Русская неделя | Митрополит Черногорско-Приморский Амфилохий (Радович) | 31.07.2007 |
Присутствующие, но во тьме недостаточно освещенные предметы вселяют страх, угрожают, подстерегают; поглощенные мраком они становятся как бы присутствующей «пустотой» или чем-то, что леденит кровь ужасом. Это может быть и вещь, и зверь, и человек, и мир: мрак поглощает лик и заменяет радость его созерцания — присутствием безликого чудовища. «Связанность» людей в аду спинами означает именно такое состояние.
Странно и удивительно, но это свидетельство о потусторонней адской реальности полностью совпадает с восприятием Жан-Поля Сартра присутствия другого в исторической реальности: «Другой — это ад», — утверждает предводитель материалистического экзистенциализма. Однако, согласно его теории, утверждение о другом преимущественно относится к Богу. Если существует Бог, значит, не существую «я», не существует моей свободы. Поэтому необходимо, чтобы Его не существовало. Но этот «человеколюбивый» богоубийца, «расправившись» с Богом, не знает, как ему приступить к общению с человеком: теперь уже и его присутствие становится мукой, неприступной непробиваемой стеной. А где выход? — Его нет. Снова Прометеева безысходность человеческого существования…
В обоих случаях, — и в свидетельстве мертвого черепа, и в понимании еще живого, Сартрова — скрывается, как ни странно, любовь к другому. В первом случае ясно, что речь идет о глубинном зове, вопле о лике брата-человека. У Сартра эта любовь выражается как бессилие и подсознательная ненависть. Ненависть — это больное патологическое состояние любви: любви, которая разрушает и уничтожает. Патологическое бессилие общения, чтобы оправдать себя, находит виновника в другом, будь то человек или Бог. Но там, где исчезает лик другого, неминуема встреча с пустотой: героическое историческое самоутверждение человека в действительности есть бегство от собственного болезненного бессилия и пустоты, и, как правило, бегство к чему-то другому как к спасению. Самолюбие, алчность, похоть, переполняющие жизнь современного человека, — на самом деле это искаженный отсвет поиска другого, жажды и стремления к нему.
И действительно, из вопля о лице другого рождена и соткана вся современная цивилизация. Может быть, ни в одной другой эпохе так ярко не проявился этот голод общения, как в нашей. Его проявления разнообразны — колонии хиппи, советские колхозы, израильские кибуцы, вспышки религиозных сект по всему миру, так называемое обобществление орудий производства, революционное уничтожение личности ради общественного блага, поиск хлеба для всех, похоти как хлеба, жажда полноты и насыщения, — все это лицо и изнанка трагического беспокойства, волнения, вихрь которого захватил оторванное от своего корня человечество нашего времени. Свидетельство тому и освоение все новых просторов космоса и многие другие научные исследования, в которых опять же просматривается поиск встречи с тайной природы, с тем, что не есть я, но другое, и другое, без которого я немыслим. Таково устроение жизни: никто не попадает в такое безнадежное рабство к кому-то или к чему-то другому, как тот, кто ошибочно верит, что может быть свободен от него. Воистину, и другое, и другой — наша радость и наше проклятие… Наш выбор состоит в том, чем мы их сделаем для себя — адом или раем.
Каким образом может быть связана православная Литургия с этими беспокойными поисками современности, в которых раскрываются основные законы бытия, его земная и потусторонняя трагика? Сразу нужно признать, что Литургия кажется современному человеку каким-то ископаемым осколком прошлого, экзотичным своей архаикой, но чуждым ритму его жизни.
Действительно, если Литургия существует только как религиозный ритуал и культ, тогда в контексте важнейших вопросов человеческой жизни совершение ее совершенно бессмысленно. Между тем она есть нечто совершенно другое, нежели может показаться кому-то на первый взгляд. Она много глубже — в ней сокрыта и вся тайна Церкви, И полнота христианского понимания жизни.
