Русская линия
ИтогиПротодиакон Андрей Кураев02.10.2012 

Миссионер

Андрей Кураев — о том, Протодиакон Андрей Кураевкак атеист стал протодиаконом, а Ленинград — Санкт-Петербургом, об архивах КГБ и деятелях ГКЧП, как разошелся во взглядах с советской властью, Борисом Ельциным и Алексием II, об особенностях национальной охоты на ведьм, а также о том, как нелегко быть пророком в своем отечестве.

В Русской православной церкви несут служение более 32 тысяч духовных лиц. Тех, что известны за пределами своих приходов и епархий, намного меньше. И, пожалуй, лишь единицы могут похвастаться такой известностью, как у протодиакона Андрея Кураева. Далеко не всегда славе «популяризатора Православия», как называет себя сам Кураев, можно позавидовать. Много раз в своей жизни он оказывался в положении героя фильма «Свой среди чужих, чужой среди своих». Однако если когда-нибудь снимут фильм о самом неугомонном протодиаконе, то назовут его как угодно, но только не «Миссия невыполнима».

— Отец Андрей. Или все-таки Андрей Вячеславович? Какой вариант обращения предпочитаете?

 — В принципе, оба варианта правильны. Правда, тут есть одна тонкость. До революции к духовным лицам — за пределами храма — было принято обращаться по имени-отчеству. В культуре того времени это было признаком уважения и высокого социального статуса. Но когда пришли большевики, в эту форму стал вкладываться совершенно иной смысл. По имени-отчеству к «служителям культа» подчеркнуто обращались совслужащие, в том числе товарищи чекисты. Дескать, как бы тебя в Церкви ни звали, для нас это ничего не значит. Поэтому для священнослужителей моего поколения, заставших советские времена, имя-отчество ассоциируется с той эпохой. У более молодых, я думаю, таких ассоциаций не возникает. Но это, как говорится, мои проблемы, не ваши. Поэтому как вам удобнее, так и обращайтесь.

— Отец Андрей, о тех временах напоминают и другие детали современной жизни. Например, то, как в Церкви отнеслись к вашему «особому мнению» по делу Pussy Riot.

 — Да, попытки повлиять на меня были. Но это все-таки не давление советского образца. Церковь — не КПСС: мне могут высказать претензии и пожелания, однако без каких-либо оргвыводов. Скажем, в марте на ученом совете один из моих коллег по Московской духовной академии потребовал, чтобы я сделал публичное покаянное заявление. Я ответил: «Простите, коллеги, это для меня немыслимо, это был бы не миссионерский поступок. В Интернете сегодня можно встретить сотни высказываний типа: „Кураев — последняя ниточка, которая связывает меня с православием“. Вы возьмете на себя ответственность за эти сотни душ?» И надо отдать должное ректору и ученому совету: они не стали развивать эту тему.

— Однако ученый совет выразил «единодушное несогласие» с «оценкой протодиаконом Андреем Кураевым этой возмутительной акции». Вам уютно в статусе диссидента?

 — Я не считаю себя диссидентом. Просто иногда вижу чуть дальше, чем некоторые другие. Что касается ситуации с этим феминистками, по-прежнему убежден, что стратегически — в расчете не на одну неделю, а на месяцы и годы — моя позиция правильна. Я сразу тогда сказал, что будет грандиозный скандал, но именно в том случае, если будет жесткая реакция с нашей стороны. Ведь главная цель такого рода перформансов — реакция зрителей. И эта реакция была заранее запрограммирована. Зачем же вести себя подобно дрессированным собачкам? Могу лишь повторить сказанное тогда: будь я ключарем храма, я бы накормил этих девчонок блинами, выдал по чаше медовухи и пригласил бы зайти вновь, на чин прощения.

Лишь в одной перспективе можно счесть мою позицию ошибочной и церковно вредной. Если считать за благо превращение Церкви в политико-боевую единицу. Тогда все логично: чтобы добиться полного некритического послушания паствы, надо ее запугать. Для этого нужно указать ей на кольцо врагов и фронтов. Кроме того, надо ее малость задобрить, бросив лозунги, потакающие низким инстинктам. У большевиков это было «грабь награбленное», сегодня подобную роль может исполнить призыв «все на защиту поруганных святынь, бей осквернителей и критиков!». А потом видом этой истеричной толпы запугивать другие общественные силы и структуры. Логично, политтехнологично. Но очень цинично. Я не могу поверить, что таковы замыслы патриарха Кирилла, а потому и свою позицию не считаю предательской или диссидентской.

Я давно привык к тому, что кому-то из мирян или сослужителей мое поведение кажется неправильным. Привык и к тому, что по многим вопросам моя позиция, поначалу казавшаяся диссидентской и маргинальной, становилась более или менее общепринятой. Какая истерика была по поводу введения налоговых номеров и штрихкодов! Как меня тогда только не называли — и агентом ЦРУ, и антихристом. Сейчас утихло. Но извинений от былых хаятелей я так и не дождался.

— Всезнающая «Википедия» сообщает, что, учась в старших классах школы, вы выпускали газету «Атеист». Все верно?

