Правая.Ru | Илья Бражников | 22.07.2008 |
К этим Царским словам я бы добавил ещё одно: нечувствие, или «очерствение», если воспользоваться выражением графа Коковцева, вспоминавшего о реакции народа на известие об убийстве Царя: «Какое-то бессмысленное очерствение, какая-то похвальба кровожадностью». Но это было закономерным следствием пропаганды, которая велась газетами и журналами на протяжении десятков лет. Грех окамененного нечувствия в отношении Царской Семьи поразил тогда многих. Царская власть, самая живая и личностная форма правления, воспринималась как мертвый институт, и почти никто из тогдашних «властителей дум» не чувствовал даже такой простой вещи (хотя по роду своих занятий должны были бы именно чувствовать), что Государь, Его Супруга и Дети — живые, близкие им всем люди.
Ранее, в связи с убийством Императора Александра II, об этом нечувствии очень хорошо писал Василий Розанов: «Нас поразила эта сухость сердца, этот взгляд на человека и отношение к нему. О, забудем, что-то был Государь, и Бог с ней, с этой все политикой и политикой… Но разве это не был человек, как и мы, с таким же ощущением простой физической боли, с таким же страхом смерти, с такими же светлыми надеждами, когда был молод, и разочарованиями, когда стал стар? Этот злобный смех на такие страдания, при которых нам всем было бы трудно, это равнодушие и вся политика перетрусившей печати, это холодное безучастие „интеллигентного“ общества, когда одному человеку так больно, весь этот цинизм какой-то, не то развращенной, не то от рождения не пробуждавшейся души, — нам был невыносим и отвратителен».
Всё то же самое — злобный смех, равнодушие, цинизм — в полной мере проявило общество и по отношению к внуку Александра II — Николаю.
Происходит несчастье — Ходынка — и это несчастье ставят в личную вину Государю, запуская в ход кличку «Кровавый». Государь помогает семьям погибших из своих довольно-таки скромных личных средств (кто из современных политиков вообще способен на такое?) — но все равно он «Кровавый».
9 января 1905 года. Народ в целом настроен ещё вполне монархически и лояльно в отношении Государя. Но происходит эсеровская провокация, жертвы, революционеры трактуют события в свою пользу — и кличка «Кровавый» закрепляется.
Вскоре после этих событий поэт Константин Бальмонт пишет исполненное изуверского пафоса стихотворение, за которое отправляется всего лишь в почётную политическую ссылку:
Наш Царь — Мукден, наш царь — Цусима,
Наш Царь — кровавое пятно
Зловонье пороха и дыма,
В котором разуму — темно.
Наш царь — убожество слепое,
Тюрьма и кнут, подсуд, расстрел,
Царь — висельник, тем низкий вдвое,
Что обещал, но дать не смел.
Он трус, он чувствует с запинкой,
Но будет, час расплаты ждет.
Кто начал царствовать — Ходынкой,
Тот кончит — встав на эшафот.
Здесь уже практически всё проговорено, Царь, «убожество и висельник», приговорен светским салонным поэтом к смертной казни. Бальмонт, ведомый неким поэтическим гением (или демоном), уже словно видит сквозь годы кровавое пятно подвала Ипатьевского дома. Он пишет как «власть имеющий». Спрашивается, откуда же эта власть у поэта, который потом, после «эшафота», в эмиграции, будет издавать лишь жалкий ностальгический лепет?
Или другие политэмигранты, бездетные Мережковские рассуждают на темы Православия и Самодержавия в парижском сборнике «Царь и Революция». Каждая статья этого сборника — яд, вливаемый в тело Русской монархии. «Так, — пишет Д. С. Мережковский в 1907 году, — В наших православных церквях в самый торжественный момент богослужения, в перерыве при пении „Херувимской“, ужасно длинной, при поднятии дароносицы со Святыми Дарами, священник произносит: „Благочестивейший, самодержавнейший, величайший государь император“, и Кровь Христова перемешивается с человеческой кровью, пролитой царем — „Апокалиптическим Зверем“». Показательны тут и невежественная характеристика Херувимской (которая длится, как известно, 7−10 минут), и нелепая фантазия автора о «перемешивании» крови, которое, якобы, происходит в момент возглашения, и, разумеется, прямое наименование Царя (конкретно святого страстотерпца Николая II) «Апокалиптическим Зверем», причем слово «царь» пишется с маленькой, а «Апокалиптический Зверь» с больших букв.
