Татьянин день | Евдокия Варакина | 26.12.2007 |
Путь молчаливой прощающей доброты, подкрепленной кроткой верой, — это второй путь борьбы с безбожием, путь простого человека, не обладающего проповедническим талантом, но имеющим чистое и преданное Богу сердце.
И по дусе трус, и не в трусе Господь;
И по трусе огнь, и не во огни Господь;
И по огни глас хлада тонка, и тамо Господь (3 Цар. 19:11−12).
О. Савелий видел свое служение Богу именно в обличительной проповеди, направленной против конкретных лиц. Поэтому он принес ей в жертву все: и семейное благополучие, и общение с любящими друзьями, и общественное положение, и даже… возможность священнодействовать. Из-за отказа просить прощения за свою последнюю «неблагонамеренную» проповедь о. Савелий оставался под запретом до самой смерти. Не ошибся ли отец протопоп, так расставив приоритеты?
Живая, трогательная, беззащитно-открытая вера особенно видна не в тех местах дневника, когда отец Савелий рассуждает о том, как боролся он с косностью священноначалия. Она — в любовно-внимательном, пристальном, сочувственном и благодарном внимании отца протопопа к Божьему присутствию в окружающем мире: в собственной жизни, в близких людях, в природе. Как берет за душу, например, его преклонение перед смиренной и бесхитростной верой жены!
Тот чудесный лесной пейзаж перед бурей увиден глазами отца протопопа. Его описание начинается со светлого и радостного любования всем видимым растительным и животным царством, но затем быстро переходит в метафизический план, возникает ощущение реального присутствия иного мира: «…и мнится ему, что сейчас возле него стоял кто-то прохладный и тихий в длинной одежде цвета зреющей сливы…»
Затем оказывается, что не одному отцу Савелию дано было свидетельство о чудесной силе этого места. Существует народное поверье, по которому возникновение чистого лесного родника связано с неким витязем, который здесь, окруженный врагами, взмолился Христу, чтобы не попасть в плен. «И предание гласит, что в то же мгновение из-под чистого неба вниз стрекнула стрела и взвилась опять кверху…», кони сбросили с себя всадников, а когда те поднялись с земли, то там, где раньше был витязь, увидели ключ студеной воды, который, по преданию, обладает «чудотворной силой».
Вслед за легендой следует описание чуда, происшедшего в жизни уже самого протопопа: в момент страшной грозы у этого чудесного родника он полностью предает себя в руки Божии и чувствует, что отныне его жизнь — уже не его, она вся принадлежит Другому, а ему лишь дарована. После этого-то укрепления веры он и идет на мученичество.
Но действительно ли это мученичество за веру? Все в городе восприняли слово о. Савелия как политическое событие: «Старогородская интеллигенция находила, что это не проповедь, а революция… Даже самые друзья и приятели Савелия строго обвиняли его в неосторожном возбуждении страстей черни». Архиерей, осудивший протопопа, тоже так думал: «Владыка… предали их сему терзанию только для одной политики, чтобы не противоречить за чиновников светской власти… И им было от владыки… секретно преподано, чтобы они шли к господину губернатору, и повинились, и извинились. Но токмо отец Савелий, по крепкому нраву своему, отвечали строптиво…»
Страдания Туберозова под арестом не были пиком его духовного развития. Однако какое-то изменение в его душе произошло — мы можем судить об этом по тому событию, которое случилось с ним уже по возвращении домой. Отец Савелий слышит от вернувшегося из столицы отца дьякона, что того убедили: Бога нет. И происходит неожиданное: первый раз в жизни Туберозов в столкновении с богоборчеством уповает не на силу слова, а — на духовный подвиг, на молитву. Выведя о. Ахиллу на улицу, отец Савелий «стал и, указав дьякону на крест собора, где они оба столь долго предстояли алтарю, молча же перевел свой перст вниз к самой земле и строго вымолвил: «Стань поскорей и помолись». Он подсказывает и молитву: «Боже, очисти мя грешного и помилуй мя» — и сам кладет первый поклон, а затем, пока дьякон исполняет эту епитимью, начинает молиться за него другим прошением: «Боже, не вниди в суд с рабом твоим». Описание завершается неожиданной фразой: «Проповедник и кающийся молились вместе». Проповедник — хотя словесной проповеди в этот раз не было, но была другая, столь же, а может, и даже более важная — своей собственной верой. Дар иной проповеди о. Савелий стяжал в результате своих страданий. И пусть эти страдания на самом деле были не за веру — важно, что сам о. Савелий воспринимал их как исповедничество. «Господь и намерение целует» — Ему важна была готовность отца протопопа оставить все, взять свой крест и идти за Ним.
