ИА «Белые воины» | А. Назаров | 31.07.2006 |
Клинское восстание весьма интересно для историков. Зачинщиками восстания выступили рабочие, поддержавшие дирекцию своего завода, как это не покажется расхожим с традиционным утверждением о непримиримых противоречиях между пролетариатом и предпринимателями. Интересны также приводимые факты об организации руководства заводом в период «рабочего контроля». Воспоминания Назарова позволяют представить размеры народного недовольства властью Советов, причем уже вскоре после победы большевицкого переворота. Следует иметь в виду и националистический «подтекст» Клинского восстания против большевицкой власти.
Данный документ хранится в Государственном архиве Российской Федерации — ф. 5881, оп. 2, д. 526 (текст воспоминаний печатается с сокращениями).
Публикация подготовлена С.С. Балмасовым .
29 апреля 1917 г. я окончил Клинское реальное училище и, по просьбе отца, стал помогать ему в его коммерческих делах. Мой отец имел в городе Клин кожевенный завод. Приблизительно в середине марта 1917 г. отец взял себе компаньона, и наша фирма была названа «Торговый дом С.Н. и Ю.Б.». Решением обоих компаньонов я был назначен «заведующим заводом» Торгового дома.
Почти одновременно с этим я поступил в Московский коммерческий институт, но на лекции ходил очень редко, а обязанности заведующего исполнял добросовестно. На моей обязанности лежало вести техническую сторону завода. С рабочими завода мои отношения наладились довольно приличные. Должен сказать, что у меня о рабочих завода сохранились очень хорошие впечатления.
По поводу революции у всех них было какое-то недоуменное отношение, и обязанности «революционных рабочих» ими исполнялись очень неохотно. Были, конечно, и такие, которые кричали: «Довольно! Попили кровушки! Рабочий контроль!» и прочие новинки революционной фразеологии, но этих криков было немного, и притом они были так глупы и так явно не понимали того, что кричат, что кроме насмешек своей аудитории ничего не добивались.
На заводе был образован «рабочий Комитет», на обязанности которого было следить за деятельностью администрации завода и противодействовать мероприятиям, направленным против «завоеваний революции и против благосостоятельности» рабочих. По директивам, полученным рабочими от Клинского Совета рабочих, солдатских и не знаю, каких еще депутатов этот рабочий Комитет должен был быть выбранным обязательно и «точно и неуклонно» исполнять все приказания Клинского Совета; на остальных же, власть в городе имущих, Комитету было предписано не обращать внимания, ибо всех, кто не был согласен с лозунгом «Вся власть Советам», Совет объявлял «врагами народа». Это было еще в то время, когда наверху революционные заправилы умилялись перед «завоеваниями революции», трепался незабываемый А.Ф. Керенский.
И вот, Клинским Советом (мне хорошо известно, что ни одного рабочего и солдата в этом Совете не было, все члены его были присланы из Москвы) было предписано всем рабочим Клина повиноваться только ему, а не представительной власти, возглавляемой Керенским. Когда я приступил к исполнению своих обязанностей на заводе, «Местный рабочий Комитет» уже существовал; вскоре, при одном из моих распоряжений относительно вывоза готового товара из склада, находящегося при заводе, мне пришлось познакомиться с властью этого учреждения. В то время, когда я, отперев склад, приказал грузить тюки товара на подъехавшие подводы, ко мне подошли двое рабочих и заявили, что товар с завода вывозить воспрещается. Я поинтересовался — кто запретил вывозить мне мою собственность моего же завода? Мне ответили, что при заводе имеется «местный рабочий Комитет», которому и вменено в обязанность следить за тем, чтобы предприниматели «не грабили рабочих». Я был очень удивлен этим нелепым заявлением, однако вспомнил, что живу в те времена, когда и с нелепостью приходится считаться, пригласил явившихся ко мне рабочих в контору, прекратив погрузку товара. В конторе я узнал от рабочих, что они являются главными членами «Местного рабочего Комитета»; один из них был председателем, другой — секретарем. Там они мне показали директивы Клинского Совдепа, на основании которых они «организовались» и действуют. Прочитав эти директивы, я увидел, что все мероприятия администрации можно считать направленными или против «завоеваний революции» вообще, или «благосостояния рабочих» предприятия в частности. В них говорилось, что «вся власть должна перейти к Советам», как только это случится, рабочие получат фабрики в «свои руки, ибо фабрики эти созданы их потом и кровью», а поэтому пока рабочие должны следить, чтобы «буржуазия не грабила фабрик», иначе рабочим останутся голые стены. Там же говорилось, что фабриканты не имеют права увольнять рабочих без ведома «Местного рабочего Комитета», а последний должен был «делать запросы по этому вопросу у Совета». Не знаю, с ведома ли представителей власти Керенского делал эти распоряжения Клинский Совдеп или по своей собственной инициативе, во всяком случае, среди рабочих эти распоряжения имели полную силу закона.
В этом я убедился из разговоров с теми же представителями «Местного рабочего Комитета». Оба поспешили сказать мне, что «Мы, Александр Семенович, ей Богу, ни причем, нас заставляют, мы и делаем. Мы народ темный и ничего в ефтой самой революции и свободе не понимаем. Кого-нибудь ведь надо слушать; вот наш рабочий Совет — шасть нам гумагу за гумагой и приказывает все исполнять в беспрекословности… вот мы и исполняем, а ежели б наша воля, да разве ж мы что… да мы никогда ничего плохого для вас не сделали бы; всегда уважали и батюшку вашего, и вас уважаем: кроме добра, от вас с батюшкой ничего не видели"… Я сказал им, что они поступают несправедливо, „во-первых, потому, что власть еще находится не в руках Советов, и поэтому Клинский Совет не имеет права делать таких распоряжений, а во-вторых, если администрация завода не будет иметь права вывоза товара из завода для продажи, то откуда она возьмет денег для покупки нового сырья и расплаты с рабочими; пусть тогда Совдеп покупает сам мне сырье и обрабатывающий материал и платит вам жалование. Я же заявляю, что если мне будут мешать вывозить все, что я найду нужным, то, во-первых, я не ручаюсь, что завод будет функционировать, так как сырье и материал для его обработки поступать на завод не будет ввиду отсутствия денег для их покупки, а во-вторых, я отказываюсь платить рабочим их заработок, так как тоже не знаю, откуда взять денег, если мне не позволяют продавать выработанный товар“. Последний мой аргумент заставил крепко задуматься моих собеседников; никакого определенного ответа они мне не дали, сказав, что „надо собрать общее собрание“; на него был приглашен и я.
На этом собрании был заключен договор между рабочими завода и администрацией, который был подписан членом „Местного рабочего Комитета“ и мною. Случилось это так. Когда все рабочие были в назначенном для собрания месте, председатель Комитета объявил „собрание открытым“, сделав сообщение товарищам рабочим о том инциденте, который произошел в этот день при моей попытке вывезти с завода выработанный товар. „Товарищи, — говорил он, — мы с товарищем секретарем не разрешили товарищу заведующему вывезти товар, потому как нам приказано Советом рабочих и солдатских депутатов не разрешать вывозить с завода ничего. Ну, а товарищ заведующий сказал нам такое, что приходится всерьез подумать. Я предоставляю слово товарищу заведующему, пусть он объяснит свои речи перед всеми нами!“ После неизбежных выкриков из толпы „Просим! Просим!“ я передал рабочим то, что я уже говорил их представителям, при этом я попросил их решить сейчас же — какие наши отношения будут вообще: будут ли рабочие действовать с ведома и согласия Клинского Совета или мы с ними выработаем сейчас же программу наших отношений и будем работать, придерживаясь этой программы. На мое предложение было произнесено несколько речей. Говорили и в пользу ориентации на Совет, и в пользу моего предложения. В пользу Совета говорилось „крикунами“. В их бессвязных речах главным мотивом были „завоевания революции“, „национализация и социализация предприятий“ (причем эти новые слова так безбожно коверкались, что прямо приходилось кусать губы, чтобы не рассмеяться), „рабочий контроль“, „довольно нас эксплуатировали“ и т. д. Но крики из толпы „буде брехать-то“, „ты бы лучше о деле-то поговорил“ оказались сильнее доводов о необходимости блюсти „завоевания революции“. При заявлениях крикунов о повиновении Совету в толпе раздавалось: „а ну тебя с твоим Советом, он только и знай, что какие-то членские взносы ему плати, а сам только гумаги революционные рассылает, да какую-то „сыцылистическую ривалюцию“ обещает…“. В общем, когда товарищ председатель решил, что вопрос окончательно выяснен, поставил его на голосование, сказав: „Товарищи, кто хочет жить с нашими хозяевами по-хорошему, пусть поднимет руку“, все, кажется, не исключая и „крикунов“, подняли руки. Мое предложение было принято. Оставалось составить договор. Мне было предложено снова высказаться. Я объяснил рабочим, что моя программа наших отношений очень проста и состоит в том, чтобы мне не мешали делать того, что я должен делать как хозяин завода; то есть, чтобы я имел полную свободу вывоза и ввоза на завод всего, что нахожу необходимым для пользы дела и чтобы в мои распоряжения никто не вмешивался. При исполнении же рабочими моего требования я обязуюсь своевременно и без удержек выплачивать заработок, размер которого можно определить обоюдным согласием. При этом я заявил, что обязуюсь придерживаться и соблюдать некоторые „завоевания революции“, а именно: „обязуюсь не увольнять рабочих без ведома и согласия „Местного рабочего Комитета“ и не принимать новых помимо того же Комитета“. После этого товарищ председатель поставил на голосование вопрос — приемлема ли моя программа. Аудитория полностью ее приняла, и я обещал завтра же приготовить договор в письменном виде.
