Православие.Ru | Виктор Аксючиц | 28.11.2007 |
Биполярная духовность, наложенная на необъятную и необузданную натуру русского человека, задает трагическую противоречивость и максимализм русского характера. Русским свойственно бросаться из одних крайностей в другие: от покорности к бунту, от пассивности к сверхнапряжению, от обыденности к героизму, от созидания к разрушению, от бережливости к расточительству (от купца к ухарю). Широкий диапазон между полюсами задает необъятный спектр характеристик и творческих возможностей: «О чем свидетельствует эта широта и поляризованность русского человека? Прежде всего — о громадном разнообразии возможностей, скрытых в русском характере, об открытости выбора, о неожиданности нового, о возможности бунта против бунта, организованности против неорганизованности, о внезапных проявлениях хорошего против дурного, о внутренней свободе русского человека, в котором сквозь завесу дурного может неожиданно вспыхнуть самое лучшее, чистое, совестливое» (Д.С. Лихачев).
Антиномичность сказывалась в безудержном русском темпераменте, склонном к крайностям:
Коль любить, так без рассудку,
Коль грозить, так не на шутку,
Коль ругнуть, так сгоряча,
Коль рубнуть, так уж сплеча!
Коли спорить, так уж смело,
Коль карать, так уж за дело,
Коль простить, так всей душой.
Коли пир, так пир горой!
(А.К. Толстой)
Русскому человеку непонятно, как можно и зачем нужно много сил тратить на благоустройство и комфортабельность, чем с энтузиазмом занят человек европейский. Русский человек не собирается стабильно и удобно устраиваться на этом свете, он ему тесен, несмотря на огромные пространства. Русские люди были вынуждены тратить все силы в борьбе за выживание в жестких условиях, но русский дух стремился за пределы серединного царства — к сверхъестественному и безмерному. Поэтому русская цивилизация — это цивилизация вдохновения и подвига, в которой не популярна упорная, кропотливая работа во имя повышения благосостояния. В европейской культуре жизненные идеалы обмирщены, занижены, их реализация не требует сверхнапряжения и менее драматична, чем в русской культуре, в которой завышенность идеалов чревата срывами и катастрофами. Если европейские пороки — от приземленности идеалов, то русские — это срывы при воплощении возвышенных идеалов. Русская душа страстно тянется к небесному, но при потере жизненных основ и духовной ориентации не удерживается в серединных измерениях и обрушивается в преисподнюю. Отчего русский человек и предстает в истории либо в образе божеском, либо в обличии зверском, он способен на проявления и неистовой религиозности, и неистового богоборчества.
Мессианская энергетика проявляется на разных уровнях культуры в противоположных направлениях. Когда сокрушались носители культурного архетипа — традиции, жизненный уклад, то в слепом инстинкте могли проявляться как созидательные, так и разрушительные порывы. Русский радикализм и максимализм — «не от пресыщения, а, напротив, от жажды… Не только от жажды, но даже от воспаления, от жажды горячечной!.. Наши как доберутся до берега, как уверуют, что это берег, то уж так обрадуются ему, что немедленно доходят до последних столпов… И не нас одних, а всю Европу дивит в таких случаях русская страстность наша: у нас коль в католичество перейдет, то уж непременно иезуитом станет, да еще из самых подземных; коль атеистом станет, то непременно начнет требовать искоренения веры в Бога насилием, то есть, стало быть, и мечом! Отчего это, отчего разом такое исступление?.. Оттого, что он отечество нашел, которое здесь просмотрел, и обрадовался; берег, землю нашел и бросился ее целовать! Не из одного ведь тщеславия, не все ведь от одних скверных тщеславных чувств происходят русские атеисты и русские иезуиты, а и из боли духовной, из жажды духовной, из тоски по высшему делу, по крепкому берегу, по родине, в которую веровать перестали, потому что никогда ее и не знали! Атеистом же так легко сделаться русскому человеку, легче, чем всем остальным во всем мире! И наши не просто становятся атеистами, а непременно уверуют в атеизм как бы в новую веру, никак и не замечая, что уверовали в нуль. Такова наша жажда! Кто почвы под собой не имеет, тот и Бога не имеет» (Ф.М. Достоевский).