 — Это была стенгазета, висевшая в нашем классе. Выпустил я ее два, максимум три раза. Был тогда под большим впечатлением от творчества Марка Твена: перу этого писателя принадлежат не только замечательные истории из жизни Тома Сойера, но веселые сатирические зарисовки на тему религии. Несколько таких рассказов я, говоря современным языком, перепостил. В этом не было особого богоборчества. Просто моему подростковому умишку это показалось интересно и смешно.

 — После школы был философский факультет МГУ — кафедра истории и теории научного атеизма. Сами выбрали специализацию?

 — Увлечение философией было у меня, можно сказать, наследственным. Я вырос в академической среде: отец, Вячеслав Иванович Кураев, был специалистом в области формальной логики. Я очень любил подслушивать разговоры отца и его друзей. В общем, вопроса, на какой факультет поступать, не было. Но что касается кафедры, выбор по большому счету был случайным. Научный коммунизм отпал сразу — там не было ничего, кроме трескучей пропаганды. Отец, помню, показал мне на одного своего однокурсника и спросил: «Хочешь быть таким же?» Тот занимался как раз научным коммунизмом и отличался изрядным занудством. Я сразу сказал: «Нет-нет, не хочу». Логика и зарубежная философия выглядели более заманчиво, но беда в том, что на обеих кафедрах слишком хорошо знали моего отца. Не хотелось прослыть папенькиным сынком. Оставался научный атеизм. Идеологической шелухи, несмотря на «страшное» название, там было в общем-то не так много. По сути обычное религиоведение. Решил для себя: если мои будущие собеседники, религиозные авторы, меня переубедят, буду изучать религиозную философию. Если нет — материалистическую. И так и так интересно.

— По мнению некоторых ваших недоброжелателей, Андрей Кураев — вовремя сориентировавшийся карьерист. Почуял, мол, wind of change и из профессионального безбожника переквалифицировался в профессионального богослова.

 — Есть такой анекдот: если видишь швейцарского банкира, выпрыгивающего из окна, без раздумий делай то же самое. Те, кто считает Андрея Кураева ловким карьеристом, ставят мое историческое чутье на один уровень с этим банкиром. Ну, а если серьезно, то крестился я через неделю после смерти Брежнева. Почувствовать ветер перемен было очень сложно. Решение созрело, конечно, гораздо раньше, но толчком послужил приход к власти Андропова. Дело в том, что среда, в которой вращался я — московская интеллигентская, немножко диссидентская, — склонна была персонифицировать проблемы страны. Вот, мол, косноязычный кремлевский старец уйдет, и начнутся перемены. Но когда старец умер, стало понятно, что дело не в нем, дело в системе. Я решил, что не стоит ждать серьезных перемен в мире газет. Надо искать другой путь, производить перемены на другом, более глубоком уровне. В самом себе.

 — Ну, а что послужило причиной мировоззренческого переворота? Где эта точка перелома?

 — Думаю, это похороны Высоцкого в июле 1980-го. Я с отцом стоял в очереди в Театр на Таганке, затем — на кладбище. А многие мои однокурсники стояли с красными повязками в оцеплении. Да, сейчас, задним умом, я могу понять, что на самом деле и они тоже были правы. Любую толпу, пусть даже самую интеллигентную, необходимо сдерживать. Но мы зримо оказались по разные стороны барьеров. Пока еще барьеров, не баррикад. Психологически это тогда очень остро мной переживалось. Очень захотелось зайти за красные флажки. Один из аргументов, обративших меня к Церкви, был такой: если власть ежедневно врет по самым разным поводам, то, возможно, она соврала и в том, что она же сама называет основным вопросом философии.

— Как родители восприняли ваше воцерковление?

 — Очень болезненно. Я не сразу сказал им о своем крещении. Это открылось лишь через два года, совершенно случайно: родители вернулись с дачи раньше времени, а я, уйдя на службу, оставил дома не спрятанными молитвослов и иконки. Несколько дней дом был весьма и весьма неспокоен. Были слезы, уговоры. Нет, мне не пытались доказать, что Бога нет. Родители никогда не были воинствующими атеистами. Переживания были чисто земные: «Как же так? Для Андрюши теперь все двери будут закрыты, карьера не состоится». Я в свою очередь убеждал родителей, что не собираюсь бросать учебу и убегать «в леса». Через несколько дней отец первым пришел в себя и сказал: «Ты знаешь, я, пожалуй, рад, что ты крестился. Теперь в твоих руках ключ ко всей европейской культуре». Однако мой выбор в итоге стоил ему карьеры. Отец тогда работал помощником вице-президента Академии наук СССР академика Федосеева, курировавшего гуманитарные науки. Официально отцовская должность называлась «ученый секретарь секции общественных наук Президиума Академии наук СССР».

 — Понятно: передний край борьбы за «передовую» идеологию.

 — Не совсем так. Секция общественных наук просто координировала работу сети гуманитарных академических институтов. Туда входили в том числе Институт научной информации по общественным наукам, Институт Европы, Институт США и Канады и прочее, и прочее. То есть те аналитические центры, где выковывалась грядущая эпоха, горбачевская перестройка. Поэтому это не было ни идеологическим цирком, ни партийным гетто. Это был мир очень беспокойной, недогматической, творческой мысли. Кстати говоря, главной продукцией этих институтов были закрытые, секретные записки, в которых вождям говорилась правда. Но вожди уже были не в состоянии ее прочитать. Отец притаскивал с работы кучи «секретных материалов». Я, конечно же, их пролистывал, а потом на следующий день был героем дня в университете. Рассказывал однокурсникам и преподавателям новости, о которых не сообщала программа «Время».

