«Отряд гр. Келлера, — писал Мглинский, — к стыду находившегося в его рядах офицерства, быстро растаял и в конце концов гр. Келлер с 50−100 человеками пробился к Софиевской площади. В ограде собора произошло краткое совещание графа со своими ближайшими помощниками и он отдал офицерству распоряжение немедленно распылиться, сам же в сопровождении не пожелавшего его оставить полковника Пантелеева, отправился в Михайловский монастырь…»
Оставшийся в тот вечер с гр. Ф. А. Келлером офицер Н. Д. Нелидов впоследствии вспоминал:
«Вечером остатки отряда собрались в Михайловском монастыре.
Граф поместился в келлии, офицеры в монастырской чайной. На маленьком совещании решено было отпустить остатки отряда, так как сопротивление было бессмысленно.
Граф прошел к офицерам.
Там было около 40 человек. В коротких и теплых выражениях он поблагодарил гг. офицеров, с каждым из них попрощался и со слезами на глазах смотрел, с каким отчаянием уходившие в неизвестность старались испортить оружие и с какою горечью бросали его. Тяжело было всем и слезы на глазах бесстрашного героя разрывали сердце на части.
Граф ушел в келлию».
Выбор Ф. А. Келлером древнего Михайловского Златоверхого монастыря для укрытия был не случайным: именно в этой обители остановился епископ Нестор (Анисимов), на поддержку которого и понимание граф, несомненно, мог рассчитывать.
«…В ту же ночь, в час по полуночи, — вспоминал Владыка, — граф с двумя адъютантами пришел ко мне в монастырь и сказал: „Да, Владыка, вы были правы, из города прорваться нельзя. Нам всем пришлось рассеяться, и вот я с группой офицеров пришел сюда и прошу устроить нас на ночлег и покормить, так как мы все очень голодны“.
Я повел графа к настоятелю монастыря, епископу Никодиму и просил Владыку принять участие в судьбе графа и его офицеров.
Владыка приказал отвести во втором этаже братского корпуса келлию из двух комнат для графа и его адъютантов, а остальных офицеров приказал разместить в другом дворе монастыря, и всех немедленно накормить.
Едва успели разместиться все они на ночлег, как в монастырь стала входить батарея „сечевиков“. Началась паника, так как сечевики стали выдворять из келий братию монастыря, занимая помещение под постой войска. Орудия расставляли в ограде обители».
Из дневника Келлера:
14-го декабря. (Продолжение.) Духовное начальство не блеснуло храбростью и выполнением своего долга — укрыть преследуемых. И настоятель Михайловского монастыря Никодим, и митрополит Одесский Платон, и даже Преосвященный Нестор Камчатский, эти, как говорили, убежденные и твердые иерархи, прибежали ко мне растерянные и вся их забота и разговоры клонились к тому, чтобы мы скорее ушли бы из монастыря и не навлекли бы на них ответственности, а куда пойдет эта кучка людей и не будет ли она расстреляна на первом же повороте на улицу — об этом никто из них не заботился. Положение создалось такое, что о том, чтобы пробиться силой нечего было и думать, вести переговоры о вооруженном выходе из города можно было бы, имея в руках силу, готовую постоять за себя, но не во главе тридцати человек, из которых половина готова была разбежаться при первом выстреле. Посланные к музею разведчики донесли, что собравшаяся там дружина дала себя окружить, что музей оцеплен и против него выставлены со всех сторон пулеметы. Тогда, подойдя к оставшимся офицерам, объяснив им положение и разъяснив, что при сложившихся обстоятельствах было бы безумием делать попытку пробиться, я предложил спрятать оружие и разойтись по одному, не возбуждая подозрение, по домам, причем тем, у которых не было денег, я роздал 1000 руб. бывших при мне.
Успокоившись в участи бывших до сего времени при мне офицеров, мы с моими действительно молодцами ординарцами перешли в обширную квартиру настоятеля монастыря, но, увидав, что и нашу малочисленную компанию не приглашают и что мы и в малом числе неприятны для хозяина, перешли в келлию пригласившего нас монаха, куда и перенесли мешок с деньгами «Северной армии».