На другой день я получил один экземпляр этого договора, подписанный членами Комитета, а второй экземпляр с моей подписью „Комитет“ оставил у себя. Вскоре мне было предъявлено „требование“ рабочих о повышении зарплаты, и, собрав „Общее собрание“, я удовлетворил эти требования, так как они были справедливы ввиду дорожавшей с каждым днем жизни.
После этого инцидентов у меня с рабочими не было, и до Октябрьской революции дела завода шли прилично. Мне только было сказано председателем Комитета, чтобы я как можно осторожнее производил коммерческие операции, чтобы Клинский Совет ничего не знал, что вывоз товара с нашего завода производится свободно и что мы заключили договор.
Но вскоре после Октябрьского переворота все поменялось к худшему не только для меня, но и для рабочих. От Совдепа был назначен комиссар по кожевенным делам Клинского уезда — еврей Икан, который всеми силами старался возбудить рабочих против предпринимателей. На некоторых фабриках и заводах ему удалось добиться желанных результатов, но на нашем заводе отношения рабочих и администрации сохранялись миролюбивые, хотя и не было уже откровенных разговоров по поводу совершавшихся событий.
Я уже говорил, что у большинства рабочих нашего завода мной было подмечено недовольство и недоверие к революции. Надо сказать, что большинство из них были крестьяне нашего уезда, а не профессиональные рабочие и они все жаловались на наступившие беспорядки, расстроившие налаженную жизнь в экономическом отношении. Относительно новых представителей власти говорили, что „у этих толку не будет“, не за свое дело взялись» и «без царя все равно ничего хорошего не будет».
Не знаю, где была правда у этих людей — в разговорах ли со мной, то ли на различных митингах, на которых приходилось видеть этих же людей, оравших «правильно» какому-нибудь «оратаю», трепавшемуся перед толпой о «проклятом царизме, пившем народную кровь», «о бессовестной эксплуатации буржуазией трудящихся» и тому подобной революционной галиматье — но, думаю, в разговорах со мной они были искренни, так как все их отношения ко мне, как «эксплуататору» и «буржую», не гармонировали с мелодиями, которые пелись ими же на ежедневных митингах. Несмотря на то, что власть уже перешла к Советам и можно было требовать передачи предприятий в руки рабочих, на нашем заводе в этом отношении ничего не изменилось; со стороны рабочих не было установлено никакого контроля над моими действиями, мне никто не заикнулся сказать, что я больше не хозяин, а только служащий советского кожевенного завода номер такой-то, как это было на других фабриках и заводах.
Но продолжать вести производство было уже нельзя, так как советская власть своими декретами воспретила частную торговлю кожевенным товаром. Купить сырья и материалов для его обработки было нельзя, и поэтому моя деятельность на заводе была направлена на то, чтобы скорее ликвидировать дело. Собрав рабочих, я сказал им, что в силу существующих декретов дело продолжать нельзя и поэтому завод будет мною закрыт, как только будет доработан товар, который еще есть на наших складах. Причем я заявил, что «весь выработанный товар мной будет вывозиться, так как я считаю, что все, что принадлежит мне, я имею право взять, а о будущем завода пусть побеспокоятся его новые хозяева, и что если рабочие не будут препятствовать такой ликвидации дела, то я обязуюсь выдать каждому рабочему сверх заработка 2,5 месячное вознаграждение. И ко мне пришли члены заводского комитета и сказали, что рабочие согласны лишь со следующими поправками: я должен был подписаться, что обязуюсь выплачивать рабочим текущий заработок каждую субботу, я должен был уплатить 2,5 месячное вознаграждение «в самом непродолжительном времени», я должен был вывозить товар тайно, ночью, чтобы получалось впечатление, что рабочие об этом не знают.
Торговаться мне не приходилось, и я принял все три условия. Опять были подписаны «договоры» (в них ничего не говорилось о вывозе товара с завода). Зачем нужны были рабочим письменные договоры со мной, которые их только скомпрометировали бы перед Советом в случае их обнаружения, мне неизвестно. Думаю, здесь играла роль психология рабочего, привыкшего верить письменному обязательству хозяина. Вскоре я позвал членов заводского комитета и сказал им, что для того, чтобы я мог скорее уплатить рабочим обещанное вознаграждение, мне необходима помощь Комитета для получения денег из банка. Дело в том, что банки были уже национализированы и получить деньги могли только предприниматели, которые имели удостоверение от своих рабочих, скрепленное печатью и подписями членов местного Совдепа. Я представил для подписи и приложения печати рабочим ведомость, в которой было указано, что я беру деньги для приобретения всего необходимого для функционирования завода, и она была подписана.
Таким образом, мне удалось взять почти все деньги, которые были положены отцом в Московский частный коммерческий банк и считавшиеся им после национализации банка погибшими. Вознаграждение рабочим я уплатил полностью и ликвидация завода шла успешно. Ночью, с надежными рабочими, я вывозил с завода все, что только мог продать жидам, которые держали в своих руках всю подпольную торговлю и, не знаю, какими путями и способами, умудрялись увозить все купленное в Москву. Мой отец и его компаньон, видя успех в моих делах, дела о ликвидации почти не касались, и все было предоставлено на мое усмотрение.
Так продолжалось до 27-го февраля 1918 г. 27 февраля 1918 г., придя домой обедать, я нашел в кабинете моего отца повестку следующего содержания: «гражданину С.Т.Н. Клинский Совет рабочих и солдатских депутатов оповещает вас, что на вас наложена Советом контрибуция в размере 140 тысяч рублей, каковую вы и обязаны уплатить сегодня, внести означенную сумму на имя комиссара финансов Клинского уезда». Дальше в повестке говорилось что-то относительно нужд Совета, ввиду которых он и решил наложить контрибуцию на богатых граждан города Клина. Я не помню точно мотивов, которые приводились нашим Советом в оправдание необходимости контрибуции, кажется, говорилось о бедственном положении крестьян уезда, которым «необходимо помочь медицинской помощью». Как собирался осуществить «медицинскую помощь» Совет, в повестке не говорилось. Затем следовала приписка, что в случае неуплаты денег в срок «вы будете арестованы и препровождены в тюрьму для отбывания наказания и взыскания суммы в двойном размере».
После обеда я позвонил на завод и попросил рабочих не начинать работы, а подождать меня, так как я имею сказать им нечто, касающееся выплаты им денег. По приезде на завод, я нашел рабочих в сборе и тут же приступил к объяснению того, что заставило меня собрать их. Прочитав им повестку о наложении контрибуции, я сказал, что контрибуция мной уплачена быть не может потому, что у меня нет такой суммы, а если бы и была, то я считаю, что не имею права распоряжаться такими крупными деньгами без ведома рабочих завода, так как если сумма в 140 тысяч рублей будет отдана Совдепу, то рабочие завода минимум на месяц будут лишены своего заработка, прибавив, что причина невыплаты им заработка в течение двух недель — та же самая — контрибуция, взятая с моего отца две недели назад. Размер этой контрибуции я не помню, но сумма была немаленькой. Он мне говорил, что, уплатив контрибуцию, он не имеет возможности заплатить рабочим, и просил меня передать им, чтобы они обождали до первой продажи товара.
Продажи как нарочно не было — жиды куда-то поскрылись, и вывезенный из завода товар лежал у нас дома, рискуя быть найденным при обыске, которые вошли при большевиках в удивительную моду. Ну, а если бы нашли — обвинение в спекуляции, арест и т. д. Таким образом, два раза подряд я нарушал обязательство выплачивать рабочим заработок еженедельно. Это их беспокоило, а тут перспектива — сидеть без денег еще месяц и больше. И когда я сказал рабочим о новой контрибуции, собрание очень заволновалось. Все заговорили о том, что «что же это за беспорядок такой?», «Какие такие контрибуции еще заявились, кому они нужны?», «Что же делают, берут деньги у наших хозяев, а мы с голоду должны сдохнуть, что ли?» Но эти восклицания не находили себе ответов. Для меня было ясно, что рабочие долго будут кричать о несправедливости новой власти, но не придут ни к какому решению.