— И при таком-то либерализме отец пострадал за крестившегося сына?

 — Дело было не в крещении. На человека, который просто ходил в церковь, власти не обращали особого внимания. Проблемы и у меня, и у моей семьи начались после того, как я решил поступать в семинарию. Это был уже совершенно иной уровень «антисоветскости». Отец решил «по-честному» предупредить шефа о моих планах. Но академик Федосеев тут же настучал в ЦК, и вскоре отцу ясно дали понять, что он не может работать на прежнем месте. Его резко понизили в должности. Спустя годы отец рассказал мне, что мой демарш перекрыл ему путь в Париж: его хотели послать на многолетнюю работу в ЮНЕСКО. А еще Федосееву пришла в голову «замечательная» идея: отправить меня на перевоспитание в армию. Я ведь после окончания университета был лейтенантом, а по военной специальности — замполитом. Академик принялся звонить в ЦК и Министерство обороны, требуя, чтобы меня немедленно призвали. К счастью, там оказались здравомыслящие люди, которые разумно решили, что Советской армии такие замполиты не нужны. И вопрос был закрыт.

 — А сейчас у вас, кстати, какое звание?

 — Все то же — лейтенант. Апгрейда с тех пор не было.

— Ходят слухи, что многие ваши коллеги получали в те годы чины, звания и оперативные псевдонимы в другом силовом ведомстве. Вы понимаете, что я имею в виду.

 — С нетерпением жду, когда у нас раскроют соответствующие архивы. Думаю, в конце концов это будет полезно и для Церкви, поскольку позволит развеять множество мифов.

— А может, потому и не открывают, что некоторые представления о жизни окажутся перевернутыми?

 — Уверен, что слухи о сотрудничестве Церкви и спецслужб сильно преувеличены. Во-первых, КГБ, как любая советская структура, обожал приписки. В своих отчетах они могли назвать человека агентом, а тот даже не подозревал об этом. И потом — что называть сотрудничеством? Представьте, что епископ хочет избавиться от недостойного священника, блудника и пьяницы. Но владыка не может ничего сделать без согласия Совета по делам религий, а фактически — без санкции КГБ. И вот при встрече с «товарищем в штатском» он говорит: «Слушайте, прихожане возмущаются, спрашивают, почему я терплю этого попа. А я ничего не могу ответить. Или вы хотите, чтобы я сказал, что это вопрос к советской власти? Но учтите: об этом могут узнать «западные голоса». А потом гэбист пишет: «Имел беседу с таким-то агентом, тот дал такие-то показания на такого-то священника.»

Не думаю, что сильно страдала в те годы и тайна исповеди. Если кто-то, допустим, каялся в том, что выпил молочка в Великий пост, это не было грехом в глазах КГБ. А те, кто слушал Би-би-си или распространял самиздат, сами не считали это грехом и соответственно не рассказывали об этом на исповеди. Нравственно предосудительным является лишь один вариант сотрудничества: если священник доносил властям об «антисоветской деятельности» или политических взглядах доверившегося ему человека, заведомо зная, что тот может пострадать. И о таких случаях знать действительно полезно — «в назидание потомству».

— Вы знали, идя в семинарию, об этих особенностях отношений между РПЦ и государством?

 — Разумеется, знал. Я прекрасно понимал, что иду не просто в Православную церковь, а в Церковь советскую, предельно лояльную действующей власти. Кроме того, не забывайте, что я учился на кафедре научного атеизма: мне аккуратно преподнесли всю гадость, которую только можно собрать о Церкви. Но я уже тогда научился различать, где в Церкви Христово, а где — слишком человеческое.

— А вас пытались завербовать?

 — Уговоры дать подписку были, но до угроз и требований, к счастью, не дошло. Я не отказывался от общения со своим «куратором». Хотите поговорить? Пожалуйста. Давайте поговорим: о погоде, о том, что пишут в газетах. Если хотите, обсудим последнее выступление Горбачева. Да, преподаватели и студенты академии одобряют выступление лидера страны. У КГБ было достаточно рычагов влияния, чтобы добиться моего отчисления из семинарии. А потом приписали бы еще и какую-нибудь политическую статью. Поэтому решил для себя: скандалить не буду. Но не стану и стучать. Героизма тут нет. Не я оказался не по зубам, а зубки были уже гнилыми. Система работала по инерции, без огонька. Хотя инерция была очень большой. Церковь находилась на периферии внимания советского государства, поэтому перестройка дошла до нее чуть ли не в последнюю очередь. Серьезные изменения начались лишь к концу 1988 года, после празднования 1000-летия крещения Руси.

— Когда от вас наконец отстали?

 — В августе 1991 года. Буквально за день до путча один товарищ пробовал со мной «поговорить», подсев как бы случайно в самолете.

— Читаю ваш «послужной список»: «В 1988—1990 годах учился в Бухарестском Богословском институте». Это было поощрение или ссылка?