Посещение графа Келлера Владыками — отражение настроений, царивших среди них в описываемый момент. О том, каковы они были, можно судить по вот этому отрывку из позднейших воспоминаний одного из участников Лаврского сидения: «Петлюровские отряды вошли в Киев под предводительством галицийского генерала Коновальца. Первое, что они сделали, это расстреляли около Музея более ста офицеров старой Русской Армии. Мы, архиереи, члены Собора, сидели в Лавре, подавленные жестокой расправой, и ждали своей участи, по-прежнему посещая церковные службы». («Расстрел офицеров» это, по всей вероятности, отражение в сознании Владык боя отряда графа Келлера с петлюровцами. Но, как известно, у страха глаза велики…)
***
«Имя графа было слишком популярно, — писал кн. П. М. Бермонт-Авалов, — чтобы тяжелое положение его прошло бы незаметно. Не только русские сердца дрогнули в тревоге за участь графа, но даже бывшие враги его по войне — германцы сочли своим долгом принять все меры к его спасению».
Но ген. Ф. А. Келлер не пошел на попытку его освобождения, предпринятую штабом германского командования. «Не пошел, — подчеркивал современник, — единственно потому, что таковая по форме показалась ему недостойной русского генерала».
«…Когда в памятный день 14-го декабря Киев был взят петлюровскими войсками, — писал бывший Дворцовый комендант ген. В. Н. Воейков, — немецкое командование, всегда преклонявшееся перед доблестным генералом, настойчиво предлагало графу укрыться в их зоне или, по крайней мере, снять оружие и переодеться в штатское; граф Келлер категорически отказался принять указанные меры предосторожности: он слишком свято чтил свои погоны и оружие, чтобы расстаться с ними в целях самосохранения».
Из дневника Келлера:
14-го декабря. (Продолжение.) Пока все это происходило прошло порядочно времени и ординарец Марков успел съездить в немецкую комендатуру, куда в продолжении всего нашего странствования по улицам и монастырям он уговорил меня скрыться и сообщить о моем положении. Часов около восьми вечера мне доложили, что приехал немецкий офицер на автомобиле и предлагает меня увезти к ним. Офицер попросил меня, чтобы я снял свою папаху и облачился бы в его шинель, но когда он к этому прибавил, чтобы я еще обезоружился, то на это я не согласился и предоставил ему ехать домой.
«…Приехал полковник Купфер с германским майором, — вспоминал Н. Д. Нелидов. — Последний предложил графу поехать в германскую комендатуру, где он ручался за безопасность. Граф, хотя и владевший прекрасно немецким языком, но глубоко не любивший немцев, по-русски, через Купфера, отказался.
Несмотря на отказ, мы вывели графа почти силой из келлии во двор и довели уже до выхода из ограды. По дороге, по просьбе майора, накинули на графа немецкую шинель и заменили его огромную папаху русской фуражкой, чему он нехотя подчинился. Когда же майор попросил его снять шашку и Георгия с шеи, чтобы эти предметы не бросались в глаза при выходе из автомобиля, граф с гневом сбросил с себя шинель и сказал: „Если вы меня хотите одеть совершенно немцем, то я никуда не пойду“. После чего он повернулся и ушел обратно в келлию. Ни мольбы, ни угрозы не могли уже изменить его решения».
В статуте Императорского Военного ордена Святого Великомученика и Победоносца Георгия — напомним — было сказано: «Сей орден никогда не снимать, ибо заслугами оный приобретается».
Легендарный барон Роман Федорович Унгерн фон Штернберг на другом конце России и чуть позднее (в сентябре 1921 г.) в одиночке Новониколаевской тюрьмы накануне расстрела сгрыз свой Георгиевский крест, чтобы тот не достался врагам.
Этот решающий момент в судьбах графа Келлера и барона Унгерна можно сравнить с другим подобным в биографии барона Маннергейма.
В начале 1917 г., на пути из Финляндии в Бессарабию, где стояла его 12-я кавалерийская дивизия, он проездом оказался в Петрограде, остановившись, как всегда, в гостинице «Европа». Утром 28 февраля, вспоминал он, «я услышал, а затем и увидел, что перед гостиницей собралось множество народа. По улице двигалась шумная процессия, на рукавах у манифестантов были красные повязки, в руках — красные флаги. Судя по всему эти люди пребывали в революционном опьянении и были готовы напасть на любого противника. У дверей гостиницы толпились вооруженные гражданские лица, среди них было и несколько солдат. Неожиданно один из них заметил, что я стою около окна, и принялся с воодушевлением размахивать руками, показывая на меня — ведь я был в военной форме. Через несколько секунд в дверь заглянул старый почтенный портье. Он задыхался, поскольку только что взбежал по лестнице на четвертый этаж. Совершенно потрясенный старик, запинаясь, рассказал, что началась революция: восставшие идут арестовывать офицеров и очень интересуются номером моей комнаты. Надо было спешить. Форма и сапоги были уже на мне, я набросил на плечи зимнюю шинель, лишенную знаков отличия, сорвал шпоры и надел папаху, которую носили и гражданские и военные. Чтобы не встречаться с восставшими на главной лестнице или в вестибюле, я решился пройти через черный ход, а по дороге предупредил своего адъютанта и пообещал по возможности позвонить ему в течение дня».