Онтологическая поляризация русской души сказывается в различных измерениях и коренным образом отличает русского человека от европейцев. «Француз — догматик и скептик, догматик на положительном полюсе своей мысли и скептик на отрицательном полюсе. Немец — мистик или критицист, мистик на положительном полюсе и критицист на отрицательном. Русский же — апокалиптик или нигилист, апокалиптик — на положительном полюсе и нигилист на отрицательном полюсе. Русский случай — самый крайний и самый трудный. Француз и немец могут создавать культуру, ибо культуру можно создавать догматически и скептически, можно создавать ее мистически и критически. Но трудно, очень трудно создавать культуру апокалиптически и нигилистически. Культура может иметь под собой глубину — догматическую и мистическую, но она предполагает, что за серединой жизненного процесса признается какая-то ценность, что значение имеет не только абсолютное, но и относительное. Апокалиптическое и нигилистическое самочувствие свергает всю середину жизненного процесса, все исторические ступени, не хочет знать никаких ценностей культуры, оно устремляет к концу, к пределу. Эти противоположности легко переходят друг в друга… И у русского человека так переменно и так спутано апокалиптическое и нигилистическое, что трудно бывает различить эти полярно противоположные начала» (Н.А. Бердяев).
В данном случае необходимо различать понятия. Эсхатология — это устремленность к новому небу и новой земле, к горнему миру, к запредельному. Апокалипсис же описывает трагедию конца мира сего. Если эсхатологическое сознание сосредоточено на зарницах преображенного мира, оно устремлено к началу нового бытия, то апокалиптическое сознание заворожено неизбежностью абсолютной смерти всего в мироздании, оно зациклено на конце старого мира. Целостное религиозное сознание охватывает обе перспективы — и конца времен, и начал вечности. Одно без другого ограничено: апокалиптический страх без эсхатологического чувства — гипнотизирует, эсхатологическая устремленность без ощущения трагедии всеобщего конца — экзальтирует человека. Религиозная аффективность, или маниакальная апокалиптичность, внедрена в русскую душу иосифлянством, и с тех пор рецидивы ее выплескиваются в трагические периоды русской истории.
Иначе обстоит дело с безрелигиозным сознанием, которое лишено ощущения вечности, ограничено мирскими понятиями. Для него безысходно пессимистическими становятся и представления о конце времен. Духовные чаяния и слепая религиозная энергия безбожного человека концентрируется в узких мирских границах и порождает фантомы. Секулярно-эсхатологическое сознание утопично, оно порождает учение о тысячелетнем Царстве Божием на земле. Секулярно-апокалиптическое сознание нигилистично, ибо маниакально зациклено на перспективах смерти. Первое — это утопия созидания, второе — это мания всеотрицания и всеуничтожения. Русское мессианское сознание при впадении в атеизм порождает характерно русские формы утопизма и одержимости, связанные, как правило, с искажением эсхатологических и апокалиптических чаяний. Через ложный героизм, искаженную жертвенность, нигилистическое всеотрицание, стремление к разрушению душа, потерявшая Бога, устремляется к собственному концу и концу всеобщему. Здесь секулярная апокалиптика перекрывает и побеждает эсхатологичность. Европеец в эсхатологической одержимости зациклен на мире сем: он стремится к подчинению и порабощению всех вокруг, насаждает железный порядок. Русский в апокалиптической мании разрушает, истребляет все и вся (вплоть до самосожжения старообрядцев — не представимый в Европе феномен).
Русский апокалиптик нетерпелив потому, что не может терпеть самодостаточности серединного мира. «Апокалиптический русский человек похож на первых христиан, которые, зная о близком пришествии Спасителя, молились: „Да прейдет мир сей, да приидет Царствие Твое“, что и стало лейтмотивом новой русской культуры. Но русский человек не останавливается на том месте, где остановились первые христиане. Он не намерен сложив руки ждать, когда сей грешный мир погибнет от удара Божественного всемирного Судии. В своем апокалиптическом возбуждении русский уже не может ждать. Он должен помочь, он должен соучаствовать. Он должен сам разрушить мир. Так отрицание мира перерастает в стремление к его уничтожению. В этом сущность русского нигилизма. Это — пессимизм в действии… Русский нигилизм имеет религиозную природу. Это религиозный аффект, перешедший в отрицание. Это — религия уничтожения, предполагающая существование высшего мира в качестве скрытого контраста. Ведь только по сравнению с высшим миром действительность может вызывать такое отвращение. Русский нигилист смотрит на свою разрушительную работу как на „творческое наслаждение“ (так выразился Бакунин). Смутно ощущает он низвержение существующего порядка как облегчение возможности для грядущего, лучшего; как жертву тому Богу, которого он не знает или не хочет знать. Такой возвышенный мыслитель, как Соловьев, и такой неистовый, как Бакунин, обладают одинаковым глубинным пластом души, в котором коренятся как христианские ожидания спасения одного, так и безбожные проклятия другого. В первом случае акцент делается на позитивную сторону — упование на грядущее; во втором — на негативную, на разрушение старого; и в зависимости от этого мы имеем дело с мессианским или с нигилистическим типом. Но оба они имеют апокалиптическую душу, жаждущую конца истории. Оглядываясь вокруг себя, они испытывают одно и то же щемящее чувство: всего этого не должно быть. И лишь вопросом темперамента является — ждать ли крушения мира в благоговейной надежде на милость Божию или стараться вызвать конец собственными усилиями» (В. Шубарт).