 — Это была попытка убрать меня подальше от советских студентов, которые слишком уж начали интересоваться вопросами религии. Спустя несколько лет в одной газете были опубликованы интереснейшие документы: отчеты комсомольского оперотряда МГУ. А точнее — доносы. Оказалось, что комсомольцы-добровольцы стучали в том числе и на меня. Мол, такой-то семинарист ходит по университетским общежитиям и беседует по ночам со студентами. Мое миссионерское вхождение во внецерковный мир совпало с падением советских защитных идеологических экранов. Более опытные товарищи знали, что они есть и что лучше не испытывать их на прочность. А я на этом еще не обжигался и спокойно брал в руки предметы, считавшиеся раскаленными. В итоге оказалось, что свою первую публичную лекцию я прочитал даже раньше, чем отец Александр Мень. Хотя кто он и кто я, мальчишка-семинарист? Я стал первым представителем Церкви, публикующимся в светской прессе без согласования с ЦК. Полемизировал на Арбате, оттеснял экскурсоводов в зале иконописи Третьяковки. Все это я делал не потому, что был таким уж смелым, а потому, что попросту не знал, что этого делать еще нельзя. Знал бы, наверное, испугался.

 — Но что-то, выходит, действительно было еще нельзя.

 — Чашу терпения партийных и «компетентных» органов переполнило мое выступление в Коломенском пединституте. Это был февраль 1988 года. Меня пригласили друзья, которые там преподавали. Им, как и мне, казалось, что в этом нет никакого криминала. Встреча была в актовом зале и продолжалась больше трех часов. Пришла вся профессура, студенты буквально висели на колоннах.

 — У вас была такая популярность?

 — Меня тогда никто не знал. Привлекал мой церковный статус. Незадолго до этого появился роман Чингиза Айтматова «Плаха», одним из персонажей которого был семинарист Авдий. Роман, надо заметить, совершенно фантастический, в том числе и в описании семинарской жизни. Но свою лепту в раскрутку интереса к Церкви он внес. Всем хотелось посмотреть на семинариста из плоти и крови — живого Авдия или Алешу Карамазова. Симпатии зала были однозначно на моей стороне. Сказался, наверное, и вкус новизны и запретности, но главным моим оружием были знания. Предмет я знал намного лучше, чем преподаватели официальной философии, пересказывавшие учебники научного атеизма времен их молодости. В итоге разразился скандал. Никому не известный семинарист переспорил партийных пропагандистов! Вскоре вышло постановление Московского обкома партии «О неудовлетворительной постановке атеистического воспитания в Коломенском пединституте». И началась длинная череда неприятностей, финалом которой стала двухлетняя командировка в Румынию.

 — Руководство академии не пыталось вас отстоять?

 — А это как раз и была попытка меня отстоять. Дело, насколько я себе представляю, было так. Когда гэбисты совсем уж сильно насели на ректора Духовной академии архиепископа Александра — пора, мол, с «этим» кончать, выгоняйте, — владыка в ответ предложил: «А давайте уберем Кураева из подведомственного вам поля. Поместим на несколько лет под присмотр Чаушеску, а там посмотрим». Румынская ссылка во многом определила мой дальнейший жизненный путь. Я остался в Церкви, но потерял шанс стать академическим ученым. У меня, например, с тех пор очень сложные отношения с древнегреческим и древнееврейским языками. По неписаным правилам, возникшим еще в дореволюционные времена, это тот образовательный минимум, без которого нормальная богословская карьера невозможна. А изучать древние языки у румынских преподавателей было, мягко говоря, проблематично. Дай Бог румынским овладеть. В общем, возникло слишком много барьеров для погружения в серьезную науку. Что навсегда оставило меня на уровне популяризатора.

 — Жалеете?

 — Иногда да. Впрочем, популяризаторство тоже оказалось нужным. Да и те два года не могу назвать потерянным временем. Именно в Румынии я был рукоположен в диаконский сан. Посвящение совершил румынский патриарх Феоктист в Патриаршем соборе Бухареста. Добро на это дали, разумеется, в нашей Патриархии. Но Москве пришлось бы проходить через массу собеседований, подписывать кучу бумаг, заверять всех в лояльности к советской власти. С познавательной точки зрения тоже были свои плюсы. Сами лекции, правда, почти ничего не дали. Зато появилась возможность увидеть другое, нерусское православие. Румыны не были в такой степени, как мы, контужены атеизмом. Конечно, иерархам Церкви тоже пришлось идти на компромисс с властями. Но низы церковной жизни практически не пострадали. Там можно было наблюдать, например, такую удивительную для глаза советского человека картину. Идут по улице девочки-школьницы, на шеях — пионерские галстуки. Проходят мимо храма, останавливаются, крестятся и спокойно идут дальше. Но больше всего меня восхитила монастырская жизнь — множество нетронутых, никогда не закрывавшихся властями обителей. Со своим уставом, своим лицом. То, что можно назвать «не карьерным» монашеством. У нас в Союзе монахов было так мало, что почти любой был обречен рано или поздно стать епископом. А в румынских монастырях очень часто можно было встретить светлых старичков, которые всю свою жизнь провели в схиме и остались простыми монахами, без сана.