Как все это не похоже на поведение графа Келлера!
«Как офицер он попал в сложное положение, — комментирует этот эпизод автор жизнеописания будущего финского фельдмаршала, — но все же спасся». Маннергейм из затруднительного положения вышел, сохранив жизнь. Келлер — сохранив честь.
Но для иных подобное было преддверием еще более печального эпилога:
В ломбарде старого ростовщика,
Нажившего почет и миллионы,
Оповестили стуком молотка
Момент открытия аукциона.
Чего здесь нет! Чего рука нужды
Не собрала на этих полках пыльных,
От генеральской Анненской звезды
До риз с икон и крестиков крестильных…
Но как среди купеческих судов
Надменен тонкий очерк миноносца, —
Среди тупых чиновничьих крестов
Белеет грозный крест Победоносца.
Святой Георгий — белая эмаль,
Простой рисунок… Вспоминаешь кручи
Фортов, бросавших огненную сталь,
Бетон, звеневший в вихре пуль певучих,
И юношу, поднявшего клинок
Над пропастью бетонного колодца.
И белый — окровавленный платок
На сабле коменданта — враг сдается!..
Не алчность, робость чувствую в глазах
Тех, кто к тебе протягивает руки,
И ухожу… И сердце все в слезах
От злобы, одиночества и муки.
…А «Маленький Белый Крестик» Царя-Мученика, избежав рук Его мучителей и убийц, неведомыми путями попал на Святую Гору Афон и там, в одной из обителей, еще и доныне его можно видеть прикрепленным к иконе Пресвятой Богородицы.
Однако продолжим знакомиться с воспоминаниями других очевидцев.
«…Приходит посланный от гр. Келлера адъютант, — писал Владыка Нестор, — и просит меня немедленно придти к графу. Пока я одевался, адъютант рассказал мне, что пришел автомобиль с немецкими офицерами, желающими увезти графа и спасти его от неминуемой расправы петлюровцев, но что граф категорически отказывается от этих услуг немцев. Немцы в течении всего дня искали графа по Киеву и только поздно ночью узнали место, где он скрывается.
Когда я с адъютантом вышли в ограду обители, мимо нас германские офицеры почти насильно провели к автомобилю графа. Они заверяли его, что им поручено только сохранить его жизнь и вывезти благополучно из города. Но граф не соглашался на это и, увидев меня, взмолился. Прося меня разъяснить немцам, что он не может уйти и оставить свой отряд на растерзание, что, если суждено, он желает погибнуть вместе со своими людьми.
Тем не менее германские офицеры довели уже графа до автомобиля и здесь накинули на него германскую шинель. Потом они попросили его снять с себя Георгиевское оружие, чтобы легче было ускользнуть от осмотра петлюровских дозоров, патрулирующих по городу.
Но в ответ на это предложение гр. Келлер отбился от державших его немцев, сбросил шинель и каску и, поблагодарив германских офицеров за заботы о нем, резко повернулся обратно и пошел в обитель…»
Немецкий майор, вспоминал Н. Нелидов, «пожал плечами, круто повернулся и уехал.
Граф прилег отдохнуть.
Вдруг вбежал монах и говорит, что приехали петлюровцы.
Пантелеев бросился в келлию графа. Я с ординарцем вышел в коридор, где вповалку спали богомольцы.
На стук в дверь из келлии вышел Пантелеев. Петлюровцы вместе с ним вошли внутрь. Было тихо. Через несколько минут из келлии вышел граф Келлер, Пантелеев и Иванов, окруженные петлюровцами. Последние держались хорошо, ни грубости, никакого насилия они себе не позволили.