Одни и те же качества национального характера проявлялись по-разному в слоях, укорененных в традициях и оторвавшихся от них. Некоторые пороки, приписываемые русскому характеру, были пороками беспочвенных и маргинальных сословий. Некоторые черты русского характера отзывались в послепетровском дворянстве и интеллигенции в негативном преломлении. Так, беспочвенная русская интеллигенция была беспочвенна по-русски страстно — истово, с надрывом; радикально нигилистичная — до отрицания всякой почвы как жизненной плоти. Секуляризованное сознание оставалось биполярным, но отвергало мирские ценности не во имя Божественного, а тотально нигилистически. «Русская интеллигенция в огромной массе своей никогда не сознавала себе имманентным государство, Церковь, отечество, высшую духовную жизнь. Все эти ценности представлялись ей трансцендентно-далекими и вызывали в ней враждебное чувство — как что-то чуждое и насилующее. Никогда русская интеллигенция не переживала истории и исторической судьбы как имманентной себе, как своего собственного дела и потому вела процесс против истории как против совершающегося над ней насилия» (Н.А. Бердяев).
Рассуждения Вальтера Шубарта в книге «Европа и душа Востока» о диалектике русской апокалиптичности в сравнении с европейским серединным жизнеощущением заслуживают длительных ссылок, хотя с оговоркой: «Много тонкого и верного сказал он о русской душе; но русского духа не постиг» (И.А. Ильин). При этом нужно иметь в виду, что секуляризованная апокалиптичность свойственна состояниям богооставленности или оторвавшимся от Бога сословиям. Маниакальная апокалиптичность может проявляться и в искаженном религиозном сознании. Но она не присуща здоровому состоянию русской души и не воспитывается русской православной традицией. Вместе с тем отсутствие серединной сбалансированности вбрасывает русского человека в крайности всякий раз, когда рушится зыбкий жизненный космос.
Европеец и в достойном состоянии, и в пороках прилепляется к мирским реалиям. Русский человек обустраивает жизнь во имя праведных небесных идеалов, а рушит ее во имя ложно понятых непрагматичных идей. «Европейца вполне устраивает мир; он в нем уютно обживается и цепко держится за земные блага; он — реалист. Реалистом он только и может быть, поскольку разошелся с вечностью, русский же мало ценит мир. Внутренне он не привязан ни к чему. Ничто не удерживает его надолго. Он недостаточно настроен на действительность, недостаточно приспособлен для нее. Его не покидает удивление, как это человек — подобие Бога — мог угодить в столь злосчастную мировую историю. Его не покидает ощущение, что он на земле лишь гость. Поэтому земля имеет над ним меньшую власть. Он более чем кто-либо сохраняет от ее соблазнов свою свободу души. Он может быть столь свободным только потому, что чувствует поддержку вечности… Западная культура есть культура середины. Социально она покоится на среднем сословии; психологически — на душевном состоянии середины. Ее добродетели — самообладание, воспитанность, деловитость, избежание эксцессов. Россия всему этому полная противоположность. До 1917 года здесь носителем культуры было не среднее сословие — его в России не было, — а… тонкий верхний слой; основной же душевный настрой определялся не умеренностью, а стремлением к крайностям, к концу. Современная русскость движется в рамках окраинной культуры. Русским постоянно грозит опасность заблудиться в тумане, в то время как европеец твердо стоит на земле обеими ногами — порою даже всеми четырьмя. Поэтому среди образованных людей своего народа отдельный европеец выделяется так незначительно, а русский — так привлекательно и живо. Европеец — порядочный и прилежный, квалифицированный работник, безупречно функционирующий винтик большого механизма. Вне своей профессии он едва ли принимается в расчет. Он предпочитает путь „золотой середины“, и это обычно путь к золоту. Он заблуждается на свой счет, принимая себя, как это особенно имеет место во Франции и Германии, за духовное существо. Правда, французы и немцы высоко ценят образовательный ценз, гораздо выше, чем англосаксы. Но духовной свободой и они уже не обладают. Никто из них не отказался бы от материальных благ взамен на духовные. Экономическое благосостояние, по крайней мере экономическая защищенность, является для любого европейца условием, основой, а часто и целью образования. Главная черта этой культуры — реализм, а не идеализм… Путешественник по Европе сразу увлекается шумным ритмом ее деятельных сил; до его слуха доносится высокая мелодия труда, но это — при всем величии и мощи — есть песнь о земле» (В. Шубарт).