 — А румынская революция вас удивила?

 — Да, декабрьская революция до сих пор остается для меня загадкой. Я разминулся с ней всего на несколько часов. Собрался на каникулы домой, сел в вечерний московский поезд, а утром в купе заходит наш пограничник и спрашивает: «Что вы видели в Бухаресте?» — «В каком смысле?» — «Ну, там же события». — «Какие еще события?..» Оказалось, Чаушеску с женой накануне бежали из столицы. Честно говоря, не верю в спонтанный народный порыв. Нет, народ, конечно, не расстроился из-за того, что убрали Чаушеску. Уровень жизни был очень низок: много лет подряд страна, напрягая все силы, погашала внешние долги. Кстати, рассчитались с кредиторами по странному совпадению как раз накануне революции. Однако то, что еще вчера абсолютно послушные вождю госаппарат и армия были в мгновение ока парализованы, гневом народа не объяснишь. Куда больше это похоже на спланированный переворот. А поспешный расстрел Чаушеску показывает, что кто-то очень торопился спрятать концы в воду.

 — Бухарестский институт вы, насколько знаю, так и не окончили.

 — Не пришлось: летом 1990 года я вернулся в Москву. К этому времени уже избрали нового патриарха, сменился и руководитель Совета по делам религий. Кстати, как шутили в те годы церковные остряки, историю Советского Союза и его экономики можно изучать по фамилиям чиновников, надзиравших за Церковью. При Сталине это был Карпов, при Брежневе — Куроедов: перешли на курочек. С середины и до конца 1980-х — Харчев: сойдут уже любые харчи. Самым последним был Христораднов: дайте, Христа ради, хоть что-нибудь. Так вот, будучи на каникулах в Москве, я зашел к ректору академии: «Может быть, я могу вернуться? Ситуация ведь изменилась». Владыка Александр неожиданно для меня согласился: «Пожалуй, можете». Пообещал восстановить меня на третьем курсе и предложил зайти через недельку.

Однако через неделю я услышал нечто куда более неожиданное. Ректор сообщил, что говорил обо мне с новым патриархом: Алексий II собирает «команду», ищет помощников. «Святейший сегодня служит в Лавре, — заключил владыка Александр. — На всенощной вы должны подойти к нему и представиться.» Алексий начал с того, что слышал обо мне как о человеке, у которого есть писательский дар. Я сказал: «Нет. Пишу больше от лености, чтобы не повторять двадцать раз одно и то же». Патриарх улыбнулся и предложил все-таки попробовать себя в качестве его референта. Дали написать пару пробных текстов — понравились. И началась работа. Фактически круг моих обязанностей включал три должности — референт, пресс-секретарь и аналитик.

— Патриарха привлекла ваша репутация бунтаря?

 — Патриарх понимал, что ему предстоит выступать перед большими аудиториями, общаться с прессой. А предыдущий патриарх, Пимен, не оставил в этом отношении никакого наследства. Один знакомый журналист, работавший в те годы в «Литературной газете», рассказал такой случай. «Литературка» решила взять интервью у Пимена — по поводу приближающегося 1000-летия крещения Руси. Перестройка, уточню, была уже в самом разгаре. Позвонили в Патриархию: так, мол, и так. В ответ секретарь патриарха произнес фразу, от которой в редакции чуть не попадали со стульев: «Простите, а вы эту идею в ЦК согласовали?» С интервью, разумеется, ничего не получилось.

Пимен не был медийным человеком. Он был монах, затворник. В тех редких случаях, когда публичных выступлений было не избежать, подготовка речи поручалась либо издательству Патриархии, либо Отделу внешних церковных сношений. Но у нового патриарха были сложные отношения с обеими этими структурами. Ему нужен был совершенно новый, свежий человек. А где его взять? В Церкви было три интеллектуальных центра. Два из них, издательство и ОВЦС, как я уже сказал, отпадали. Оставался только третий — академия. Поэтому патриарх обратился к ректору, ну, а тот уже предложил меня.

— С чего началась ваша новая работа?

 — С очень печального события. Первый мой рабочий день в Патриархии совпал с известием об убийстве отца Александра Меня. Первое мое задание в новой должности — подготовка телеграммы соболезнования родным и близким от имени патриарха.

— Вы были лично знакомым с отцом Александром?

 — Да, несколько раз я был у него дома, в деревне. Это были замечательные вечера, потрясающе интересные беседы. Но намного раньше личного знакомства с отцом Александром я познакомился с его книгами. В общем, мне не пришлось кривить душой, составляя текст. Потеря действительно была горькой.

— У вас есть своя версия его гибели?

 — Твердо убежден в одном: к убийству отца Александра не имеют никакого отношения ни КГБ, ни Православная церковь. Обе эти версии, достаточно распространенные в медийных кругах, не выдерживают критики. У КГБ в ту пору и без того забот было выше головы: Советский Союз дышал на ладан. Что же касается РПЦ, то линия отца Александра ничем не отличалась от официальной. То, что он был диссидентом в Церкви, — миф. Если вы сравните его книги и лекции с выступлениями церковных иерархов той эпохи, то не найдете никаких принципиальных отличий. Конечно, в Церкви есть не только иерархи. Если, например, завтра, найдут мой хладный труп, одна из вероятных версий: отметились православные экстремисты, решившие «очистить» Церковь на свой манер. Но тогда, в 1990 году, этой низовой «опричнины» не было еще и в помине.

