Русская мысль | Александр Тяхта | 10.04.2002 |
Уже сейчас очевидно, что восприятие документа под названием «Основы социальной концепции Русской Православной Церкви» навечно обречено двоиться. Причем не по оси «консерватизм-либерализм». Эта пышная, цветистая идеологическая схема, столь влиятельная сегодня, уступит место куда более прагматической оценке. «Сухой остаток» содержит всего два пункта.
С одной стороны, последовательно проработанная независимость Церкви от государства — действительно важная и открывающая серьезную перспективу тема. Это поворотный пункт. Этот интеллектуальный шаг авторов доктрины еще недостаточно оценен: он сделан, когда антиклерикальная журналистика ожидала прямо обратного — того, что Церковь первой присягнет на верность путинскому проекту консервативной модернизации.
Стоит напомнить, что еще в начале 1997 г., когда начались первые заседания комиссии по соцдоктрине, «Русская мысль» очень точно обозначила ожидания: как именно поставит себя Московская Патриархия — как «духовную власть», связанную со светской, внутри унитарного (корпоративного) государства? Либо как часть гражданского общества, как силу, которая опирается на общественность и обращается к ней?
Акцент в доктрине, безусловно, сделан на второе. Это верно отмечено в первом подробном анализе доктрины, которое предпринял Константин Костюк (сайт «Град Божий»), русский специалист по «политической теологии», живущий в Германии. Впрочем, это было отмечено и во всех западных комментариях. «Нью-Йорк таймс» в коротком редакционном материале подчеркнула, что в тексте доктрины «есть призывы к четкому разделению государства и Церкви, а также слова о том, что христиане не должны относиться к власти государства как к абсолютной и понимать ее чисто земную природу».
Но это только одна сторона доктрины. Вторая — ее крайняя неровность, рыхлость, неспособность авторов удержать единый уровень богословской мысли. И отсюда вопрос: а нужны ли были те разделы, в которых слишком много риторики и практически нет богословской чуткости? Над этими разделами нависают скорбные тени о. Георгия Флоровского и о. Иоанна Мейендорфа… Беда в том, что эти разделы, как сухостой, никогда не будут плодоносить.
В этом — двойственность доктрины. И все же даже к неудачным фрагментам стоит подойти с позиций благожелательной критики.
О секулярной культуре мы, русские, казалось бы, должны сказать в конце столетия больше и глубже, чем другие народы. Конкурировать с нами в Европе могут лишь немцы да испанцы. Потому что наше погружение в эту «светскую культуру» с высоким градусом атеизма — это то, что было удачно названо «антропологической катастрофой». Теперь она позади. Края воронки потихоньку зарастают и округляются. Стоя на краю этой воронки, мы понимаем, что в богословском осмыслении итогов столетия не удастся вот так, запросто вернуться к тому наследию, на котором все оборвалось. Поэтому парадоксально правы и неправы те, кто считает, что все содержание социального учения православия имеется в русской религиозной философии начала века. Возможно, это и так, но мы уже по другую сторону реки. И мы не знаем, как актуализировать это наследие.
Покинув зону антропологической катастрофы, мы неотвратимо входим в культуру постсовременности. Мы — европейская страна, хотя в окружающем нас мире это пока признают неохотно. В конце столетия можно утверждать: дело Петра завершено. Россия модернизирована ровно настолько, что никакой «византийский проект» уже невозможен. И хотя в России еще много идеологических поисков, а ля Леонтьев — причем не только ностальгически-советских, но и новых (Панарин), — все это маргинально.
Социальная доктрина, принятая на соборе, безусловно, признаёт эту реальность и в целом четко указывает место Церкви в современном мире. Другое дело, что указать место — этого уже мало. Мы ожидаем большего: не просто констатаций, а динамического видения. Указующий жест, направленный на точку, на место, — это одно, но совсем другое — указать перспективу.
В глобальной индустрии «имиджей» и смыслов плавают обломки христианских образов. Сегодня вряд ли кто-нибудь уверенно ответит на вопрос о том, что именно хранит культура. До Цицерона под культурой понималось «покровительство дому и месту». Культура — это просто способ хранения. Если бы не импорт терминов, вместо слова «культура» мы говорили бы «хран», или «храна», «хранность». После Цицерона, помимо бережного «консервирования», культура стала обозначать еще и «культивирование». Определений культуры много, авторитетных — около двухсот. Но для христианина смысл культуры прямо связан с вопросом о том, хранит ли она Благую Весть, помнит ли она о главном послании — о Преображении.
