Татьянин день | Сергей Шмеман | 13.06.2008 |
— Возникало много споров как раз в отношении некоторых нелицеприятных моментов, даже клирики спорили между собой, можно ли писать так резко. Священники, конечно, как и все живые люди, внутренне проживают свой путь и свои отношения с миром и людьми. Но стоит ли это предавать огласке, публиковать? Ведь это может вызвать и разногласия, и обиды, какие-то болезненные отклики.
— Над всеми этими вопросами мы мучались. Но я — журналист. Я верю в гласность, я верю, что люди поймут. Те, кто захотят понять, — поймут. Те, которые хотят обидеться, — обидятся. Тут уж ничего не поделаешь. Но есть и то, что, может быть, важнее. Когда вышла английская книга, укороченная, — столько священников, и даже не только православных, вообще в Америке, прочли ее. Потом мы читали рецензии в католических, протестантских журналах… Ведь у священников всегда ужасный стыд: как я смею мучаться, сомневаться? И вот вдруг выходит книга, где человек, который был известным богословом и прекрасно проповедовал, — оказывается, он тоже раздражался и имел сомнения, которые, если вы читаете дальше, всегда разрешаются в Литургии, в службе, в Церкви. Всегда. Ничего дальше этого. Доходит до церкви — и все решается. И вдруг они чувствовали: оказывается, я тоже нормальный, и тут не нужно стыдиться. И в России мы с этим много встречались: священники видят силу книги именно в этой искренности. Здесь, может, за эти десять лет из священника сделали такую фигуру, которая должна быть «абсолютом», которая все знает, которая не грешит и вообще ничего не делает плохого. Все говорят: «батюшка меня благословил на то или на это, и он прав, потому что он батюшка». А может быть, батюшка тоже человек, и тоже важно понять, что, может быть, можно с ним дискутировать. Важно понять, что можно спрашивать существенные вопросы, а не только: «-Что мне делать, батюшка? — Делать это. — Бегу!». Можно спросить: а почему мне это важно сделать? А почему Вы считаете, что так должно быть? А может быть, вот это лучше. Все-таки батюшка должен тоже суметь объяснить свои мысли и свои чувства, ведь всё это должно доводить до Главного. Должна быть дискуссия. Особенно взрослые, которые приходят в Церковь, — они не должны думать, что им дана вдруг на какой-то тарелке какими-то попами вся правда. Это процесс — дойти до правды. Так что я лично и глубоко уверен, что это правильно.
Да, в «Дневниках» читатели видят человека. Не святого, не какого-то Будду, а настоящего человека, который думал, сомневался, грешил, волновался, но который вдохновляет меня (я сейчас тоже перечитал) именно тем, что все возвращается вот к этому Царству Божиему, которое в Литургии, в Церкви. Всегда, во всех дневниках все к этому возвращается. Так что я считаю, что это было правильно и нужно. И важно.
И то же мы слышим в России, и не только в Москве. В Муроме, например, один игуме по отрывкам из «Дневников» проповеди читает. Для него самое важное там — критика клерикализма. Чтобы Церковь не переходила в такое «ах, какие у вас красивые облачения». А то получается какая-то кооперация. Этого надо избегать.
— Это Вы считаете главной мыслью? Что есть область надмирная, в которой все наши проблемы снимаются?
— Что вообще Церковь по-настоящему — это и есть свобода, радость, Царство Божие, и что вот в этом вся суть, в этой свободе. Надо ее понять и воспринять — почему это свобода. Это твой выбор — к этому прийти, понять, что Церковь — это не правила. Какие-то есть правила, главное — то, к чему они ведут. Церковь — это не «нельзя» (нельзя джинсы, нельзя так стоять, сяк стоять…) Церковь — это «можно», и это для меня главная мысль.