Русский характер соткан из парадоксов: будучи более «заоблачными», чем европейцы, русские смогли освоить грандиозные пространства; менее европейцев укорененные в земном мире, русские проявляются в нем сложнее и органичнее. Отсутствие серединного измерения сказывается во всем. «Прометеевскому человеку присуще срединное состояние души. Это делает его холодным, деловитым, постоянным, рассудительным. Русской душе чужда срединность. У русского нет амортизирующей средней части — соединяющего звена между двумя крайностями. В русском человеке контрасты — один к другому впритык, и их жесткое трение растирает душу до ран. Тут грубость рядом с нежностью сердца, жестокость рядом с сентиментальностью, чувственность рядом с аскезой, греховность рядом со святостью. Россия — страна неограниченных духовных возможностей. Русский — это каскад чувств. Одна эмоция внезапно и беспричинно переходит в другую противоположность. Как много русских песен и танцев, в которых резко сменяют друг друга веселье и грусть!.. Русскому свойственно устремляться к противоположному полюсу… Судорожная хаотичность крайних состояний очень легко лишает русского человека его больших врожденных способностей к свободе и бросает его, без всякого сопротивления, в бездну мирских соблазнов, так что средний европеец, способный усилием воли удержать себя от самых опасных увлечений и потрясений, кажется рядом с русским даже гораздо свободнее. Когда русский свободен, он действует инстинктивно, из слепого стремления к свободе, из презрения ко всему мирскому, в то время как прометеевский человек добивается высшей точки доступной ему свободы только сознательным напряжением воли. Когда порыв к сверхчувственному замирает, русский слишком легко позволяет увлечь себя в вихрь страстей, в котором уже нет свободы. Ему недостает организующей воли, которая поддерживает внутреннее равновесие. В результате получается картина, часто используемая при сравнении русских с европейцами: русский в своих вершинах может достичь таких высот, какие недоступны ни одному европейцу; но русский человек в среднем часто опускается ниже той линии, которую выдерживает средний европеец. В культуре середины — середина уместна и таковой должна быть, ведь это она является опорой культурной жизни. В культуре конца по-другому. Она с ее крайностями вздымает вверх могучие вершины, меж которых зияют жуткие пропасти. Европейская культура процветает сегодня на высоком плоскогорье с незначительно выступающими возвышениями; русская же напоминает разорванную горную цепь с дикими скалистыми ущельями» (В. Шубарт).