Для меня было важно разрешить вопрос о контрибуциях вообще. Я видел, как кутят комиссары нашего Совдепа, и прекрасно знал, куда идут 90 процентов собранной контрибуции. Первая контрибуция была взята с «буржуев» Клина даже без объяснения причин, по которым она взималась, и без повесток. Просто, по телефону, были вызваны в Совдеп предназначенные жители, и там им было объявлено, что Совдеп постановил взять с них на свои нужды известную сумму денег. Там же шла торговля — сумма сбавлялась, сторговавшись с вызванными, Совдеп отправлял каждого под охраной домой за деньгами; через несколько часов все отправленные возвращались и платили; их отправляли с миром, и они, обрадованные, что избавились от комиссаров, шли домой и рассказывали домочадцам, как их «ставили к стенке» и сулили немедленно расстрелять, если они откажутся уплатить деньги. А потом жители города были свидетелями таких кутежей «товарищей» комиссаров, каких они еще не видывали. Так что все знали, куда идут деньги, хотя громко об этом никто не говорил. И, когда была объявлена вторая контрибуция, я решил сделать все, чтобы она не была уплачена.
Мне казалось, что действуя через рабочих, можно добиться желанного результата. Я сказал им, что они должны пойти в Совдеп и заявить протест по поводу взимания контрибуций, так как это действие печально отзывается на их положении. При этом я посоветовал им поговорить по этому вопросу и с рабочими других заводов города, так как, вероятно, и на тех заводах положение аналогично, а действовать всем сразу и в согласии — легче добиться положительных результатов. На это рабочие заявили полное согласие. Было решено, что сейчас же отправится делегация рабочих на заводы и фабрики Клина для переговоров с рабочими о контрибуции, и собрание разошлось.
После того, как рабочие разошлись по местам для продолжения работы, я по телефону предупредил предпринимателей, что рабочие моего завода решили заявить протест Совдепу по поводу взимания им контрибуций и что делегация рабочих нашей фирмы будет у всех на заводах, поэтому я советовал им действовать таким же путем, предупредить своих рабочих, что в случае уплаты контрибуции они надолго лишатся заработка, и советовать им заявить протест. От всех вызванных мной по телефону лиц я получил положительный ответ, все сказали, что они сейчас же будут говорить со своими рабочими. Кроме этого, я узнал, что все, на кого наложена контрибуция, твердо решили таковой не платить и что согласие по этому вопросу достигнуто между всеми.
Все эти «сговоры» были заключены по телефону и я думаю, что телефонная станция еще никогда не слышала такой массы вызывных и отбойных звонков, какие были днем 27-го февраля 1918 г. Все говорили, не опасаясь, что разговор будет известен Совдепу, и Совдеп, конечно, знал, что ему готовится массовый отпор. По телефону же передавалось каким-нибудь Петром Иванычем Ивану Петровичу, что «пускай-де нас арестуют, денег не дадим, а завтра дети и жены наши пойдут к Совдепу требовать нашего освобождения». Сговорившись с фабрикантами, я заказал по телефону несколько номеров Москвы, чтобы разыскать отца. Я передал ему, чтобы он пока не приезжал домой, а пожил бы в Москве. Он, вероятно, понял, что подробности расспрашивать нельзя и, указав адрес, где он будет находиться, просил приехать в Москву кого-нибудь из нашей семьи. Через некоторое время меня вызвал звонок телефона, который оказался совдеповским. Говорил комиссар финансов Клина и его уезда. Меня спросили: «Где ваш отец?».
— В Москве.
— Когда приедет?
— Не знаю.
— Повестка вами получена?
— Да.
После этого было долгое молчание, и я решил положить трубку, как тот же голос снова захрипел в трубке: «Сегодня, в шесть часов вечера вы должны явиться в Совдеп».
— Зачем?
— Для объяснения перед финансовой комиссией.
— Хорошо, буду.
Было около пяти вечера, когда вернулась делегация рабочих, посланная на фабрики и заводы. Она передала мне, что все рабочие, у которых ей пришлось быть, солидарны с рабочими нашего завода, и завтра к 10 часам утра рабочие придут к зданию Совдепа для заявления протеста и с требованием немедленного освобождения своих предпринимателей, если таковые будут арестованы. Я передал им, что меня вызывают в Совдеп и, вероятно, я буду арестован. На это мне сказали: «Не бойтесь, завтра мы вас освободим».
Завод кончил работу, и я отправился домой, чтобы предупредить родных, что может случиться сегодня вечером и что нужно одной из моих сестер поехать в Москву и уведомить отца о всем, что происходит в Клину.
В начале седьмого я был в здании Совдепа. Это здание занималось раньше Клинской уездной Земской управой и было мне хорошо известно. На улице было темно, и, только подойдя к зданию близко, я заметил довольно порядочную толпу перед входом в Совдеп. В толпе было тихо, и разговоров разобрать было нельзя. Это были любопытные, собравшиеся посмотреть, что будет с вызванными гражданами. Были там и родственники вызванных, которые молчаливо, с тревогой, ожидали появления своих; всем им были памятны рассказы, как «ставятся к стенке» нежелающие платить контрибуции и как согласие на уплату ее добывается «товарищами» наведением дула винтовки или револьвера на непослушного.
Войдя в помещение, я увидел массу народа. Большинство было знакомых. Среди вызванных толпились красногвардейцы с винтовками, и выход из здания, кажется, был несвободен. Приходящим не указывалось определенного места, где они должны ждать, и поэтому собравшиеся разгуливали по всем открытым комнатам и коридорам. Из разговоров со знакомыми я узнал, что контрибуция наложена на всех состоятельных жителей, причем суммы, указанные в повестках, почти у всех были огромны и для большинства были таковы, что для уплаты их потребовалась бы продажа почти всего имущества. Все ожидали, когда соберется финансовая комиссия. Комиссия, наконец, собралась и стала вызывать. Вызывали по фамилиям и объяснения с вызванными были непродолжительны. О чем спрашивали ожидающих, узнавать не удавалось, так как вызванных выводили красногвардейцы и изолировали от оставшихся в отдельную комнату. Затем являлись другие красногвардейцы и уводили уже опрошенных на улицу. Выводили партиями по четыре-пять человек, приглашали в комнату, где заседала комиссия, по одному.
Часа через полтора после моего прихода была выкрикнута моя фамилия. Я вошел в «таинственную комнату». Она была очень мала и почти вся занята длинным столом, заваленным бумагами. Вокруг стола сидело человек 12 комиссаров. Всех их я почти знал: это были члены нашего Совдепа. Среди них мне особенно были знакомы товарищ Дорошенко — комиссар финансов и товарищ Озерова — секретарь Совета, содержанка товарища Дорошенко, бывшая уличная «фея» Москвы. Этих «товарищей» я особенно часто видел среди разгульных кампаний советских пьяниц.
За ними бросилась в глаза рожа жида Икана — комиссара по кожевенным делам Клина и его уезда. Он встретил меня с особенно ехидной улыбкой. У нас с ним была уже встреча при власти Керенского, и с тех пор он питает ко мне «особенное чувство». Однажды летом я обнаружил на заводе небольшую кражу; было украдено несколько хромовых шкурок. Спустя несколько дней мне удалось узнать, кто совершил кражу. Рабочий нашего завода, на которого было мне указано, сначала отказывался, а когда его стали уличать другие рабочие, видевшие, как он продавал украденные шкурки, сознался. Я уволил его с завода и доложил об этом местному Комитету. Комитет дал согласие на увольнение проворовавшегося. Этот проворовавшийся был из категории «крикунов». Он решил жаловаться на меня Совету. И Икан, бывший тогда председателем профсоюза рабочих кожевенных предприятий, вызывает меня для объяснений. Явившись, я услышал от Икана вместо объяснений целый поток ругани. На чисто бердичевском наречии он кричал мне, что «кончились ваши издевательства над трудящимися!», «теперь, когда трудящиеся освободились от цепей проклятого царизма, они не позволят больше ненавистной буржуазии сосать ихнюю кровь!» и что «пробьет час, когда трудящиеся жестоко расплатятся за свои мучения». Я сказал, что это я уже слышал и больше выслушивать охоты не имею, а потому прошу товарища Икана не расточать напрасно своего красноречия, а объясняться короче, по существу дела. Здесь же находился и уволенный мной рабочий, и я догадался, по какому поводу меня вызвали. Икан был очень обижен моим замечанием об его красноречии и закричал пуще прежнего, он топал ногами, его курчавые волосы тряслись как-то особенно смешно, а оттопыренные уши были красны от волнения. Мне сделалось вдруг удивительно противно, и я не утерпел, чтобы не повысить голоса. Не знаю почему, но у меня с детства было недоброе чувство к представителям Израиля. В нашем городе было лишь два-три еврейских семейства, совершенно непохожих на тех жидов, которых мне пришлось узнать после революции, и то у меня к ним была всегда какая-то антипатия. Ну, а когда явилась «свобода», и как первый показатель, что таковая действительно объявилась, к нам в город понаехало целое стадо настоящей жидовни, я возненавидел их всеми силами души, а вместе с ними и эту «великую, бескровную… «Когда «товарищ» Икан стал уже кричать, что мне, как студенту, стыдно быть «несознательным» и «закрывать глаза на вопиющие несправедливости буржуазно-царского режима» и что «пора уже всем интеллигентным молодым людям подать руку помощи нам — вождям класса трудящихся — я прервал его, сказав: «Не знаю, когда это трудящиеся пригласили жидов быть их вождями; рабочим я всегда готов подать руку помощи, ну, а с жидами даже и разговаривать мне противно».