Ещё дальше идёт товарищ и единомышленник Мережковского Философов, который прямо-таки приговаривает Государя: «Николай II не может дать конституции, потому что для него это будет актом измены. Он мог бы героически подняться на эшафот, пострадать за „свою веру"…“; „И конец Царя будет, возможно, искупительной жертвой, увенчанием религиозной революции“.
Итак, для жидовствующей интеллигенции Царь-Мученик уже в 1907 году — „искупительная жертва“. Поэтому нечему, наверное, удивляться, когда десятилетие спустя общая жена Мережковского и Философова Зинаида Гиппиус напишет: „Щупленького офицерика не жаль, конечно… он давно был с мертвечинкой“.
Снова вспоминается Розанов, его меткая характеристика Мережковского, фамилию которого Василий Васильевич писал исключительно так: „Мер-ский“: „…мне кажется иногда (часто), что Мережковского нет… что это — тень около другого… вернее — тень другого, отбрасываемая на читателя… О, как страшно ничего не любить, ничего не ненавидеть, все знать, много читать, постоянно читать и, наконец, к последнему несчастью, — вечно писать, т. е. вечно записывать свою пустоту…“
Розанов здесь вспоминает известное стихотворение Мережковского:
Я хочу, но не в силах любить я людей:
Я чужой среди них; сердцу ближе друзей-
Звезды, небо, холодная, синяя даль…
И мне страшно всю жизнь не любить никого.
Неужели навек мое сердц е мертво?
Сравним другое высказывание о нем: „Мережковский — мёртвый писатель: вот разгадка, вот ответ на все поставленные нами недоуменные вопросы об его одиночестве, его оторванности от людей… он — тот самый „великий мертвец“ русской литературы“», — пишет Иванов-Разумник.
Обратившись же к творчеству З. Гиппиус, мы обнаружим, что едва ли не треть всех ее стихотворений так или иначе посвящены смерти. Вот, например, строки одного, довольно раннего:
Приветствую смерть я
С безумной отрадой,
И муки бессмертья
Не надо, не надо!
Так всё-таки кто «давно с мертвечинкой»? Декадентствующая чета или живая икона семьи — Царь, Его Супруга и Царские Дети? Конечно, можно было бы посочувствовать авторам этих произведений, услышать их тоску, боль, отчаяние, пробивающиеся сквозь всю эту «декадентщину"… Но почему, страдая сами, они отказывали в сострадании и сочувствии Тем, кто столь остро и очевидно в этом нуждался? И почему были так уверены в том, что имеют право быть безжалостными? Ведь, заметим, Тот, кого они так ненавидят и презирают, считая «тираном» и «Зверем», позволяет им преспокойно жить за границей, а потом, по желанию, возвратиться в Россию. Их никто не преследует, их произведения публикуются как на родине, так и за рубежом. И в благодарность за это — «щупленький офицерик"…
Были, конечно, и другие примеры. Удивительные и не менее, чем у Бальмонта, прорезающие время строки Сергея Есенина из стихотворения, посвященного Великим Княжнам, созданного и прочитанного ровно за два года до Екатеринбургской трагедии:
В багровом зареве закат шипуч и пенен,
Березки белые стоят в своих венцах.
Приветствует мой стих младых Царевен
И кротость юную в их ласковых сердцах.
Где тени бледные и горестные муки,
Они тому, кто шёл страдать за нас,
Протягивают Царственные руки,
Благословляя их в грядущей жизни час.
На ложе белом, в ярком блеске света,
Рыдает тот, чью жизнь хотят вернуть…
И вздрагивают стены лазарета
От жалости, что им сжимает грудь.