Результат иной проповеди ошеломляющий, какого никогда прежде отец Савелий не добивался — внявшая ей человеческая душа переродилась: «…Ахилла, проснувшись на другой день, ощутил, что он как бы куда-то ушел из себя: как будто бы он невзначай что-то кинул и что-то другое нашел. Нашел что-то такое, что нести тяжело, но с чем и нельзя и неохота расставаться. Это был прибой благодатных волн веры в смятенную и трепетную душу….Немудрый Ахилла стал мудр: он искал безмолвия…»
О. Савелий между тем, простудившись во время молитвенного вразумления диакона, умирает — познав в результате своих страданий «внесловесный» вид проповеди, он достиг в «меру возраста мужа совершенна». На смертном одре ему приходится выдержать последний этап борьбы — уже с самим собой: он не может простить тех, кто «букву мертвую блюдя… здесь… Божие живое дело губят…». И лишь под давлением исповедующего его отца Захарии он наконец смиряется и молится за врагов: «По суду любящих имя Твое просвети невежд и прости слепому и развращенному роду его жестокосердие». После чего о. Захария осеняет его крестом, а о. Савелий последним волевым усилием кладет свою руку на голову припавшего к нему Ахиллы, тем самым как бы передавая ему эстафету в борьбе. Но борьбе уже не социально-политической, а чисто духовной, той, какой она стала в момент чудесного действия бессловесной проповеди.
Последнее чудо златословесного дара о. Савелия совершается уже после его смерти — оно немного похоже на ветхозаветное чудо с Елисеем и Илииною милотью («Дух, который в тебе, пусть будет на мне вдвойне» (4 Цар. 2:9). У гроба о. Савелия Ахилла взывает: «Батя, батя, где же ныне дух твой? Где твое огнеустое слово? Покинь мне, малоумному, духа твоего». «И Ахилла припал на грудь мертвеца и вдруг вздрогнул и отскочил: ему показалось, что его насквозь что-то перебежало». Он действительно обрел дар слова — не многословия, а именно слова, очищенного в горниле испытаний, наполненного верой и силой Святого Духа. Такова проповедь, которую он произносит на погребении своего любимого духовного отца, Туберозова, — она состоит всего из двух предложений, но поражает всех в самое сердце: «В мире бе и мир его не позна… Но воззрят нань его же прободоша». «-Превосходно говорили государь отец дьякон! — прошептал сквозь слезы карлик. — Се дух Савелиев бе на нем, — ответил ему разоблачавшийся Захария».
С этим даром дерзновенного слова Ахилла и умирает — искренне раскаявшись во всех своих прегрешениях (и что из ревности к почившему протопопу недолюбливал его преемника, и что любовь свою и ревность к умершему выразил в огромном памятнике, воздвигнутом на его могиле, хотя это лишь «пустая фантазия», не имеющая никакой ценности перед вечностью).
Удивительно, но его предсмертная исповедь показана Лесковым более покаянной и христианской, чем у отца Савелия. Тому еще пришлось бороться с собой — Ахилла уже всех простил и смирился до конца, осознал тщету всех своих земных, даже благородных, притязаний перед Божиим судом, за что и заслужил высокую оценку того же о. Захарии: «Он уже мудр». Но важнее этого отзыва — описание самой кончины дьякона. «Ахилла вскрикнул сквозь сжатые зубы: — Кто ты, огнелицый? Дай путь мне! Захария робко оглянулся и оторопел, огнелицего он никого не видал, но ему показалось со страху, что Ахилла, вылетев сам из себя, здесь же где-то с кем-то боролся и одолел». Такой духовной победой (в духе борения Иакова с Богом) закончился тот путь борьбы с безбожием, который совместно прошли о. Савелий и о. Ахилла.