Послевоенная культура, которую теперь называют «постсовременностью», охотно обращается к христианству — в киносюжетах, политическом языке, рок-поэзии… Но — наравне с любой другой мифологией. Причина проста: миф продолжает воздействовать на человека с той же эффективностью, как и две тысячи лет назад. Но 2000 лет назад миф сообщал о спасении и о том, что — «се, творю все новое», а сегодня авторитетная для любого сознания евангельская мифология используется для воздействия на «таргет-группы», чтобы продать товар или внедрить политическую идею. Так называемая «светская культура» — на 90% гигантский глобальный насос, который качает туда-сюда несколько матриц: страх, тревога, борьба за успех, «хорошие парни побеждают плохих», эротика.
Причем насос висит в воздухе. Это и отличает постсовременность от той проблематики культуры, на которую давали ответ корифеи богословия начала века. Еще 70−100 лет назад прогресс как логика истории был не просто «научно доказан» — он воодушевлял, т. е. был своего рода религией. И потому Константин Леонтьев всю мощь своего аристократического ума патетически обрушивал на «прогресс», «эгалитарную посредственность». Сегодня не на что «обрушиться». Весь вектор развития, заданный Французской революцией, пройдя пору пышного цветения, разбился в мелкие брызги. Физики и инженеры больше не кумиры, философы, предлагающие проекты социальной инженерии, воспринимаются как шарлатаны либо как люди «не вполне адекватные».
Оглядывая светскую культуру постсовременности, спрашиваешь себя: где именно в ней еще живо знание о «Новом Адаме»? Нигде. Но это не претензия к культуре. Можно только спросить, как спросил, например, Гюнтер Рормозер: почему мы, христиане, в ситуации, когда секуляризм явно исчерпывает себя и утратил ту энергию, которая была ему свойственна совсем недавно, — почему мы не можем вторгнуться в этот вакуум, почему мы не заполняем этой пустоты?
Отсюда рождается и первый запрос к «социальному учению»: как Церковь в вероучительном документе видит перспективу этого секуляризма и те мостки или русла, по которым тайна Богооткровения, хранимая Церковью, сможет вновь вернуться в мир?
На такой ответ раздел «Светская культура, наука, образование», пожалуй, не претендует. То, что следует заучить по этой теме студентам, изучающим доктрину, таково: Церковь не против позитивного знания, но против превращения науки в идеологию, т. е. против претензии на объяснение всего в последней инстанции (против сциентизма); Церковь не отвергает светской культуры, признаёт ее, но считает, что ее представители должны потихоньку воцерковляться; и, наконец, Церковь против атеизации образования как целенаправленной политики.
Когда дочитываешь текст до конца (а с направлением его нельзя не согласиться), возникает только один вопрос: как Церковь будет преодолевать тот колоссальный разрыв (он виден неворуженным глазом) между смыслом и вектором, заложенным в доктрине, и современным состоянием Церкви? Сомневаюсь, что девять десятых русского епископата готовы к тому новому бытию Церкви в постсовременном мире, на которое ориентирована доктрина. Может быть, и слишком резко написал А. Кырлежев несколько лет назад по этому поводу: «Епископы хотят, чтобы Церковь оставалась культовым институтом». Может быть, и не хотят. Но так складывается. Ведь если не прилагать огромного организационного усилия, то стремление не только замкнуться в церковной ограде, но и идеологически обосновать это — будет побеждать. Воцерковленный мир сегодня в России — это именно субкультура. Можно только подписаться под словами митрополита Филарета, что это не должно быть так. Но как, на каких путях преодолеть разрыв?
Ведь это неспроста, что в России христианская интеллигенция и иерархия сторонятся друг друга. Причем я имею в виду не только нашу «экуменическую» интеллигенцию. В равной мере это касается и почвеннического лагеря: так ли уж бурно принимает участие епископат в международном православном кинофестивале «Золотой витязь», в парламентской ассамблее православных народов, в семинарах по русскому консерватизму у Никиты Михалкова? «Рождественские чтения» и научно-церковный центр «Православная энциклопедия» — не правило, а исключение в деле взаимодействия Церкви и светской гуманитарной культуры. Можно спросить: как именно будет епископат взаимодействовать с представителями общественных наук (а к этому призывает доктрина), если у Московской Патриархии не было и нет механизма дискуссий, аналитических и исследовательских структур?
Никакого нового этапа в церковной миссии применительно к светской культуре ожидать невозможно. Русская Церковь сегодня не готова к той доктрине, которая принята на соборе, а епископат, как представляется, не готов к той работе, которую надо проделать, чтобы начать то, что современные католики называют «инкультурацией» Евангелия, т. е. возвращением Благой Вести в тело современной светской культуры.
Москва