нет бабушки, а как встречу в рассказах, легендах или сказках «анчутку», так и вспоминаю и село, и Шурку, и оладьи со сметаной, а больше всего — бабушку и ее покаяние.