Граф медленно шел: походка была ровная, спокойная, ни капли волнения нельзя было обнаружить в его фигуре…»
«Когда петлюровцы начали производить повальные обыски и явились в Михайловский монастырь, — читаем в воспоминаниях ген. В. Н. Воейкова, — монахи предложили графу Келлеру провести его потайным ходом в обысканный уже корпус; но генерал не только не согласился на это, но приказал одному из адъютантов сообщить производившим обыск, что он находится в монастыре. Тотчас же прибыл патруль, объявивший графа и его адъютантов арестованными, и к ним был поставлен караул из сечевых стрельцов…»
Из дневника Келлера:
>14-го декабря. (Окончание.) Я со своими ординарцами разместился в монастырской довольно обширной и комфортабельной келлии. Не успели мы попросить себе чаю, как нам сообщили, что в монастырь пришли квартирьеры 4-го артиллерийского полка и приступили к отводу полку квартир.
15-го декабря. Ночь мы провели спокойно: я, улегшись на постели монаха отца Николая, Пантелеев на стуле, а оставшийся при мне офицер Павлоградского полка из дружины, которому, очевидно, некуда было деваться, — на диване. Поздно вечером приехал ко мне Щербачев и сообщил, что все мои вещи, которые я приказал через ординарца корнета Леницкого моему вестовому Ивану провезти на извозчике в гостиницу «Бояр», разграблены какой-то бандой на углу Банковской улицы, но по счастливой случайности отбиты тут же проходившей командовой вартовых или директорских войск и в целости доставлены смотрителю здания Генерального штаба. О том, где мой Иван — сведений нет. Мне не так было жаль моих вещей, как стяга, благословения 10-й кавалерийской дивизии и шашки, поднесенной мне корпусом при получении мною Георгиевского оружия, и я сильно упрекал себя за то, что в горячке отъезда забыл их захватить с собой. Щербачев обещал озаботиться сохранением вещей, но так как сам он должен был скрываться, а также скрылся и Сливинский, которого, говорят, разыскивают, обвиняя в измене, то трудно было рассчитывать на целость дорогих для меня воспоминаний. Проснувшись утром, мы потребовали для себя чая и просфор и засели пить чай. К этому времени ночевавший с нами гусар скрылся, но к нам пробрался, отыскав меня, симпатичный и дельный ординарец, бывший еще во время войны в штабе корпуса, Н. Н. Иванов, который, несмотря на то, что у него мать жила в Киеве и он легко мог скрыться, все же с опасностью для себя, решил меня не оставлять одного. С тех пор мы живем втроем и я каждый день и час с благодарностью посматриваю на своих союзников Пантелеева и Иванова, добровольно разделивших мою участь и терпящих из-за меня неудобства и лишения.
К 12-ти часам монастырь весь уже был занят чинами 4-й батареи директорских войск, почему я нашел более сообразным обстановке и более безопасным попросить шт.-ротм. Иванова сходить к командиру батареи и заявить ему от моего имени о нашем присутствии в монастыре. Приблизительно через полчаса мы услышали в коридоре топот и в нашу келлию с шумом ворвалось человек пять солдат и офицер по наружному виду и одеянию более похожий на помещика или управляющего, т. к. на нем никаких отличий в виде погон не было. Этот офицер, рекомендовавшийся командиром батареи и, очевидно, хотевший произвести впечатление своим суровым воинским видом, оказался вежливым и, я должен ему отдать справедливость, деликатным и симпатичным малым, после первых слов отбросивший свою воинскую важность. Его солдаты тоже видимо старались принять вид грозных вояк, но по тому, как они держали ружья, становились на часы и заряжали ружья, сразу было видно, что с оружием вся эта публика мало знакома, так же как с обязанностями часовых и караульных. Больше всего озабочивало командира батареи наше оружие, которое он все же весьма вежливо просил ему передать. Я заявил ему, что моего оружия он не получит, чем очень озадачил его, но когда я объяснил ему, что даже во время войны старым генералам, взятым в плен, в знак уважения, оставляют оружие и погрозил ему, что если он насильно захочет меня обезоружить, я пущу себе на его глазах пулю в лоб, он согласился оставить у меня оружие. Я дал ему честное слово, что оружие против чинов караула употреблять не буду, и не только не предприму что-либо с целью бежать, но даже не уйду, если и была бы какая-нибудь попытка со стороны меня освободить. Для успокоения караула я приказал своим ординарцам выдать свои шашки и револьверы. С моей стороны нежелание расстаться с оружием было ни фантазией, ни упрямством, а просто мера предосторожности, так как я не знал, с кем имею дело, и при недостатке дисциплины мог всегда ждать после отобрания оружия какого-нибудь оскорбления или издевательства или истязаний, а так как я этого не считал возможным допустить, то предпочитал раздробить себе голову револьверной пулей. Одного моего револьвера хватило бы для этой цели на всех нас.