Никаких бальмонтовских «кровавых пятен» нет, но ощущение пролитой крови совершенно явственно в образе заката — одновременно багрового, шипучего и пенного. Березки, которым метафорически уподоблены царевны, стоят в белых мученических одеждах с венцами — царскими и мученическими одновременно, вызывая у нынешнего читателя стойкую ассоциацию с березовыми рощами окрест Ганиной ямы — места, где невинные тела Царевен, исколотые штыками, разрубленные на куски, горели на жертвенном костре. Современная исследовательница Ольга Воронова в книге «Сергей Есенин и русская духовная культура» пишет: «Багровый цвет заката, по народным синоптическим наблюдениям, предвещает страшный день. На этом фоне образ «горящих венцов» на белых берёзках, в образах которых символически явлены прекрасные «младые царевны», приобретает глубокий духовный подтекст. В сочетании с белым цветом их одеяний — символом чистоты и невинности, святости и нетления, родства с божественным светом, ангельской непорочности, — багровый цвет заката вызывает в памяти «голгофские» страницы Евангелия и образ невинно убиенной жертвы. Так духовная семантика цветообраза, позволяет высветлить в < > произведении его предсказательный смысл, носящий характер исторического пророчества…»
Стихотворение завершается фактически предсказанием гибели с трагически обрывающейся строкой, где поэт обращается к святой равноапостольной Марии Магдалине, особо покровительствующей Царскому Роду:
Всё ближе тянет их рукой неодолимой
Туда, где скорбь кладёт печать на лбу.
О, помолись, святая Магдалина,
За их судьбу.
Чуткость к Царской теме присутствует у Марины Цветаевой, которая в числе немногих сразу ощутила чуждость «новой России» Руси истинной. В день отстранения Государя от престола она начинает одну из лучших своих книг — «Лебединый стан» — очень точными строками:
Над церковкой — голубые облака,
Крик вороний…
И проходят — цвета пепла и песка —
Революционные войска.
Ох ты барская, ты царская моя тоска!
Нету лиц у них и нет имен, —
Песен нету!
Заблудился ты, кремлевский звон,
В этом ветреном лесу знамен.
Помолись, Москва, ложись, Москва, на вечный сон!
Пепел, песок, обезличенность, безымянность, немота, тоска — и только вороний крик звучит во всеобщей глухоте и пустоте… Это революционная, советская Россия, Россия без Царя. Это только что ещё живая Москва, которая ныне ложится в гроб и засыпает вечным сном. До времени возвращения Государя.
Ненависть к Царю и Царице, в силу всё того же нечувствия, распространяли и на всю Семью, равнодушно «забывая» о невинно умученных Царских Детях. Цветаевой, разделявшей общее заблуждение о «вине» отца, дано было, по крайней мере, ощутить святость и чистоту Царственного отрока. Цесаревич Алексий, в одном из самых светлых и пронзительных стихотворений «Лебединого стана» названный «Голубем» и «Царскосельским ягненком», сопоставлен с другим невинно убиенным царевичем Димитрием:
За Отрока — за Голубя — за Сына,
За царевича младого Алексия
Помолись, церковная Россия!
Очи ангельские вытри,
Вспомяни, как пал на плиты
Голубь углицкий — Димитрий.
Ласковая ты, Россия, матерь!
Ах, ужели у тебя не хватит
На него — любовной благодати?
Грех отцовский не карай на сыне.
Сохрани, крестьянская Россия,
Царскосельского ягненка — Алексия!
Ясно, что участь святого Царевича-страстотерпца не укрыта от поэта. Голубь, ягненок, Димитрий Угличский — образы чистой жертвы. И, разумеется, Россия-матерь, как бы ни была она ласкова, не в силах сохранить в живых Царевича-Отрока, как и Божия Матерь у Креста не в силах спасти Сына. Стихотворение пишется в третий день Пасхи 1917 года, и образ Голгофы в нем видится совершенно явственно.
Неслучайно, конечно, и у Есенина, и у Цветаевой слышится призыв: «Помолись»: «Помолись, святая Магдалина»; «Помолись, Москва» и, наконец: «Помолись, церковная Россия!» Большие русские поэты чувствуют глубину и высокий трагизм происходящего, предчувствуют Царскую жертву и грядущую за ней катастрофу.
Однако, эти призывы остались гласом вопиющего в пустыне. И даже после екатеринбургской Голгофы. Написав в первой половине 30-х годов Поэму о Царской Семье, Марина Цветаева не смогла ее опубликовать — даже в эмигрантской печати. А Георгий Иванов, автор, наверное, самых пронзительных строк о гибели Царственных Мучеников, вспоминает не без горькой иронии о том, как «интеллигентная публика» объявила бойкот Есенину: «Кончился петербургский период карьеры Есенина совершенно неожиданно. Поздней осенью 1916 г. вдруг распространился и потом подтвердился «чудовищный» слух: «наш» Есенин, «душка» Есенин, «прелестный мальчик» Есенин — представлялся Александре Федоровне в Царскосельском дворце. Таких «преступлений», как монархические чувства, — прибавляет Иванов, — русскому писателю либеральная общественность не прощала».