Напомню: следствие уверено, что убийца был хорошо знаком отцу Александру. Первый вопрос, возникающий при расследовании любого преступления: кому это выгодно? Ни КГБ, ни РПЦ никаких бонусов не получили. Но отец Александр был не просто великим миссионером. Основным объектом его миссионерской деятельности была очень определенная социальная группа — московская интеллигенция. И если сегодня это космополитичный анклав, то к исходу 1980-х понятие «московская интеллигенция» было практически тождественно понятию «еврейская интеллигенция». Именно в этой среде он пользовался наибольшим авторитетом и влиянием. Кстати, отцу Александру меня рекомендовали в свое время мои друзья — московские евреи.

Его активность могла ведь вызывать недовольство в кругах, о которых тогда просто не задумывались. Это сегодня мы знаем, что экстремисты есть в любой религиозной общине. И у мусульман, и у православных, и у католиков, и у буддистов, и у иудеев. Честная аналитика требует, чтобы были рассмотрены все версии, нельзя взять какую-то и заклеить пластырем: «Сюда думать нельзя».

 — В биографии, размещенной на вашем сайте, говорится: «Патриарх Алексий II позволял ему спорить с собой». О чем были эти споры?

 — Например, о законодательстве о свободе совести. Это был октябрь 1990 года, и наши споры по поводу проекта нового закона действительно шли до поздней ночи. Понимаете, Алексий — человек с огромным жизненным опытом советской поры. Печальным опытом. Поэтому его позиция поначалу была крайне осторожной: этого лучше не просить, эту тему не затрагивать, это все равно не пройдет. Дали, мол, чуть-чуть вздохнуть, и на том спасибо. А я был неопытный, молодой, горячий, мне казалось, что мы можем и должны добиться гораздо большего.

Помню, к нашей беседе присоединился как-то человек, занимавший скромную должность юрисконсульта Патриархии. Некто Калинин. Всем, однако, было известно, что юрисконсультом он стал называться совсем недавно. Поговаривали, что именно он в свое время арестовывал Солженицына. Это была поразительная картина: как только Калинин брал слово, патриарх Алексий замолкал и смотрел на «товарища в штатском» как кролик на удава. Моя безбашенная молодая полемичность, однако, помогала патриарху выйти из этого гипнотического состояния.

В некоторых случаях мои предложения подкреплял игумен Иоанн (Экономцев). В 80-е годы он был помощником тогда еще митрополита Алексия и пользовался очень большим его доверием. Вместе нам иногда удавалось укрепить решимость патриарха на такие шаги, которые даже по нынешним временам кажутся достаточно смелыми. Например, на резкое осуждение применения силы во время событий в Вильнюсе в январе 1991 года. Психологически это было очень важное заявление. Пожалуй, первый случай за 70 лет, когда официальная позиция РПЦ радикально разошлась с «линией партии».

— А спустя полгода вы покусились уже на саму «колыбель революции». Признаете «вину» в лишении города на Неве имени Ленина?

 — За несколько дней до референдума, прошедшего 12 июня 1991 года, социологи предсказывали победу противников переименования. Я считал, что Церковь не может отмолчаться в этой ситуации. Тем более что до избрания патриархом, то есть всего за год до этого, Алексий был ленинградским митрополитом. Его здесь хорошо знали и любили, считали своим. Я составил текст обращения к горожанам — с призывом высказаться «за возвращение городу его исторического и священного имени». И пришел с этим к патриарху. Алексий, подумав, отказался ставить свою подпись. Решил, что ему не стоит вмешиваться в спор — хотя и исторический, но имеющий политическую окраску. Однако благословил меня выступить от моего имени. Причем разрешил подписаться не просто диаконом, а референтом патриарха. Я послал текст по факсу Анатолию Собчаку, и на следующий день обращение появилось сразу в четырех городских газетах. Спустя какое-то время я прочитал резюме социологов: все решили последние три дня, и решающее влияние на колеблющихся оказали выступления Патриархии и академика Дмитрия Лихачева.

— 12 июня 1991 года произошло и другое историческое событие: был избран первый президент России. Какое впечатление на вас произвели Борис Ельцин и его команда?

 — Самое печальное. Приведу лишь один эпизод. В начале июня 1991 года, незадолго до президентских выборов, звонит Аркадий Мурашев: «Мы хотели бы организовать встречу Бориса Николаевича и Святейшего патриарха». Команда Ельцина явно взяла на вооружение западные методики ведения избирательных кампаний, требующие от политика встречаться с представителями различных социальных групп. В том числе религиозных. «Борис Николаевич интересуется, что он должен сказать патриарху, — продолжает Мурашев. — У вас есть что предложить?» А я только что посмотрел интервью Ельцина итальянскому телевидению, которое показал какой-то наш канал. Вопрос: «Не кажется ли вам, что православие с его традицией коллективизма, соборности — препятствие на пути к построению демократического общества?» Ответ Ельцина: «Ну, это, конечно, проблема, но мы ее решим». Еще вопрос: «Не кажется ли вам, что православие с его традицией аскетизма, отказа от мирских благ является препятствием на пути создания рыночной экономики?» — «Это трудность, но мы ее преодолеем».