Просидев несколько дней под караулом, я убедился, что мои опасения были напрасны, все чины караула относились все время к нам не только вежливо, но даже предупредительно и я ни одного слова упрека предъявить им не могу, а, напротив, должен быть благодарен как командиру батареи, так и солдатам за те мелкие услуги, которыми они облегчали наше заключение. Эти дни памятны мне еще и тем милым самоотверженным отношением к нам нескольких дам, живущих в Киеве. Так, М. А. Сливинская, которой родной сын был арестован и муж далеко не в безопасности, все же находила время ежедневно заходить к нам, приносить нам продукты и справляться о наших нуждах. Елена Николаевна Бенуа ежедневно находила время прибегать к нам с другого края Киева, приносить папиросы, съедобное и нашла даже где-то на мой рост штатское платье на тот случай, что от меня потребуют, чтобы я снял погоны. Моя милая племянница Н. Келлер, с которой я только один раз встретился на пять минут, несмотря на то, что была покинута, без денег, своим мужем в Киеве и что при падении несколько дней тому назад ушибла себе ногу, ежедневно приходила нас навещать и заваливала нас котлетами, ветчиной, колбасой и даже конфетами. Как я был бы счастлив, если в будущем мне удастся услужить и сделать доброе этим славным русским женщинам.
16-го декабря. Тяжелый выпал для меня сегодня день. Утром я прочел в газетах, что мой стяг и моя шашка попали кому-то в руки и описаны как взятые будто бы боевые трофеи у бывшего главнокомандующего графа Келлера. Хороши боевые трофеи, взятые при ограблении у мирно ехавшего по городу на извозчике безоружного моего вестового Ивана. Казалось бы хвастаться нечем, но, очевидно, хочется этим господам боевой славы. Обидно до слез. Для меня все это — воспоминания добрых отношений частей, которыми я командовал на войне, жаль расставаться с благословением моей геройской 10-й дивизии, благословением, под которым я не раз бывал под таким градом пуль, что, казалось, не было и возможности остаться живым. Может быть, Бог даст, после освобождения удастся вернуть эти дорогие для меня предметы. Часов около 11 вошел к нам в келлию командир батареи с довольно смущенным видом, на который я, привыкший за последние дни относиться к нашим сторожам с доверием, не обратил внимания, и заявил мне, что он получил приказание меня обезоружить. Одновременно с ним вошли 3 солдата, сразу наведшие винтовки на меня. На мой вопрос, откуда исходит такое приказание, он мне ответил, что от коменданта. Вся эта компания, несмотря на усилие казаться воинственной и решительной, скорее показалась мне смешной, т. к. командир, ставший между мной и дверью, ведущей в мою спальню, где было мое оружие, с трудом вытащил свой револьвер, а его подчиненные очевидно с винтовками были мало знакомы, так что у одного из них затвор был не довернут, а другой, наведя на меня дуло, копался, стараясь засунуть патрон в коробку, что ему плохо удавалось. Я в это время сидел на диване и, если захотел бы, то, конечно, успел бы до первого выстрела отскочить за дверь, но этим мог бы вызвать стрельбу по моим ординарцам, к тому же обращение к нам последних дней доказало, что оскорблений и истязаний ожидать мне нечего. Правда, я не ждал обезоружения, так как после трех дней, в которые я не воспользовался оружием и не нарушил данного мною честного слова ни обороняться, ни бежать, казалось бы, должны отпасть всякие сомнения насчет нашего дальнейшего поведения. Очевидно все клонилось только к исполнению формальности и того, что эти люди прочли в уставах, и силятся исполнить все по правилам уставов и инструкций, но делают это часто невпопад, что, конечно, немудрено при молодости армии. Моя шашка и револьвер были взяты, я остался сидеть на диване, не протестуя, но очевидно мой насмешливый вид оскорбил одного из солдат, так как он задал мне вопрос: «разве это смешно?» — На это я ответил: «конечно смешно наводить три винтовки на безоружного старика, которого этим ведь не испугаешь. Лучше было бы просто попросить его и взять оружие». Все же, хотя я получил расписку — мне жаль моей боевой шашки, получу ли я ее обратно? — Обращение в этот и последующие дни осталось с нами такое же вежливое, предупредительное, но вместо того, чтобы уменьшить строгость охраны над обезоруженными — ее усугубили, так, например, Иванова уже не выпускают на прогулку для закупки нам провизии, при каждом посещении нас, даже дамы, с ней входят два солдата, которые присутствуют при нашем разговоре и не допускают свидание продолжительнее 15-ти минут. В общем видно, что мы имеем дело с людьми, которые силятся исполнить все по правилам уставов и инструкций.