«Товарищ» Икан был так озадачен моей «речью», что некоторое время оставался с раскрытым ртом и бегающими из стороны в сторону глазами. Его нижняя челюсть тряслась, а красные уши были так противно оттопырены, что я тут же повернулся и вышел из комнаты, так как чувствовал, что не удержусь ударить эту противную морду. В конце коридора, когда я начал спускаться с лестницы, он нагнал меня и прокричал, что за «оскорбление и агитацию на заводе я жестоко поплачусь». После этого я получил письменное требование профсоюза о признании на заводе незаконности увольнения мной рабочего. На это я ответил, что у меня есть согласие «Местного рабочего Комитета» на увольнение проворовавшегося рабочего, и поэтому беззаконного в его увольнении нет. Не утерпел я написать, чтобы «профсоюз» посоветовал уволенному мной рабочему быть благодарным за то, что я не заявил о краже в суд. Недели три спустя, явился этот уволенный, стал просить принять его на работу, обещая никогда больше «ефтим грязным делом не баловаться». Я заявил рабочему Комитету, что согласен его принять, если Комитет возьмет его под свой надзор. Комитет согласился, и рабочий снова стал работать на заводе. Не знаю, знал Икан об этом или нет, но ненависть его ко мне осталась. Я увидел эту ненависть в его глазах, как только вошел в комнату «Финансовой комиссии».
Первый вопрос был предложен комиссаром Дорошенко:
— Вы, гражданин Назаров, уплатите контрибуцию или нет?
— Нет.
— Почему?
— Потому, что я не имею денег, а потом, отца моего дома нет, и я не знаю, есть ли у него такая сумма.
— Где же ваш отец?
— Уехал по делам в Москву, и когда вернется, неизвестно.
— Вы замещаете своего отца на заводе?
Но на этот вопрос ответить я не успел, так как за меня поспешил высказаться «товарищ» Икан: «Да, товарищ, он состоит заведующим заводом «Торгового Дома С.Н. и Т.Б.» и занимается тем, что пропагандирует среди рабочих своего завода. Знаете, товарищ, это самые несознательные рабочие ихнего завода, почти никто не вносит в профсоюз членских взносов. Очень редко бывают на собраниях, и, очевидно, господин студент сделает их скоро черносотенцами».
Дорошенко, внимательно выслушав своего товарища, сказал: «У финансовой комиссии есть только одно постановление Исполкома Клинского Совдепа: все, кто не уплатит денег, сегодня же будут арестованы, а поэтому товарищи, — обратился он к двум красногвардейцам, стоявшим у двери, — обыщите его и отведите».
Меня стали обыскивать. В кармане шубы был обнаружен сверток, о котором я и не знал. Меня спросили:
— Что это?
— Не знаю, — отвечал я, став смотреть, как один из комиссаров стал его развертывать. В нем оказались ломтики хлеба, намазанные маслом и колбаса. Я догадался, что моя бабушка сунула мне в карман, когда я был дома, так как догадалась, что ужинать мне придется в тюрьме. Здесь Икан снова постарался ввернуть о моей «сознательной контрреволюционности». «Значит вы, господин студент, — обратился он ко мне, — запаслись хлебцем и решили смело идти в тюрьму, лишь бы не поддерживать Совет в его нуждах?».
Я ничего ему не отвечал и продолжал вывертывать перед красногвардейцами карманы.
Кончив обыск, меня отвели в комнату, где находились уже ранее допрошенные. Их было там три человека, и вскоре нас повели в тюрьму. По выходу из Совдепа я увидел, что толпа значительно увеличилась и вела себя более оживленно. Мне прокричали из толпы «счастливого пути», и некоторые знакомые шли, разговаривая со мной, до самой тюрьмы. Конвой не препятствовал проводам и разговорам, и мне сделалось даже как-то весело идти под конвоем в тюрьму и перекидываться со знакомыми веселыми шутками. Это веселое настроение не покинуло меня и по входе в тюрьму; и даже еще веселее сделалось, когда меня ввели в камеру, где находились такие же преступники, как и я. Все, находившиеся в камере, были мне знакомы и встретили очень шумно и весело. Нас было в камере человек 12, но «пополнение» подходило через каждые полчаса, и к полуночи камера была полна. Не хватало даже коек и я, так как был помоложе годами, уступил койку более почтенным по возрасту, расположившись на полу. Начальство тюрьмы было «старорежимное», ни одного представителя Совдепа не было, и арестованные чувствовали себя свободно и непринужденно. Тюремные надзиратели, еще не видевшие у себя в «учреждении» такого элемента арестованных, вели себя довольно смущенно, боясь, с одной стороны, советских повелителей и не решаясь, с другой стороны, отказывать просьбам своих новых узников. В общем, на стук заключенных дверь камеры открывалась, и желающие путешествовали по другим камерам, в которых были заключены их близкие знакомые. То и дело производились, по желанию заключенных, всевозможные перемещения, чтобы наиболее близкие приятели «сидели вместе». Многие из арестованных успели уговорить надзирателей взять от них записки и отвезти утром к их родным на дом.
Всех, посаженных в тюрьму в этот вечер, было 200 человек. Почти все камеры были заполнены, и в эту ночь, вопреки установленным издревле порядкам, тюремные стены были свидетелями небывалого шума и веселья, превратившего это «учреждение» более похожим на гостиницу в ярмарочный день. То и дело слышались громкий смех и веселые песни, прерываемые «покорнейшими просьбами» надзирателей. Так прошла почти вся ночь. Мое сообщение, что утром все рабочие города будут требовать снятия контрибуции с предпринимателей и освобождения их, еще больше придало всем бодрости. Весть эту разнесли по камерам, и у всех была уверенность, что раз освободят фабрикантов, то не будут задерживать и остальных. Разговоров на эту тему было очень много, и заснули все лишь под утро.
Я проснулся от того, что меня толкали в бока и громко называли мою фамилию. Оказалось, что надзиратель вызывает меня «на свободу». Я сначала не мог понять, где нахожусь и почему вокруг меня так много людей. Потом, вспомнив все, что было, быстро оделся и вышел в коридор, где меня ожидал надзиратель с запиской в руке. По этой записке он вызвал из других камер еще несколько человек и повел нас к выходящей на тюремный двор двери. Все вызванные со мной принадлежали к числу клинских предпринимателей, и стало ясно, что мы освобождаемся по требованию рабочих. По выходу на тюремный двор мы услышали многоголосые крики из-за наружной стены, окружавшей здание тюрьмы. С любопытством мы поспешили поскорее пройти до наружной калитки в наружной стене, чтобы поскорее узнать и увидеть то, что происходит за этой высокой каменной стеной, отделявшей нас от «свободы». Надзиратель едва поспевал за нами, и я видел на его лице что-то вроде не то испуга, не то растерянности и тревоги. Часовой, стоявший у входных ворот, в которых была узенькая калитка, был тоже не в себе. Он спросил у надзирателя «все ли здесь» и, еле приоткрыв калитку, стал выпускать нас по одному наружу. Как только я прошел в узкую щель двери, тут же натолкнулся на толпившуюся около ворот тюрьмы массу людей. Толпа вела себя очень шумно, уловить что-либо общее в ее возбужденных криках было трудно. Отдельными группами голосов выкрикивались различные слова, но, сливаясь в один сплошной гул, они делались бессвязными и никому непонятными.