Сам Иванов в своем романе «Третий Рим», написанном в эмиграции, не оставил без внимания Царскую тему.
Предатель Адам Адамович Штейер сидит в чайной. Портрет Царицы вынут из рамы, осталась одна корона. Черные глаза Царицы глядят, как живые. Потом оказывается, что это две штыковые дыры.
Пустая рама, увенчанная короной (символ послефевральской России, понятно). Портрет вынут — «с царизмом покончено». Но портрет, даже в свергнутом состоянии, удивительно жив. Живы глаза Царицы. Государыня смотрит на творящееся беззаконие. При этом глаза, на самом деле, производят эффект живых оттого, что выколоты штыками. После ощущения живого взгляда на портрете, упоминание о том, что глаза выколоты штыками, воспринимается уже как действие, произведенное на живой Государыне. Но даже после выкалывания глаз Государыня продолжает смотреть! То есть, вынутый портрет становится иконой.
Царственные Страстотерпцы принесли себя в жертву — и стали безсмертны. Вместе с собой они увековечили образ той России, символом который были и остаются. Притом, что голоса Их хулителей продолжают звучать до сих пор. «Бессмысленное очерствение», окамененное нечувствие по отношению к Царственным Особам, посеянное задолго до трагедии июля 1918 года, продолжает давать ядовитые всходы. «Измена, трусость и обман» в отношении Царской России остаются, увы, умонастроением многих наших современников. Легкость и поверхностность в суждениях о Царской Семье, граничащие с невежеством и даже откровенным глумлением над Их памятью и тем строем жизни, который Они собой воплотили, сегодня обыденны.
Так, несмотря на официальное церковное осуждение цареубийства, в одном из последних документов, рассматриваемых на Архиерейском соборе 2008 года, так называемом «Богословско-каноническом анализе» говорится в частности, что: «Православие выше любых форм государственного устройства, а монархия — одна из исторических форм правления, имеющих относительное значение». Окамененное нечувствие к событиям 90-летней давности слышится и здесь, в этих небрежно-гладких формулировках: «одна из исторических форм», «относительное значение». Никому не следовало бы забывать, какой ценой заплачено за переход от одной «исторической формы» к другой. Царская Жертва, как и крестная Жертва Господа Иисуса Христа, для нас, живущих в России, имеет абсолютное, а не «относительное» значение. И если бы составители «анализа» помнили о том, что изуверы проделывали с телами Царственных Страстотерпцев: как кололи Царевен штыками, как рубили их на куски топорами, как их жгли и поливали останки серной кислотой; если бы составители помнили, что осталось от Их Святых тел — «около тридцати обожженных частей костей, немного человеческого сала, вытекшего на землю, волосы, отрезанный палец Императрицы» — они никогда не посмели бы написать о монархии как «исторической форме, имеющей относительное значение».
Закончу предсмертными словами Розанова: «Как все произошло. Россию подменили. Вставили на ее место другую свечку. И она горит ЧУЖИМ пламенем, чужим огнем, светится не русским светом и ПО-РУССКИ НЕ СОГРЕВАЕТ КОМНАТЫ. Русское сало растеклось по шандалу. Когда эта чудная свечка выгорит, мы соберем остатки русского сальца. И сделаем еще последнюю русскую свечечку. Постараемся накопить еще больше русского сала и зажечь ее от той маленькой. Не успеем — русский свет погаснет в мире».
Пока ещё горит эта маленькая свечка из русского (в действительности, как это ни чудовищно, — Царского) сала, мы будем не только молиться Царственным мученикам о спасении наших душ, но и смиренно просить Их о даровании нам Православного Царства — единственного, что имеет абсолютный, а не относительный смысл на этой земле, где «всё неверно и всё неважно, всё недолговечно».
16 — 21 июля 2008 г.
Память Святых Царственных Страстотерпцев — празднование Казанской иконы Божией Матери
Текст подготовлен на основе выступления на Круглом столе в Екатеринбурге 14 июля 2008 г. C полной версией доклада можно ознакомиться на сайте «Екатеринбургская инициатива»
http://www.pravaya.ru/column/16 150