Особняком от них стоит третий священнослужитель Старогорода, о. Захария. Робкий и ненаходчивый, он не умеет ни словом, ни активными действиями противостоять безбожию. От провокационных вопросов учеников училища он приходит в растерянность и, хотя мучительно переживает кощунственные высказывания («…это столь старика тронуло, что он у меня час добрый очень плакал»), не находит, что возразить, кроме как: «Ну, уж о сем люди умнее нас с тобой рассуждали» или «Я вот еще и про это твоему отцу скажу: он тебя опять выпорет». Лесков постоянно подчеркивает доброту, тихость, кротость и ласковость этого священника — но он остается у него фигурой второго плана, лишь мягко оттеняющей блеск и великолепие о. Савелия и о. Ахиллы. Между тем путь молчаливой прощающей доброты, подкрепленной кроткой верой, — это второй путь борьбы с безбожием, путь простого человека, не обладающего проповедническим талантом, но имеющим чистое и преданное Богу сердце.
В хронике есть еще один такой персонаж — просвирня, которая очень переживает из-за безбожных поступков своего сына, воинствующего атеиста Препотенского, жалеет его, пытается о нем заботиться, при этом хранит в себе веру, не гаснущую от его насмешек и обличений, пытается передать эту веру и ему. Спросив сына, почему он не хочет с утра съесть кусок вынутой за него и за нее просфорки, она получает неожиданный и жестокий ответ: «Потому что я не хочу с вами нигде в одном месте быть! Понимаете: нигде, ни на этом свете, ни на каком другом». В первый момент ее материнское сердце, кажется, не выдерживает: «Старушка побледнела, затряслась, и две заветные фаянсовые тарелки, выскользнув из ее рук, ударились об пол, зазвенели и разбились вдребезги. — Варнаша! — воскликнула она. — Это ты от меня отрекся!» Но затем ее вера и материнская любовь творят невозможное — забота о страшно согрешающем сыне превозмогает обиду: «…она бросилась к образу и, махая пред иконой растопыренными пальцами своих слабых рук, в исступлении закричала: — Не слушай его, Господи! Не слушай! Не слушай! — и с этим пала в угол и зарыдала».
Этот второй путь — кроткого стояния в вере и милующей любви к врагам — не менее славен, чем первый. А может быть, даже и более — это тихая праведность, видимая одному Богу, исполненная не горячей внутренней и внешней борьбы, а смиренного упования. Потому и кончина носителя этого духа, отца Захарии, описана Лесковым не так, как в случае двух других священнослужителей — ей отведено всего несколько скупых слов. Но само свидетельство это столь же значимо, как два других описания — не в композиции романа, а в сознании верующего человека: «Тихий старик не долго пережил Савелия и Ахиллу. Он дожил только до великого праздника весны, до Светлого Воскресения, и тихо уснул во время самого богослужения». Не в запрещении, как о. Савелий, не в агонии на своей постели, как о. Ахилла, — в алтаре, у Престола Господня, во время Пасхальной службы. О таком блаженном успении любой священник может только мечтать.
Разный духовный путь у этих священнослужителей, но одна вера, одно упование, одно стремление — быть с Богом, служить Ему, и в конечном счете в одном ряду встали они против восстающего безбожного мира, и духовно победили, и, по Лескову, обрели покой у Бога. Святая Русь XX века пойдет обоими путями — будут среди верующих и златословесные проповедники, и тихие монашки, и простые деревенские женщины в скромных платочках, которые и сказать-то толком о своей вере не могут, но и стоять за нее будут до последнего — кто до выстрела, кто до удара штыком, кто-то до незаметной смерти в тюрьме или лагере… Ничего об этом не пишет Лесков — но мы, уже знающие, что это время настанет, невольно читаем про грядущие испытания между строк жития трех соборян и одной просвирни…