После того, как железная калитка захлопнулась, передние ряды толпы тут же очутились вплотную с тюремными воротами и несколько пар кулаков, одновременно с криками «Всех освободить!» — громко застучали о железо ворот. Эти крики были первыми, кажется, связными словами. Теперь стало ясно, чего добивается толпа, ибо ее общий крик, слышный, очевидно, на весь город, был один — «всех освободить!» Я стал протискиваться в гущу толпы, в надежде встретить знакомых, чтобы подробнее узнать причины происходящего. Толпа была многочисленная, и мне стоило больших трудов выбраться из нее. Пока я двигался в массе кричащих людей, я успел рассмотреть, что состав толпы был самый разносторонний: здесь были все классы населения города. Попадались и рабочие, и купцы, и учащиеся. Численностью она была больше тысячи человек. За время революции я успел привыкнуть видеть большие скопища народа, но в виденных мной ранее всегда ярко бросались в глаза жидовские физиономии — всегда такие нахально-веселые, самодовольные… В толпе, находившейся у здания Клинской тюрьмы, я не мог увидеть ни одной пары оттопыренных ушей или крючковатых носов. Не видел я этих новых обитателей города и в продолжение всего последующего дня. Не успел я еще сделать вывода своих наблюдений над толпой, как мои наблюдения были прерваны окликом моего имени. Это были несколько рабочих нашего завода. Я поспешил их расспросить о том, что было сегодня утром. Они рассказали, поздравив предварительно меня с «освобождением», что к 9-ти часам утра все рабочие города, собравшись вместе, пошли к Совдепу. По дороге к ним пристало много посторонних лиц и поэтому у здания Совдепа они очутились уже в числе толпы, которая увеличивалась очень быстро. Делегации рабочих, отправленной из всей массы пришедших к зданию, Совдеп тут же дал положительный ответ — то есть, что вопрос о наложении контрибуции на фабрикантов будет пересмотрен и что их предприниматели будут сейчас же освобождены. Совдеп просил рабочих разойтись, но почему-то никто не расходился, а наоборот, многие пошли к тюрьме встречать освобожденных и проверить — действительно ли Совдеп исполнит обещание. Часть посторонней толпы пошла тоже к тюрьме, а другая осталась на площади у здания Совдепа. Рабочие сказали мне, что вообще, должно быть, «что-то будет», так как толпа очень «волнуется» и в ней то и дело слышны крики «долой жидов-комиссаров!..» Здесь наш разговор был прерван наступившей вдруг тишиной. Оказалось, что к толпе вышел начальник тюрьмы. Я догадался, что он упрашивает толпу оставить в покое ворота тюрьмы, так как он не может без разрешения Совдепа освободить ни одного заключенного и что ходатайствовать за освобождение арестованных толпе надлежит перед Совдепом. Передние ряды толпы, хорошо слышавшие его слова, закричали: «К Совету, к Совету!» Крик их тут же был подхвачен всеми в толпе, и скоро у здания тюрьмы не осталось ни одного человека. Толпа двинулась к Совдепу. Ее движением я был разъединен с моими рабочими, зато встретил очень много близких знакомых. Все были настроены очень весело и в то же время как-то взбудоражено. Мне несколько раз пришлось слышать фразы: «Ну, брат, нашим комиссарам не сдобровать, попировали они, кажется, довольно!» По дороге встречались довольно порядочные по величине группы народа, которые тут же приставали к толпе. Я думаю, что когда мы были перед зданием бывшей земской управы, нас было свыше двух тысяч человек. Толпа вела себя очень шумно. Ругали «товарищей» во всю, но доминирующей темой были крики: «всех освободить!», «они не имеют права держать в тюрьме людей невиновных», «что такое контрибуция? — дневной грабеж!».
Меня кто-то взял под руку, и я увидел моего друга С. Поздоровавшись, он спросил:
— Ты ничего не знаешь о том, что происходит в Москве?
— Нет.
— Ну так знай, что в Москве — очень крупное восстание, и уже по всем уездам разосланы агенты, которым поручено сообщить местным организациям, чтобы они тоже поднимались. Наша задача — захватить власть в городе, арестовать Совдеп и продержаться до завтрашнего дня, а там мы получим новые инструкции из Москвы.
С. недавно вернулся с фронта, благополучно сбежав от «сознательных» солдат революции. Ненавидел большевиков он всем своим существом и, живя в Клину, только и мечтал, как бы нащупать организацию, которая поставила себе целью свержение власти Советов. Но в один прекрасный день он сообщил, что «разыскал в Москве знакомого, который и приобщил меня к белой организации. Я постараюсь, чтобы и ты был там же, это трудно, так как ты — штатский. Ну, во всяком случае, ты — наш, и в свое время и с тебя будет потребована твоя лепта!».
Дальше он сообщил, что когда подготовка будет закончена, в Москве будет поднято восстание. Одновременно восстанут города провинции, и «товарищи будут свергнуты». С. часто ездил в Москву, живя там по целым неделям, и когда приезжал в Клин, говорил, что «дело идет успешно».
За все время, которое я пробыл в этот день в толпе, я не видел ни одного «оратора», который бы предложил толпе те или другие действия. Я уверен, что стоило бы только кому-нибудь взобраться куда-нибудь повыше, чтобы его видели все собравшиеся, к толпе, с каким угодно предложением, лишь бы оно было направлено против комиссаров, его толпа исполнила бы моментально. Но таких людей не было, и это доказывало, что все происходящее никем не руководится и поэтому оставаться в толпе было бесполезно, все ее действия были безрассудными и бесполезными. Что мог сделать наш маленький городишко против власти жидов-комиссаров, захвативших в свои руки всю Россию?
Я стал делать попытки протискиваться через живое море людей, заполнивших улицу, но мне не удалось добиться этого, так как в это время передние ряды толпы подошли вплотную к зданию Совдепа, а задние, продолжая еще двигаться, так сгустили окружавшее меня кольцо, что я оставил свои намерения.
Сначала отдельной вспышкой, а потом общим оглушающим ревом закричала толпа свое требование: «Всех освободите!». Этот крик продолжался довольно долго. Все стремились пробраться поближе к зданию Совдепа, и давка в толпе была ужасная. Минут через 15 я очутился почти у самого входа в Совдеп. Нас отделял глубокий обрыв, спускавшийся к реке. На другом берегу этого обрыва было здание Совдепа, соединявшееся с площадью, на которой стояла толпа, узеньким мостиком. На этом мостике никого не было; у входных дверей здания стояли несколько вооруженных винтовками красногвардейцев.
Стоявшие у входа в Совдеп красногвардейцы были очень нерешительны. Ни один из них даже не обратился к толпе с просьбой разойтись; они стояли молча и пугливо посматривали на массу народа. Их нерешительность действовала на толпу, и она вела себя все смелее. Несколько лиц уже вступили на мостик и требовали у красногвардейцев, чтобы они вызвали на улицу комиссаров. Красногвардейцы мялись на одном месте и не отвечали. Тогда из толпы раздалось несколько голосов, требовавших, чтобы красногвардейцы бросили винтовки, «пока у них целы головы». Эти крики становились все настойчивее и громче, одновременно с ними весь мостик был заполнен людьми. Такие решительные меры толпы достигли того результата, что перед входом в Совдеп остались лишь брошенные винтовки: красногвардейцы разбежались. Путь к «товарищам"-комиссарам был свободен, и из задних рядов раздались голоса: «валяй к комиссарам, где они там?!» Все засуетились и подались вперед; стоявшие на мостике очутились уже на крыльце здания и на лестнице, ведущей на второй этаж. В это время раздались крики: «Стой, слушай, тише, тише!». Все приостановились, и в тишине раздался с крыльца голос, который говорил, что Совдеп уже отдал приказание об освобождении всех накануне арестованных и поэтому Совдеп просит всех разойтись, это подействовало на толпу. Задние ряды перестали нажимать, передние повернули обратно. На крыльце и мостике никого не осталось, но расходиться никто не пытался. Кричать перестали, и все были в нерешительности… Но вот, все громче стали слышны рассуждения, что Совдеп обманывает и никого не освободят. За этими рассуждениями раздались крики — «К тюрьме, проверим!» — и толпа энергично направила свои стопы к тюрьме. Я стоял у часовни, которая была перед самым зданием Совдепа. Но едва я начал выходить из толпы, как сразу все остановились, а вдали послышалось громкое «ура!». Это было приветствие толпы, встретившей всех накануне арестованных, которые уже шли из тюрьмы.