Христианство имело и имеет только один ответ на всякий экзистенциальный человеческий вопль, в особенности когда речь идет о поиске лица другого и общения с ним, этот ответ — Литургия и Евхаристия как ее сердце и сущность. Литургия — это историческое открытие тайны жизни как тайны общения и радостной встречи лицом к лицу, в которой истоки гармонии бытия и его всеединства. Подвижничество — это путь к цельности собственного сознания и постижения этой гармонии и единства. Какова первая реальность, с которой соприкасается человек с момента своего рождения? Это лицо матери и природа, то есть лицо другого человека. Совершенно естественно поэтому, что он ищет своей полноты, истины о себе, самоутверждения в том, с чем он сталкивается, от чего рождается и с чем общается. Но рано или поздно наступает момент осознания непостоянства природы, ее несовершенства, с одной стороны, и исчезновения, потери матери, брата, любимого человеческого лица (если его присутствие не превратилось в ад еще при жизни) — с другой, после чего остается лишь счастливое или мучительное воспоминание об ушедшем, память о нем, которая, рано или поздно, сойдет в могилу.
Что это значит? Это значит, что поиск полноты бытия и вечности общения только в смертной твари и в человеческой плоти — дело безумцев и чудовищный бесовский соблазн. Потому что голод вечного созерцания лица другого — это голод вечной жизни, бесконечности и хлеба жизни. Следовательно, все, что несет в себе зародыш смерти, не может утолить его.
Поэтому Христос отвергает первое предложение сатаны в пустыне — превратить камни в хлеба ради насыщения и собирания человеческого рода вокруг себя при помощи тварного, а значит, смертного, хлеба. Это искушение не было только искушением Христа. Оно в виде похоти плоти, похоти очес и гордости житейской с той же силой возникает и встает перед каждым человеком без исключения во все времена.
Похоть плоти — это поиск хлеба жизни, там где таится смерть, потому что и мир проходит, и похоть его. Похоть очес символизирует угрозу оказаться поглощенным красотой тварного мира, опасность попасться на приманку смерти, отождествив Красоту с обманчивой красотой окружающего мира и человека. Таким образом икона, лик, то есть то, чем является человек, превращается в идола. Человек тонет в обманчивой игре теней, растворяет лицо природы в себе, а свое в ней; и то, что должно было стать путем и выходом и входом, встает стеной и превращается в источник всеобщего обезличивания: все существующее взаимопоглощается, привлеченное красотой другого. Первый человеческий грех, а в нем и грех вообще, являет собой не что иное, как похоть — привязанность и погружение в красоту тварного существа, воспринятую и усвоенную как самобытную и единственно существующую красоту и реальность.
Такая замкнутость на себе и влюбленность в обезличенную красоту твари порождают слепоту, в свою очередь порождающую гордость житейскую: веру в собственные силы и могущество. Порабощенный, поглощенный самим собой и окружающим тварным миром человек отчуждается от самого себя и теряет способность различения: для него остается закрыто то, что красота, которой он питается, — обычная приманка смерти. Но когда он хотя бы на мгновение осознает это, тогда сознательное или бессознательное ощущение конечного превращения мира, себя и своей похоти в небытие рождает или отчаяние, или бессильный бунт, или безумное «carpe diem». Другой становится врагом и источником несчастья или временным собратом на жалком и ужасающем карнавале земного прозябания. Инстинктивный страх смерти превращает человеческое братство в эгоистичную вражду, а глубинную жажду вечной жизни — в борьбу за власть над вещами и людьми.
Но и мир слишком мелок, и человеческая похоть сиюминутна, чтобы засорить и заполнить собой бездну человеческой жажды вечности. Потому что как возможно делить с другим то, что не может удовлетворить даже собственные потребности?! Так опять же другой, и своим присутствием, и своим отсутствием — создает ад. Его присутствие обкрадывает меня и отнимает мой жизненный простор, а отсутствие становится источником теряет свою глубину и заменяется так называемым «социальным» христианством. Любовь и блага такого христианства практически ничем не отличаются от любви внехристианской, и до известной степени она может удовлетворить некоторые человеческие потребности, но бессильна осмыслить и исцелить весь трагизм человеческого земного существования.
Радостная встреча Бога и человека, человека с человеком не может произойти на таком поверхностном уровне, она возможна только в глубине освященного и преображенного, освобожденного от всякого мрака существа. Она неосуществима без евангельски-литургического личного покаяния, преображения всей своей жизни и борьбы со страстями.