Внутри у меня все кипело. Говорю Мурашеву: «Если бы кандидат в президенты Италии за три дня до выборов пообещал решить „проблему“ католичества, то вряд ли мог бы рассчитывать на успех». На следующее утро еду в Белый дом, встречаюсь с тем же Мурашевым, Заславским и Бурбулисом. Объясняю уже спокойнее: «Ребята, так же нельзя. Надо, чтобы из уст Бориса Николаевича звучало что-то совсем другое». — «Хорошо, мы ему скажем». Через три часа снова приезжаю в Белый дом, уже сопровождая патриарха. И первые слова, которые говорит Ельцин: «Ваше Святейшество, некоторые тут говорят, что православие и демократия несовместимы. Так вот знайте: я с ними решительно не согласен.» Признаюсь, я не голосовал тогда за Ельцина. Просто не пошел на выборы. Стало понятно, что это марионетка, по крайней мере, в интеллектуальном плане. Что нашепчут, то и говорит.

Впрочем, все познается в сравнении. Когда через два месяца я увидел на фоне серого занавеса серые лица членов ГКЧП, то отчетливо ощутил, что Ельцин — не самый плохой вариант. Если бы победили путчисты, было бы намного хуже.

 — Классический вопрос: что вы делали 19 августа 1991-го?

 — Проснулся, включил радио. Тут же позвонил патриарху: «Ваше Святейшество, послушайте новости». Алексий, несмотря на ранний час, был уже на ногах. Через несколько часов он должен был служить в Успенском соборе Кремля. По-моему, это было первое патриаршее богослужение в кремлевских стенах с 1917 года. И паства, кстати, тоже была необычная. На службу должны были прийти делегаты открывавшегося в тот день первого Конгресса соотечественников, в том числе потомки эмигрантов первой, «белой» волны. Словом, событие историческое во всех смыслах. И тут — ГКЧП.

Когда началась служба, я подумал: неужели в конце литургии позвучит, как обычно, многолетие «властем и воинству»? Подошел к митрополиту Кириллу, нынешнему патриарху, поделился сомнениями. Владыка мгновенно проанализировал ситуацию и направился к святейшему. Власти и воинство упомянуты не были. Для тех, кто разбирается в нюансах церковной службы, это было четким сигналом: патриарх и Церковь не считают путчистов законной властью.

На следующий день, 20 августа, я отправился в Белый дом. Пообщался с депутатами, с людьми на баррикадах, раздал размноженный на ксероксе текст заявления святейшего. Его так и не удалось опубликовать: либеральные газеты были закрыты, а для разрешенной прессы в нем было слишком много крамолы. Несмотря на осторожные формулировки, в целом оно было направлено против ГКЧП. Там, например, было требование дать слово Горбачеву. Забегая вперед, скажу, что некоторое время спустя вице-президент Александр Руцкой написал письмо патриарху, где благодарил за то, что его представитель, диакон Андрей Кураев, «в эти решающие дни был в Белом доме».

В тот день я подготовил и другой, намного более жесткий вариант заявления патриарха — с однозначным осуждением ГКЧП. Проект лежал на столе Алексия. Подпись на нем появилась в ночь с 20 на 21 августа, после того как пошли сообщения о драме, разыгравшейся на пересечении Садового кольца и Калининского проспекта. Сегодня мы знаем, что это было трагическое недоразумение: бронетехника, которую атаковали погибшие ребята, не собиралась сворачивать к Белому дому. Но в те часы была полная уверенность, что путчисты пошли ва-банк и готовы залить страну кровью. Тогда же, ночью, я позвонил патриарху: «Ваше Святейшество, ждать больше нельзя». И Алексий решился: «Хорошо, считайте, что я этот текст подписал». Я стал обзванивать журналистов.

Впрочем, еще два дня, пока ситуация окончательно не прояснилась, почти все официальные лица Патриархии отрицали существование этого документа: «Ничего не видели, ничего не знаем». Что не помешало им утверждать в последующих мемуарах, что они ни минуты не сомневались в победе демократии. Логика понятна: пока паны дерутся, лучше отсидеться в сторонке. По-своему очень разумный подход. Однако если б такое заявление тогда не появилось, то у первого российского президента не было бы, думаю, потом такого доверительного и благожелательного отношения к Церкви и лично патриарху Алексию. И, значит, позиции РПЦ были бы намного слабее.

 — Почему вы ушли из Патриархии?

 — Понял, что это все-таки не мое. Формально я уволился в 1993-м, но наше взаимопонимание с патриархом разладилось намного раньше. Фактически сразу после путча. Я стал получать все меньше заказов, да и сам проявлял все меньше активности.

 — В чем состояли разногласия?