В это же время раздались звуки тревожного набата. Звонили на колокольне нашего городского собора. В толпе кто-то запел — «Христос Воскресе!» — и вся она опять повернула к зданию Совдепа. Набат продолжался недолго, но, благодаря ему, численность толпы возросла очень быстро. Со всех сторон сбегались жители города и присоединялись к тем, которые направлялись к Совдепу. Теперь в криках толпы были уже другие мотивы. Чрезвычайно быстро обошла всех весть о том, что у Совдепа припрятано большое количество муки и сахара, тогда как комиссары не хотят выдавать этих продуктов населению, а потому не надо расходиться, пока «они» не согласятся выдать того, что «наворовали». Пение «Христос Воскресе» продолжалось, и толпа двигалась к Совдепу очень быстро. Вдруг из здания Совдепа выбежал комиссар Карелин. Он был комиссаром продовольствия. Он поднял над своей головой какие-то листы бумаги и, махая ими, просил соблюсти тишину. Тишина наступила, и Карелин произнес: «Все они жулики и подлецы!», — он указал на здание Совдепа, — они собирали с вас, товарищи, контрибуцию и все денежки взяли себе. Комиссар финансов убежал, а от ваших денег остались вот эти копии!» При этих словах он замахал опять листами бумаги и бросил их на воздух. В толпе произошло сильное движение. Все сразу закричали и устремились вперед. Коридоры и комнаты быстро наполнились народом. Были слышны возгласы: «Где они? Арестовать их всех!» В конце коридора я наткнулся на кучку людей, окруживших Карелина. В этой группе особенно энергично вел себя купец Воронков. Рядом с ним стоял мой товарищ М.Г. Воронков требовал, чтобы Карелин отдал оружие. Комиссар был бледен и дрожащими губами объяснил, что «он тоже против них» и никогда ничего плохого для жителей города не делал.
М.Г. дергал комиссара за рукав и требовал сдачи оружия. Я тоже был настроен не так равнодушно и расчетливо, как в начале дня; возбужденное состояние толпы передалось и моим нервам. Из кармана шинели Карелина я вытащил большого размера «Кольт» и сунул его в карман своей шубы. Воронков и другие продолжали тормошить Карелина, высказывая все свои недовольства советской властью, мы же с М.Г. повернули обратно по коридору. У одной из дверей мы увидели несколько человек с винтовками. Среди них был и мой друг С. Указав на дверь, он сообщил, что в этой комнате находятся все арестованные комиссары. В числе стоявших у двери я увидел еще двоих моих знакомых — С.К. и А.Ш. Первый был во время войны матросом Балтийского флота. В это время я увидел в коридоре одного из рабочих моего завода. Он сообщил мне, что все, кто не вошел в здание Совдепа, узнавши, что комиссары арестованы, бросились искать спрятанную ими муку с сахаром и что реалисты, по выходу из училища, бросились в один из домов, реквизированных Совдепом, и нашли там массу винтовок, которые и разобрали. Я решил выйти из помещения на улицу. На лестнице мне встретились М.Г. и С.К. с винтовками. Они вели арестованную Озерову. Около Совдепа толпилось очень много народу. Подходя к отдельным группам, я прислушивался к оживленным разговорам. Все были настроены очень весело и возбужденно. Говорили, что в Москве тоже «арестовали всех большевиков» и что «товарищам» пришел конец. И только в некоторых группах были слышны сомнения по поводу случившегося. Здесь говорили, что «комиссаров арестовали, а новой власти никакой и нет"… Эти рассуждения меня тоже заинтересовали. Комиссары арестованы; но кто их арестовал? Я видел у дверей той комнаты, где находилось несколько человек с винтовками, и у всех у них был такой вид, что взяли они эти винтовки случайно и в любой момент могут бросить свое оружие и уйти, куда захочется. Таким образом, как только разойдется толпа, покончив дело с мукой и сахаром, то разбежавшиеся красногвардейцы могут снова собраться и освободить комиссаров, арестованных кучкой человек из семи никому неизвестных людей. Ну, а после этого следует ожидать расправы со стороны тех, кого рискнули лишить власти и арестовать… Мало-помалу тревога за будущее стала овладевать всеми топившимися у входа в здание. Выходящих из помещения спешили спрашивать: «Ну что там, как? Арестованы «товарищи"-то, сидят взаперти?». «Ну, а кто их охраняет-то?». И получивши в ответ: «Не знаю, кто-то — не то военные, не то — штатские. Хочешь, и ты ступай, возьми ружье да и стой у двери, где они сидят». Но вокруг стояли с растерянными лицами, и недоумение, смешанное с тревогой, светилось у каждого во взоре. Раздавались тревожные вопросы о том, кто «теперь будет наводить порядок?». О восстании в Москве уже не было слышно; никто уже не подбадривал себя вестями об аресте советской власти в столице, а каждый думал только и тревожился за свой город…
С площади, на которой я находился, был хорошо виден наш местный собор. Я видел, что около него находилось много народа, люди входили внутрь храма и выходили из него. Поинтересовавшись, я узнал, что многие из горожан, узнав, что комиссары арестованы и советской власти нет, с пением «Христос Воскресе» направлялись к собору и просили у одного из священников, находящегося в толпе, отслужить благодарственный молебен по случаю избавления жителей города от власти служителей Сатаны… Вскоре от собора толпа направилась к Совдепу. Шли тихо, не крича. Было заметно, что многие, не доходя до здания Совдепа, повертывали в прилегающие к площади улицы и уходили по домам. Подошедшие к нам от собора сообщили, что сегодня вечером, в семь часов, назначено «общее собрание». Говорили, что на этом собрании будет весь город и там изберут тех, кто возьмет в свои руки власть. Сколько я не старался, мне так и не удалось узнать, кто назначил это собрание около женской гимназии; высказывались догадки, что, вероятно, бывшие члены городской управы. В это же время, я увидел, что среди толпящихся у здания Совдепа появилось много учеников Реального училища; все они были с винтовками. Из разговоров с некоторыми я узнал, что они были отпущены с занятий, как только послышался набат, и, направляясь к тому месту, где раздавались крики толпы, они наткнулись на углу одной из улиц на группу каких-то рабочих, которые старались выломать двери одного из домов. На вопрос, что они делают, рабочие сообщили, что в доме большевики сложили оружие, которое они желают взять и раздать жителям города. Реалисты принялись очень деятельно помогать рабочим, и вскоре весь склад оружия был ими расхвачен. Забавно было видеть, как ученики младших классов таскали за собой винтовки, держа их за штык и как, бросив их, они пугливо разбегались, как только кто-либо из взрослых направлялся к ним со строгим видом и с намерением взять у них эти не подходящие для их возраста игрушки. Захватив оружие, вся толпа реалистов двинулась к месту, откуда раздавались крики и по пути многие, остановясь около почты, решили прекратить сообщение с Москвой и другими станциями. Явившись туда, они арестовали всех чиновников и поставили часовых у каждого аппарата. Очень довольные своими воинственными действиями, они, однако, начали тяготиться тем, что вынуждены находиться в помещении и не участвовать в событиях, которые разыгрываются на улице, а ведь там, вероятно, много интересного… Поэтому, очень скоро, на заявления чиновников, что все они против большевиков и арестовывать их напрасно, реалисты решили «вынести доверие» всем почтовым чиновникам и освободить их и аппараты, так как чиновники и сами ничего не сообщат высшим советским властям о происходящем в Клину, а что-либо полезное узнают и сообщат жителям города. И почта была очищена, и большинство реалистов бросилось к толпе и, узнавши здесь, что где-то есть припрятанная мука и сахар, отправились на поиски этих продуктов. Но нигде не нашли. Толпа убывала довольно быстро. Очевидно, все решили идти по домам. Увидев в стороне моего младшего брата, реалиста 2-го класса, волочившего за собой, держа за штык, винтовку, я пригрозил ему надрать уши, если он не бросит винтовки; он ее оставил и позвал меня идти домой пообедать, так как был уже третий час. По дороге встречалось много брошенного оружия. Кстати сказать, винтовок было вытащено из склада много, а патрона — ни одного, так что все, кто был на улице в тот день с винтовкой, не имели при себе ни одного патрона; и, вероятно, поэтому за весь день со стороны захвативших оружие не было произведено ни одного выстрела.
За обедом мы сговорились с М.Г. пойти на «общее собрание» и не думали, что это собрание лучше было бы устроить днем, пока жители города находились на улице, и что до момента его созыва нужно же кому-нибудь быть «у власти». В это время пришел мой брат и сообщил, что на улицах уже никого нет — все разошлись, а вот двух красногвардейцев с винтовками он видел — они шли к зданию Совдепа. Это сообщение сразу вывело меня из состояния безразличия. М.Г. решил пройти к себе домой, и я вышел с ним.
Мы шли по совсем пустой улице, как вдруг к нам подошли три вооруженных человека в солдатских шинелях и спросили наши фамилии. Мы назвали себя.
— Вас приказано привести в Совет.
Я вошел в здание Совдепа. Здесь, на площадке лестницы, я сразу понял, что в помещении Совдепа не было уже ни одного участника действий толпы и что прежние «повелители» снова на своих местах…
— Что голову-то повесил, буржуйчик? — услышал вдруг я резкий неприятный оклик.
— Чего ты притворяешься, все равно не поверим, что жалеешь товарища, который погиб от ваших же штучек!
— Я не знаю, почему вы думаете, что я грущу и при этом притворяюсь, — сказал я, — не могу также понять, о ком вы говорите, кто это погиб?
— Да что ж ты, не знаешь, что товарищ Воротилин, убитый, лежит вон в этой комнате? — сказал красногвардеец и указал на комнату, в которой были посажены сегодня утром арестованные комиссары.