К смерти, после принятия присяги, Федор Артурович был готов всегда. Война во много раз увеличила эту возможность. За два с половиной года боев он был трижды ранен (в том числе дважды тяжело). Со времени отстранения Государя от власти внутренними врагами, как верноподданный, он был готов к смерти ежеминутно. Теперь эта возможность стала реальностью. И у него не было на этот счет никаких иллюзий. Нужно было спасать остававшийся при нем «отрядный штандарт» — неодушевленный символ его воинской чести.
Но как это сделать? Федор Артурович вспомнил о епископе Несторе.
Имея в виду приказание ген. Ф. А. Келлера своему адъютанту сообщить петлюровцам о своем местонахождении, Владыка писал: «Этот последний поступок графа был для него роковым. Петлюровцы моментально перевели свой штаб в нижний этаж того корпуса, где поселился граф, и к его келлии приставили часового.
3-го декабря ст. ст. вечером граф попросил меня и моего секретаря Н. А. О., чтобы я нашел как-нибудь путь пройти к нему и чтобы мы выполнили его поручение по спасению его отрядного штандарта.
4-го декабря был праздник в монастыре в честь св. Великомученицы Варвары. Митрополит Антоний поручил мне в этот день совершить крестный ход с обнесением св. мощей вокруг храма после ранней Литургии.
Когда духовенство вносило гробницу с мощами обратно в церковь, то я, наученный еще в детстве своей матерью проходить под святыней, наклонил голову, сняв митру и остался стоять на паперти, чтобы гробницу пронесли надо мной. Когда я оказался под гробницей, то священнослужители, несшие святые мощи, так ударили меня гробницей по голове, что я на момент потерял сознание. Потом, придя в себя, я решил, что это какое-то серьезное мне предупреждение от святой Великомученицы Варвары.
Позднюю Литургию я сослужил с семью архиереями. Первенствующим среди нас был митрополит Одесский Платон. По окончании Литургии я решил исполнить поручение графа Келлера и постарался пройти к нему. Без панагии на груди, под видом простого монаха с просфорой, я прошел в дверь, где был расположен штаб сечевиков, и, поднявшись на 2-й этаж, не обращая внимания на часовых, стоявших у келлии графа, смело открыл дверь и прошел к пленнику. Быстро благословив узников и приняв от графа пакет, я тотчас же вышел из комнаты. Стражи уже у дверей не было.
Конечно, я сразу понял, что мне грозит опасность, и был готов ко всяким неожиданностям.
Только лишь я подошел к крыльцу, чтобы выйти за ограду обители, как из комнаты штаба выбежали какие-то петлюровские офицеры и закричали на меня по-украински — на каком основании был я у графа Келлера без разрешения. Я ответил им по украински же: „шо це таке, я ж монах, та принес святый хлиб до графа, та и все“.
В ответ я получил удар по затылку кулаком и пинок в спину такой, что у меня искры из глаз посыпались, и я кубарем полетел со ступеней крыльца за ограду.
Очнувшись и встав с земли, я пошел, не оглядываясь, вокруг храма, думая только о том, чтобы скорее унести ноги, так как иначе меня неминуемо должны были арестовать.
Вход в корпус, где находилась моя келлия, был рядом с крыльцом штаба, но, чтобы замести следы, я не пошел прямо к себе, а обошел храм.
Через две минуты уже по всему двору монастыря бегали солдаты и кричали: „где тот монах, що ходыв до грахва Келлера?“».
Владыка Нестор вынес знамя, совершив подвиг, который в России всегда венчал Святой Георгий. И что за дело, что Империя прекратила свое видимое существование! Святыня была выхвачена из рук врагов!