 — Было несколько довольно болезненных для меня эпизодов. Например, история с «письмом 53-х», относящаяся к 1991 году. Список подписантов состоял главным образом из «махровых» советских консерваторов — партфункционеров, писателей, общественных деятелей. И среди них был упомянут Алексий II. В обращении, опубликованном в «Советской России», говорилось об угрозе, нависшей над «нашими достижениями», о том, что Советский Союз на грани развала, что надо срочно искать выход. С сегодняшней точки зрения, возможно, вполне здравые мысли. Но тогда резонанс был негативным. Иду к святейшему. Он заверяет меня, что письма не подписывал и даже не читал. Я получаю добро на публичное дезавуирование его участия в этой акции, радостно созываю пресс-конференцию: так и так, патриарха подставили. А потом «Советская Россия» публикует фотокопию письма с подписями. И там — хорошо знакомый мне росчерк.

 — Вы разочаровались в патриархе?

 — Дело не в моих личных разочарованиях и очарованиях. Я не девушка на выданье, знаю, что все мы неидеальны — и в Церкви, и вне ее. И готов терпеть недостатки своих сослужителей (так же, как и они терпят мои). Но одно дело — человеческие отношения, и совсем другое, когда речь идет о работе. Я искренне любил патриарха и защищал его. Но получалось, что я должен профессионально врать. Такая ситуация меня по определению не устраивала. Были и другие аргументы. Накопилось много своих мыслей, текстов. Мне стало просто тесно в рамках официальной должности.

 — Три года назад вы стали протодиаконом. Не такой уж большой чин для четверти века служения. Это ваш собственный выбор либо следствие нонконформизма?

 — Я шел в Церковь не за карьерой. Батюшка, сподвигший меня на поступление в семинарию, сказал как-то навсегда врезавшуюся в память поговорку: «Хоть хворостиной да в церковном заборе торчать». Я очень хорошо знаю церковную жизнь. И теневые, и светлые ее стороны. Поэтому уверяю вас: если бы я поставил себе целью стать епископом, то смог бы это сделать. Но епископ или настоятель храма привязан к одному месту, к конкретным людям. Это можно сравнить с тренерской работой. Есть, например, тренер, который работает с олимпийским чемпионом. Результат этого наставника грандиозен, но он воспитывает лишь одного спортсмена. И есть детский тренер, который работает с множеством детишек. Не все из его воспитанников станут олимпийскими чемпионами. Может быть, даже никто не станет. Но все станут чуточку лучше. Мне интереснее быть детским тренером.

— То есть между карьерой и миссионерской деятельностью вы выбрали последнее?

 — Именно так. И уверен, что не ошибся. Ежедневно через Интернет и обычную почту я получаю послания, в которых люди благодарят за то, что помог им своими книгами или выступлениями. Кому-то — выйти из секты, кому-то — сохранить семью, кому-то — не разочароваться в Церкви. Встречаются и довольно экзотические случаи. Представьте себе такую, например, картину. Украинский город, заканчивается моя лекция, люди начинают расходиться. Местный священник обращает мое внимание: «Видите мужчину в белых кроссовках? Вашу книгу в руках держит. Это наш местный киллер. Но после того как он подсел на ваши книги, стал потихонечку отходить от своей профессии». Меня, правда, с тех пор мучает вопрос: что значит «потихонечку»? Что, в постные дни заказы не принимает?

— Ну, а разочарования были?

 — Когда я учился в семинарии, готовил себя к интеллектуальным битвам с атеистами. Поэтому главное мое разочарование: спорить пришлось не с ними, а с сектантами. А потом еще неожиданнее — полемика уже с самими православными. Оказалось, мало прийти в Церковь. Надо суметь выжить в ней, не попасть во внутриправославное протосектантское образование. Не стать одним из пензенских «закопанцев». И совсем свежая неожиданность: вижу, что некоторые из высоких официальных лиц Церкви делают ставку на заигрывание с «закопанцами-опричниками».

— Насколько для миссионера Андрея Кураева актуальна проблема безопасности?

 — Ни насколько. Это не то, о чем стоит думать. Да, я постоянно получаю угрозы от экстремистов всех мастей, меня то и дело заносят в разнообразные черные списки. Ну и что дальше? Как я должен на это реагировать? Кричать на весь мир «дайте мне телохранителя»? Глупо. Да и какие еще телохранители нужны христианину, если с ним Тот, Кого мы называем «хранителем душ и телес наших»?

— Отец Андрей, может быть, не так уж неправ был Маркс, называя религию опиумом? Передозировка, религиозный фанатизм, весьма плачевно сказывается на душевном здоровье.

 — А я никогда не спорил с этой формулой Маркса. Просто надо учитывать, что в XIX веке слово «опиум» означало не наркотик, а анестетик. Обезболивающее. Образный ряд, в котором звучат эти слова, очень высок: «Религия — это вздох угнетенной твари, сердце бессердечного мира, дух бездушных порядков. Религия есть опиум народа.» Другими словами: функция религии в том, чтобы помочь человеку остаться человеком в бесчеловечной среде. Возможно, Маркса это не устраивало. Но он сделал грамотный вывод: критиковать надо не религию, а общественные порядки, порождающие необходимость в религиозном утешении. Ну, а что касается конфликтов и споров, так это нормально. Назовите мне такую область человеческой мысли, где нет полемики, конкуренции. Если вы такую область найдете, это будет что-то очень и очень нехорошее. Мертвое.

http://www.itogi.ru/spetzproekt/2012/40/182 598.html


Каталог Православное Христианство.Ру Рейтинг@Mail.ru Яндекс.Метрика