Вокруг толпились красногвардейцы, стуча винтовками и выкрикивая угрозы по адресу «буржуев» и «проклятых контрреволюционеров», погубивших товарища Воротилина. Одни кричали, чтобы им выдали «проклятых буржуев», которые убили Воротилина, другие пытались удерживать пришедших.
Перед нами стояли четверо, от них сильно пахло «денатурой». Не помню, что говорил их заправила, но скоро мы увидели, что четыре дула винтовок были направлены на нас, раздался залп спускаемых курков. Выстрела не было… Опустившие дула винтовок красногвардейцы, громко хохоча, наслаждались произведенным их выходкой впечатлением. Все четверо, издевавшиеся над нами, были пьяны, и их проделки над нами могли кончиться печально, так как если они и желали только «попугать», то и в этом случае мог произойти выстрел, потому что спьяну кто-нибудь из них мог забить патрон в винтовки… Как будто для усиления моих опасений все четверо вынули патроны и защелкали затворами, спустили курки. Выстрела не было.
Но вдруг дверь с треском распахнулась и в комнату вбежала с «Маузером» в руке секретарь Клинского Совдепа Озерова. Злым взглядом она обвела всех находившихся в комнате и, остановив его на М.Г., направила на него «Маузер».
— Отомщу, отомщу, — взвизгнула Озерова, — всем отомщу, сволочи проклятые!
Дрожавший в ее руке револьвер несколько раз задевал по лицу М.Г.
— Арестовать меня, сволочи, арестовать! Я вам покажу, я вам припомню! — прокричала Озерова и выбежала из комнаты…
Я вспомнил, как вчера днем на лестнице я встретил М.Г. и С.К., которые вели, с винтовками в руках, Озерову… Настроение у всех стало очень скверным — по капризу какого-нибудь фанатика-большевика или по ненормальности, а то и нетрезвости какого-либо комиссара, любого из нас могли отправить на «тот свет», не считаясь ни с какими законами и декретами.
Я вздрогнул, услышав свою фамилию.
— На допрос, — сказал красногвардеец.
Я вошел в отворенную дверь и столкнулся с М.Г. Кроме М.Г., в комнате было еще человек шесть. Среди них — матрос С.К., солдат Шеин, тот самый, что был главным руководителем ареста комиссаров, мой товарищ по Реальному училищу Коля Ц-в и несколько знакомых купцов Клина. Я рассказал, что нас подозревают в убийстве Воротилина, спросив, не знает ли кто из них, кто же убил Воротилина. На это мне сказал Коля И-в, что Воротилина никто не убивал, он сам застрелился от страха, что его растерзает толпа. Тут же кто-то сообщил, что у Воротилина были громадные денежные недочеты, и добавил: «Собаке — собачья смерть!».
Но в это время в коридоре раздался сильный шум.
— Выводи арестованных! — приказал Иванов, начальник отряда, приехавшего из Москвы со Следственной комиссией.
Было сообщено, что нас повезут в помещение Следственной комиссии Московского губернского революционного трибунала на улице Тверская, N 54.
Утром объявили, что отправляют нас в Бутырскую тюрьму. Всего арестованных было 21 человек.
Когда мы расположились, сделалось невыносимо тоскливо… Проснулся от шума. Внесли и поставили на стол бачки, там было что-то жидкое и горячее. Я хлебнул ложку… - в бачке была такая дрянь, какую я еще никогда не пробовал; несмотря на сильный голод, я больше не взял ни одной ложки. Мне сделалось так горько, что я не смог удержать слез…
Ко мне на койку пришел солдат Ш-н. Его звали Аркадием. Попросив разрешения, он начал: «Зачем так убиваетесь? Пища плоха? Ничего, привыкнете!». Он стал долго и складно рассказывать о своей жизни. Одиннадцать лет он уже не был в Клину у матери и сестры и приехал накануне восстания с Кавказского фронта. Успел с ними побыть несколько часов и был арестован…
Наконец, сон взял свое, но ненадолго. Очнувшись, я увидел у себя на койке такую массу клопов, что пришел в ужас…
Мы узнали, что многие сидят уже давно в тюрьме и никто не вызывается на допрос и что идти на допрос, особенно вечером, очень опасно, так как красногвардейцы по дороге расстреливают тех, кто хорошо одет, раздевают и докладывают начальству, что арестованных убили за то, что те пытались бежать. Уверяли, что таких случаев было очень много и что и комиссары приказывают конвою делать эту «попытку к бегству».
На четвертый день заключения надзиратель вызвал меня, С.К. и еще двух клинчан — портного К-цкого и еще кого-то…Оказалось, что Следственная комиссия согласна отпустить меня на поруки сестры за 5 тысяч рублей.
Было около десяти вечера, когда мы приехали к сестре С.К., жившей в Москве. Нам с С.К. был сделан тщательный осмотр… Вшей у нас с ним было много, но клопы сидели в мехах наших шуб. Их на ночь вынесли в сенник и положили мехом на сено — клопы ушли туда.
Мне рассказали, что М.Г. и другие из арестованных уже освобождены на поруки до суда… Мне очень хотелось остаться в Клину, но сестры меня упросили уехать. Меня могли увидеть и тогда, несмотря на то, что я освобожден Следственной комиссией, арестовали и убили клинские комиссары. Два дня назад комиссар Дорошенко вызвал в Совет купца Воронкова и при допросе убил его. Красногвардейцы принесли тело убитого Воронкова к его дому и бросили на тротуаре. Дорошенко поселился в доме композитора Чайковского, где был музей его имени и нагонял ужас на весь город. Во всех окнах дома торчали пулеметы, из которых Дорошенко, забавы ради, стрелял по целым часам и днем, и ночью. Вскоре Дорошенко захватил с собой все деньги, которые были у Клинского Совета, пропали бесследно…
Побыв в Москве, я решил ехать в Клин. Рабочие завода сказали мне, что они все готовы явиться на суд и не допустят, чтобы меня осудили. Однажды ко мне пришла мать Аркаши Ш-на и просила дать 500 рублей, чтобы внести залог за сына. Я дал, скоро освободили и его… Я думаю, при помощи денег можно было бы сделать так, чтобы суда по нашему делу так и не состоялось бы, но в это время по всем уездам Московской губернии начались такие же выступления против Советов, каковое было в Клину. Это ухудшало наше дело, так как нас могли «для примера», как первых, осудить весьма жестоко…
26 мая 1918 г. я получил повестку Московского трибунала, в которой было сказано, что я обязан явиться на суд. Масса клинчан ехала с нами в Москву, чтобы послушать суд над своими одногорожанами.
Оказалось, что заседание Трибунала будет происходить на Красной площади. Я не помню точного адреса дома, он был вторым от угла и с левой стороны построек, которые находятся между стеной, отделяющей Красную площадь от Воскресенской, и углом Никольской улицы, выходящей на Красную площадь.
Начался опрос свидетелей. Со стороны обвинения свидетелями были комиссары Клинского Совдепа, со стороны защиты — родственники и знакомые обвиняемых. Среди первых был Икан. Его показания сводились к тому, что толпой руководили я и М.Г., главными нашими помощниками являются матрос С.К. и солдат Ш-н. Икан докладывал суду, что я и М.Г. — «хоть и молодые, но очень вредные и опасные для советской власти, так как так сильно закоснели в контрреволюционных убеждениях, что исправиться не могут». Затем он стал расписывать матроса С.К. и солдата Ш-на как «лакеев буржуазии, по глупости своей не сознающих, что они душат революцию, которая освободила их от проклятых царизма и капитала"… Матрос С.К. и солдат Ш-н просили разрешения сказать несколько слов в ответ Икану, но им не позволили. После Икан говорил о купце А.Г. С-ве, которого назвал черносотенцем и председателем партии «Союза Русского народа» в Клину и его уезде.
Из свидетелей защиты особенно долго говорили рабочие. Их много приехало на суд. Все они говорили, что ручаются за меня и М.Г., так как очень хорошо знают нас с лучшей стороны и кроме добра, ничего от нас не видели, и контрреволюционных агитаций от нас не слышали. Председатель местного рабочего Комитета говорил, что все рабочие поручили ему ходатайствовать перед судом, чтобы взять меня на поруки всех рабочих; он прибавил, что вся грязь, вылитая на меня Иканом, есть сплошная ложь — в этом могут дать подписи все рабочие завода.
Сами комиссары показали, что Воротилин застрелился от страха самосуда, однако, никто из них не мог сказать, что арестовавшие их вели себя плохо; оказалось, что их не было на скамье подсудимых, так как они скрылись.
Видный юрист и защитник С.И. Варшавский доказал, что мы четверо играли в толпе такую же роль, как и прочие тысячи клинских граждан.