— Для многих в России Солженицын — важный человек. Солженицын как «пророк в своем отечестве» был и изгоняемым, и возвращаемым, и жив и доныне. И с публикацией дневников открылась еще одна грань его жизни — в связи с жизнью отца Александра. В их отношениях была определенная динамика, которую многие пытаются как-то объяснить, и одного ответа найти, как всегда, не могут. Этот вопрос так и остается открытым. У самого Солженицына это, кажется, никак не освещено. Отношения между о. Александром и Солженицыным похожи на притяжение и отталкивание. Это сменялось одно другим. Какая-то ниточка была протянута, она натягивалась с разной силой. Как вам кажется, почему так было? Сначала у отца Александра такое приятие, потом неприятие, потом примирение какое-то, и так далее. Вы размышляли над этим?
— Вы знаете, мне кажется, что как Вы это описали, так оно и было. Когда Солженицын приехал в Америку, и до этого, у отца были передачи — каждую неделю на «Радио Свободе», и он много писал о Солженицыне, особенно когда вышел «Один день Ивана Денисовича». Как-то это было восторгом для Запада: оказывается, существует и русская литература, и настоящие люди, что могут и писать опять, и жить опять. Это была такая весна. И так она и развивалась. Так что для всех нас и для него это было очень важно.
Мой отец вообще очень и очень глубоко читал литературу. Знал русскую поэзию наизусть и читал удивительно много. И вот то, что выходило в России, и особенно Солженицын, это было для него удивительно важно. А Солженицын в то же время слушал моего отца по радио, и когда выехал, попросил его о встрече, и мой отец бросился в Швейцарию, они там где-то в горах встретились… А потом то, что он и описывает, началось — Солженицын спрятался в Вермонте и оттуда критиковал Америку, которую никогда не не видел, не понял. Его приняли, его любили, он мог там в Вермонте посмотреть, как люди живут, зайти в деревню и так далее. Была проволока, он продолжал жить в умственном ГУЛАГе и оттуда читать лекции Америке и всему миру, и в том числе нам. И когда люди к нему приезжали, он ими пользовался. Он как бы жил для какой-то цели своей, которая была связана с какой-то своей, сугубо личной Россией. И все шло на эту цель. То, что мой отец занимался Православием в Америке, что Православие такое может быть — это его не интересовало. Там написано в дневниках: отец его пригласил в семинарию, показал. Солженицын абсолютно ничем не интересовался. Отец как бы сказал: вот это мое дело. А Солженицын — «Нет, есть только мое, и все должны этим жить». Я просто повторяю, что там более или менее описано. Не было никакой открытости ничему, кроме своей довольно узкой какой-то цели.
Роль, которую Солженицын сыграл — это осталось, конечно. Отец Александр и все продолжали его уважать, и что он писал — все книги были прочитаны, все они их обсуждали бесконечно, и это никогда не ставилось под сомнение — его роль вообще в этом периоде. Но как люди они разошлись, потому что Солженицын дальше своей миссии и шире своей миссии не видел. Вот разошлись. Хотя переписывались. Мой отец ездил к нему, служил, но было как бы использование. Все, кто до него дотрагивались, — он в них видел «то, что мне нужно для моей работы», а дальше они для него переставали существовать. А потом Солжницын вернулся в Россию и стал как бы уже историей, не был действующим лицом перестройки…
— На лекциях по русской литературе в Университете нам говорили, что «Архипелаг ГУЛАГ» опубликован был не поздновато. Уже была опубликована некоторая лагерная литература, и первый «голод» в отношении этой темы был удовлетворен, поэтому «Архипелаг ГУЛАГ», который мог сыграть большую роль, в итоге ее не сыграл.
— В России — может быть. На Западе «Архипелаг ГУЛАГ» сыграл огромную роль, огромную. От этого, в общем-то, и пришло понятие, ЧТО пережила Россия. На Западе это было огромное событие. Для меня подвиг этой книги, — именно этот тон возмущения. На каждой странице — возмущение. Это было очень сильно.
Продолжение следует…
Мария Хорькова
Юлиана Годик
http://www.taday.ru/text/120 125.html