Из дневника Келлера:
18-го декабря. Сегодня, говорят, въехал в город Петлюра и вся Директория, которую город встретил торжественно, с колокольным звоном, как, бывало, встречали Царскую Семью. Где Они, бедные, кто из Них уцелел и в какой Они теперь обстановке. Однако вот уже пятый день как мы сидим взаперти, становится скучно и тяжеловато не менять белья, не чистить зубов и спать, прикрывшись полушубком. Хотелось бы знать, когда эта комедия кончится и в чем меня в сущности обвиняют. Боюсь, как бы до жены не дошли слухи о моем аресте. Она больна, а мое задержание ее сильно встревожит. Одной из применяемых ко мне строгостей было неразрешение отправить телеграмму, даже после прочтения ее.
Как эти строки напоминают последние записи в дневниках Царя и Царицы перед тем, как Их… убили:
«Алексей принял первую ванну после Тобольска; колено его поправляется, но совершенно разогнуть его не может. Погода теплая и приятная. Вестей извне никаких не имеем».
«8 ч[асов]. Ужин. Совершенно неожиданно Лику Седнева отправили навестить дядю, и он сбежал, — хотелось бы знать, правда ли это и увидим ли мы когда-нибудь этого мальчика! Играла в безик с Н[ики]. 10 ?. Легла в постель. + 15 градусов».
***
Накануне прибытия «Директории» в Киев оставшимся в городе дипломатам были разосланы приглашения на французском языке. Приветственную речь было предложено сказать турецкому дипломату. Выбор, судя по рассказанному нами о нем выше, был не случайным…
В половину второго на вокзале собралась большая толпа. Шел мокрый снег. К перрону подошел обледеневший поезд Директории. Пассажиры вышли под истошные крики «Слава!»
«Особенно длинную и горячую речь» произнес глава еврейской общины Киева, известный сионист, основатель и лидер Сионистско-социалистической рабочей партии Наум Сыркин, написавший потом книгу «В свободной Украине».
Торжественно въехавшего в Киев Петлюру встречал на Софийской площади у памятника Богдану Хмельницкому Екатеринославский архиепископ Агапит (Вишневский). Приветствовал он его на украинской «мове» как «героя» и «освободителя» и расцеловался с ним. Закончив свою льстивую речь, Владыка не приминул заметить: «Мы с вами давно знакомы…» — намекая на свое инспекторство в Полтавской духовной семинарии как раз в то время когда нынешнего «головного отамана» выгнали из нее за неблаговидный поступок. Разговор на эту далекую и, видимо, не совсем приятную для него тему Петлюра не поддержал, выразительно замолчав.
Наряду с православным владыкой «головного отамана» встречал Моисей Григорьевич Рафес — один из руководителей Бунда, член послефевральского исполкома Петросовета, в недалеком будущем член РКП (б), заведующий иностранным отделом ТАСС. «…Московский бухгалтер, — писал о торжественном въезде в Киев Петлюры В. А. Амфитеатров, — на белом коне въехал в город, и Рафес […] приветствовал от имени еврейского народа сего полководителя от гроссбухов, занимающегося по преимуществу погромами, благодаря за освобождение от власти, при которой ни одного погрома не было». (Позднее Моисей Григорьевич писал в основном лишь об истории милого его сердцу Бунда, да «рассказы о царских розгах». Писал бы и далее, если бы не 1937-й…)
А потом был парад, красочно описанный М. А. Булгаковым в его «Белой гвардии»:
Пропеть «многая лета» «головному отаману» вышел прославленный церковный хор Софийского собора — «в коричневых до пят костюмах, с золотыми позументами».
«Был сильный мороз. Город курился дымом. Соборный двор, топтаный тысячами ног, звонко, непрерывно хрустел. Морозная дымка веяла в остывшем воздухе, поднималась к колокольне. Софийский тяжелый колокол на главной колокольне гудел, стараясь покрыть всю эту страшную, вопящую кутерьму. […]
— Молебен будет.
— Крестный ход.
— Молебствие о даровании победы и одоления революционному оружию народной украинской армии.
— Помилуйте, какие же победы и одоление? Победили уже.
— Еще побеждать будут!
— Поход буде.
— Куды поход?
— На Москву.
— На какую Москву?
— На самую обыкновенную.
— Руки коротки.