Русский характер поляризован и в соответствии с жизненным назначением, усилиями в разделении труда различных слоев и культурных групп. В широкой душе большого народа на одном полюсе — заземленный тип, на другом — воспаряющий к высям заоблачным; на одном — оседлые труженики, смиренные тягловые мужи, на другом — вольные странники, освоители новых пространств; на одном — консерваторы-охранители (отчего закономерно инертны и погружены в материю, не хотят самодеятельности и активности), на другом — вдохновенные творцы, открыватели новых духовных измерений. Но и те, и другие — по-разному созидатели, обустраивающие суровую землю. «У русского народа с его ярко выраженной любовью к свободе было две возможности, два жизненных пути: или терпеть, служить и жертвовать, или незаметно скрываться, уклоняться от службы и бунтовать. В реальности шли и по тому, и по другому пути: более добросовестные, но слабые натуры терпели, служили, жертвовали собой; биологически более сильные, но скверные скрывались, уклонялись от службы, бунтовали… Самые лучшие в плане благоразумия, верности, любви к отечеству, мужества, готовности к самопожертвованию все принимали на себя и строили свое государство; пассивные натуры, не обладающие особым мужеством, но военнообязанные, гнулись, несли свое бремя, помогали первым и находили свое утешение в вере. Это были два элемента общества, созидающие государство. Биологически сильные любой ценой добивались свободы предпринимательства, независимости в жизни, простора и воли и убегали; к ним примыкали лодыри, гуляки, распутники, уголовные элементы. Этот процесс уклонения, увиливания, бунтовщичества имел различные источники и причины — психологического, природного, социального и исторического характера: 1) жажду русских к странствиям; 2) татарские погромы вынуждали людей, лишившихся своего очага, собираться в группы; 3) они же заронили у многих вкус к разбою; 4) манили свободные земли; 5) и скрытное влечение к анархии тоже здесь играло свою роль: веками, словно порывом ветра, носило русских по азиатским пустыням и южным степям равнины… Эти люди сбивались в группы. Они назывались не разбойниками, не гуляками, а „удалыми молодцами“. Честный оседлый народ-труженик страдал от их напора и завидовал их вольной, богатырской внешне, темпераментной жизни; народ знал, что их путь разбоя и убийства — путь греха, и тем не менее воспевал сей грешный путь в стихах и песнях; народ мечтал о романтических опасностях, о романтических приключениях, о свободной от тягот жизни и идеализировал этот путь: через свободу — к богатству… Из этих „удалых добрых молодцев“ постепенно складывалось казачество… Склонность к анархии находила себе убежище на периферии, закреплялась то тут, то там на природных границах и начинала завоевания; вслед за нею медленно и с затяжкой пробуждался инстинкт национального самосохранения, воспитывал анархиствующих беглецов и превращал их в национальных защитников пограничных рубежей» (И.А. Ильин). Такое многообразие национальных типов говорит о богатом содержании национального характера, а не о его антиномичном надломе. У большого народа — большая душа. А у народа, вынужденного бороться за выживание в невиданно сложных и суровых условиях, душа неизбежно усложненная, вмещающая многообразие свойств и состояний. Некоторые антиномичные качества сочетались в русской душе в силу ее сложности, глубины и широты, что является тяжким бременем бытия, отчего иронично говорил Ф.М. Достоевский: «Широк русский человек — хорошо бы сузить».
Драматический антиномизм русского характера (покорность и бунтарство, вольность и рабство, созидание и разрушение, стремление к гармонии и провалы в хаос) основан на некоторых врожденных свойствах. Но большинство из них усилено предельно тяжким историческим бременем народа, душа которого поляризуется в драме истории, в напряженной динамике духовных подъемов и срывов. Многие срывы и надломы — от невероятно напряженной жизни; это болезни роста и болезни выживания. Множество переворотов и падений в русской истории объясняется катастрофичностью условий выживания: нестабильность, неустойчивость и непредсказуемость были вполне объективными жизненными факторами, а звериное чувство опасности только реагировало на них. (Многие образованные русские люди тянулись к Европе как к уютному, теплому, невзыскательному пространству из пространства суровейшего, сверхвзыскательного.) Русский маятник, когда активность меняется бездействием, сверхнапряжение — демобилизацией, является приобретенным механизмом выживания. Полярные состояния не вполне органичны для обыденной жизни, поэтому при сверхдинамизме и перенапряжении у народа могут «перегореть» некоторые механизмы самоконтроля, а в состояниях пассивного безволия коварные вожди могут внушить народу ложные помыслы и навязать пагубные действия. Болезненные крайности приобретались в трагическом пути и мучительно изживались, не столько сочетаясь, сколько чередуясь. Святая Русь — это духовный идеал и движитель судьбы России. Русская смута — это трагический срыв и самозабвение народа, когда прирожденные достоинства вытесняются паразитирующими на них пороками.
Загадочный парадокс русской истории: народ освоил самые большие пространства, что свидетельствует о невиданных силах; но жизнь на этих просторах обустроена гораздо меньше, при огромных ресурсах уровень жизни гораздо ниже, чем на Западе. При ближайшем рассмотрении одно является продолжением другого. Русские пространства являются самыми суровыми среди цивилизованных стран, их защита от бесконечных нашествий требовала огромных сил. Объективные условия бытия предопределяли в народном хозяйстве низкий прибавочный продукт, большую часть которого приходилось затрачивать на государственное самосохранение. Сил и талантов народа хватало на то, чтобы так обустроиться. Этого было достаточно, чтобы не погрязнуть в заботах о хлебе насущном или в стремлении к недостижимому комфорту и, главное, сохранить силы для наиболее насущного — осмысления жизни, духовного творчества, самосозидания и созидания культуры.