Обвинитель Смирнов стал говорить судьям, чтобы они не поддавались впечатлению речей защиты, так как «революционная совесть», по которой они должны судить обвиняемых, может не считаться с тем, что у суда нет доказательств их виновности: «прежде всего, товарищи судьи, помните — Вы судите врагов трудящихся, которые всегда готовы задушить вашу власть. Помните, что нет уже ни одного уезда в Московской губернии, где бы буржуазия не пыталась натравить темные массы на советскую власть…».
В приговоре говорилось, что «наиболее активными участниками и организаторами выступления являются заводчик М.Г., студент А.Н., солдат Ш-н, матрос С.К., ресторатор В.Ф. И-н и купец А.Г. С-в». Всех шестерых Трибунал приговорил к десяти годам тюремного заключения с применением принудительных работ и штрафу каждого на 50 тысяч рублей с круговой порукой. Бывшего офицера И-ва, которого кто-то видел с винтовкой — «к трем годам тюремного заключения». Бывшего чиновника земской управы А.М. И-каго, обвинявшегося в том, что он ударил в набат (тот доказал, что во время набата он находился в толпе у Совдепа) — «к трем годам тюремного заключения». Остальные подсудимые были оправданы.
Камера наша была в Бутырке на четвертом этаже. Самым старшим из нас был А.Г. С-в, ему было 54 года. Он был человеком умным, добрым, рассудительным. По убеждению он был монархистом. Вторым по старшинству был ресторатор Клина А.Ф. И-н, он был на четыре года моложе А.Г. С-ва. Коля И-в, прапорщик, юноша, был его племянником. Мы с ним были товарищами по Реальному училищу и вместе с Мишей Г-вым были самыми молодыми среди осужденных по Клинскому делу. Матрос Сережа К-н был с виду угрюмым человеком, но на самом деле был добрым и отзывчивым. Аркаша Ш-н был меньшевиком.
Советские газеты сообщали, что в Московском губернском революционном трибунале началось слушание дела о восстании в городе Звенигороде. Это было восстание, почти в точности такое же, как в Клину. Подобные выступления против Советов были почти в каждом уездном городе Московской губернии. Клинское восстание было первым, как бы призывным сигналом. Несколько человек из подсудимых-звенигородцев были осуждены трибуналом к расстрелу…
Однажды утром мы были поражены каким-то смутным гулом, долетавшим из-за стен здания. Этот гул был сплошным воем арестантов в общих камерах. Все протяжно и громко выли. В тюрьме было неспокойно. Было понятно, что и в городе происходит что-то не совсем благополучное. Часа через два-три после обеда гул усилился, вскоре услышали крики приближающихся к входным дверям людей. Раздался стук, затем — выстрел, двери с шумом раскрылись и целая толпа в людей в арестантских костюмах ворвалась в наш коридор. Они кричали: «Выходи на свободу! Товарищи, в городе уже нет советской власти, германского посла Мирбаха убили, а Совнарком — арестован!» Надзиратели не сопротивлялись и отдали ключи от камер, которыми они все были отперты и из них вышли заключенные; кто не желал выходить, того выгоняли насильно, говоря, что иначе пристрелят; у многих арестантов были револьверы, отнятые у надзора. Толпа с криками: «На свободу!» двинулась к выходным дверям. Те, кого заставили выходить насильно, были впереди вышедших, и большая часть обывателей нашего корпуса осталась в коридоре, в недоумении и страхе. Лишь уголовный элемент весь ушел с бунтовщиками. Прошло немного времени и внизу послышались залпы ружейной стрельбы. Все, бывшие в коридорах, пугливо побежали к своим камерам. Из выходной двери появилось несколько человек с криками: «Спасайтесь, латыши окружили тюрьму!» В это же время, с улицы послышалось несколько залпов. Стекла наших окон были разбиты, по коридору с пронзительным свистом защелкали пули. Несколько человек, бегавших на площадках, упали и застонали от боли — они были ранены… Ползком я добрался до двери и мы заперли ее, захлопнув. Все двери в одиночном корпусе имели такие замки, что, захлопнув их, можно было запереть их так, что без ключа не было возможности открыть их. Эта их особенность пагубно повлияла на тех, кто остался в коридоре, так как когда выпускали арестантов из камер, то многие двери захлопнулись в спешке и они оказались закрытыми… Несчастные ползали по коридорам и кричали, чтобы изнутри открыли двери, но открыть было нечем… Вскоре, в коридоре послышался лязг оружия и крики: «По местам!» Затем было много выстрелов: латыши ворвались в коридор, перестреляли всех, кто не мог укрыться в камере… Наступила жуткая тишина, которая нарушалась лишь стоном раненых… Лишь на другой день явились надзиратели; потом пришли латыши; во всех камерах производился тщательный обыск, и тюремная жизнь снова вошла в обычное русло. Мы узнали, что бунт в тюрьме был в тот день, когда левые социалисты-революционеры выступили против коммунистов…
В связи с убийством Урицкого и покушением на Ленина начался красный террор. Тюрьма сразу наполнилась так, что не было ни одного свободного места.
Пища была абсолютно не соленой, так как в Москве не было соли.
Однажды мне сообщили, чтобы я собирал вещи для переезда в Таганскую тюрьму. Я не могу без ужаса вспоминать несколько часов, которые мне пришлось провести в арестантском автомобиле. Здесь я увидел, как могут быть отвратительно низки люди…
Не знаю, как я не лишился сознания, видя, как педерасты насилуют молодых юношей-воришек, как те, защищаясь, изрыгают такую мерзкую брань, с упоминанием Пресвятой Девы и Бога, от которой у меня все переворачивалось внутри… А их товарищи, бывшие сподвижники в разных налетах и «делах», были в настоящую минуту у власти, это было понятно из их же разговоров, в которых то и дело была ужасная брань по адресу какого-нибудь «Мишки-Щелкуна» или «Костьки-Рабочего», которые засели комиссарами в своих Советах и забыли про товарищей, с которыми когда-то вместе «обрабатывали толстяка-купчину» или «чистую церковь».
Из разговоров я понял, что нас везут в Орловскую каторжную тюрьму, так как в Таганской тюрьме уже не было свободного места.
В вагоне, несмотря на близость конвоя, происходило то же самое, что и в автомобиле… Я видел, как на станциях, через решетки, продавались мои вещи теми, кто их отнял у меня. Воровство продолжалось и здесь: мои сорочки и простыни в течение одной ночи переходили то к одному, то к другому «хозяину», а утром происходили драки: укравшие у меня возмущались тем, что украли у них, и били подозреваемых. Шум прекращался лишь угрозой стрелять со стороны конвоя.
Однажды меня вызвал начальник тюрьмы и прочел постановление Московского губернского революционного трибунала по делу Клинского восстания. Трибунал применил полную амнистию ко всем осужденным, кроме меня и Миши Г-ва… Нас трибунал называл «политически опасными для советской власти», и амнистия к нам не относилась.
Однажды меня вызвал дежурный помощник начальника тюрьмы в канцелярию и попросил составить ведомость на получение жалования тюремным персоналом. Я уже несколько раз работал в канцелярии и сел за стол, не смущаясь, что я, арестант, в должности «советского чиновника"…
Спустя минут двадцать я услышал голос жида Гутермана — комиссара юстиции города Орла и его губернии.
Холодная дрожь пробежала у меня по коже, когда я услышал то, что говорили комиссар и дежурный:
— Товарищ комиссар, будем ли эвакуировать тюрьму? — спрашивал дежурный.
— Нет, товарищ, нет возможности возиться с арестантами… Заложников, контрреволюционеров, дезертиров, спекулянтов, саботажников и других буржуазных прихвостней мы расстреляем; ну, а мелочь — шпану — может быть, выпустим…».
И вот однажды на рассвете я услышал какой-то смутный гул, это были звуки орудийной пальбы, Добровольцы были близко…
На утро я узнал, что этой ночью из числа заключенных было расстреляно 147 человек…
Утром 13-го октября 1919 г. стрельбы была так сильна, что казалось, бой идет под самыми стенами тюрьмы… Прошло больше двух часов. Я услышал, как дверь камеры отперли.
— Господин Назаров! — говорил чей-то грубый голос.
Передо мной стоял надзиратель. Он держался, вытянувшись, его правая рука была «под козырек».
— Господин Назаров, честь имею доложить, что город Орел освобожден Добровольческой армией. Поздравляю Вас с избавлением от жидов!
Я узнал, что мне жить оставалось до девяти вечера 13 октября, так как была уже из «Чрезвычайки» бумажка, в которой я и еще 16 человек заложников, из общего числа 331, требовались в «Чрезвычайку» для расстрела…
София
19.III.1926 г.
Назаров
Опубликовано: Белая Гвардия. N 6. Антибольшевицкое повстанческое движение. М., Посев. 2002. С. 135−144.
|