— Як вы казалы? Повторить, як вы казалы? Хлопцы, слухайте, що вин казав? […]
— Слава Петлюри! Украинской народной республике слава!!!
„Дон… дон… дон… Дон-до-дон… Тирли-бом-бом. Дон-бом-бом“, — бесились колокола. […]
…Сила Петлюры несметная на площадь старой Софии идет на парад.
Первой, взорвав мороз ревом труб, ударив блестящими тарелками, разрезав черную реку народа, пошла густыми рядами синяя дивизия.
В синих жупанах, в смушковых, лихо заломленных шапках с синими верхами шли галичане. Два двухцветных прапора, наклоненных меж обнаженными шашками, плыли следом за густым трубным оркестром, а за прапорами, мерно давя хрустальный снег, молодецки гремели ряды, одетые в добротное, хоть немецкое сукно. За первым батальоном валили черные в длинных халатах, опоясанных ремнями, и в тазах на головах, и коричневая заросль штыков колючей тучей лезла на парад.
Несчитанной силой шли серые обшарпанные полки сичевых стрельцов. Шли курени гайдамаков, пеших, курень за куренем, и, высоко танцуя в просветах батальонов, ехали в седлах бравые полковые, куренные и ротные командиры. Удалые марши, победные, ревущие, выли золотом в цветной реке.
За пешим строем, облегченной рысью, мелко прыгая в седлах, покатили конные полки. Ослепительно резнули глаза восхищенного народа мятые, заломленные папахи с синими, зелеными и красными шлыками с золотыми кисточками.
Пики прыгали, как иглы, надетые петлями на правые руки. Весело гремящие бунчуки метались среди конного строя, и рвались вперед от трубного воя кони командиров и трубачей […]…Черноморский конный курень имени гетмана Мазепы. Имя славного гетмана, едва не погубившего Императора Петра под Полтавой, золотистыми буквами сверкало на голубом шелке. […]
— Слава! Слава Петлюри! Слава нашему Батько! […]
Гремели страшные тяжкие колеса, тарахтели ящики, за десятью конными куренями шла лентами безконечная артиллерия. Везли тупые, толстые мортиры, катились тонкие гаубицы, сидела прислуга на ящиках, веселая, кормленая, победная, чинно и мирно ехали ездовые. Шли, напрягаясь, вытягиваясь, шестидюймовые, сытые кони, крепкие, крутокрупные, и крестьянские, привычные к работе, похожие на беременных блох, коняки. Легко громыхала конно-горная легкая, и пушечки подпрыгивали, окруженные бравыми всадниками. […]
Лязг, лязг, лязг. Глухие раскаты турецких барабанов неслись с площади Софии, а по улице уже ползли, грозя пулеметами из амбразур, колыша тяжелыми башнями, четыре страшных броневика. […]
Броневики, гудя, разламывая толпу, уплыли в поток, туда, где сидел Богдан Хмельницкий и булавой, чернея на небе, указывал на северо-восток. Колокол еще плыл густейшей масленой волной по снежным холмам и кровлям города, и бухал, бухал барабан в гуще, и лезли остервеневшие от радостного возбуждения мальчишки к копытам черного Богдана. А по улицам уже гремели грузовики, скрипя цепями, и ехали на площадках в украинских кожухах, из-под которых торчали разноцветные плахты, ехали с соломенными венками на головах девушки и хлопцы в синих шароварах под кожухами, пели стройно и слабо […]
Совершенно внезапно лопнул в прорезе между куполами серый фон, и показалось в мутной мгле внезапное солнце. Было оно так велико, как никогда еще никто на Украине не видал, и совершенно красно, как чистая кровь. От шара, с трудом сияющего сквозь завесу облаков, мерно и далеко протянулись полосы запекшейся крови и сукровицы. Солнце окрасило в кровь главный купол Софии, а на площадь от него легла странная тень, так что стал в этой тени Богдан фиолетовым, а толпа мятущегося народа еще чернее, еще гуще, еще смятеннее. И было видно, как по скале поднимались на лестницу серые, опоясанные лихими ремнями и штыками, пытались сбить надпись, глядящую с черного гранита. Но бесполезно скользили и срывались с гранита штыки. Скачущий же Богдан яростно рвал коня со скалы, пытаясь улететь от тех, кто навис тяжестью на копытах. Лицо его, обращенное прямо в красный шар, было яростно, и по-прежнему булавой он указывал в дали».