Русская линия
Фома Валерий Залотуха20.12.2006 

Ищу правду, или художник должен быть свободным

…Однажды в новостях увидел сюжет: наш парень, афганец, попавший в плен, был освобожден, но вернулся мусульманином. Меня это поразило. Первая мысль была: «Парень, да что же ты здесь будешь делать со своей верой?» Понимаете, не с исламом, не с Аллахом, а с верой. Вот этот момент я должен прояснить.

Валерий Александрович ЗАЛОТУХА родился в 1954 году в поселке Шахты 5/15 Тульской области. Окончил факультет журналистики МГУ, затем — Высшие режиссерские и сценарные курсы. Автор сценариев к фильмам «Макаров», «Мусульманин», «Рой», «72 метра» и других. Автор и режиссер документального фильма о священниках «Попы», который по праву считается одним из лучших в российском неигровом кино 90-х годов. Одна из его последних, уже режиссерских работ — документальная картина «Ангел Русской Церкви против отца всех народов».

Православный «Мусульманин»

— Валерий Александрович, Ваше имя стало широко известно зрителям после того, как по Вашему сценарию был снят фильм «Мусульманин». Как возникла идея этого фильма?

— Однажды в новостях увидел сюжет: наш парень, афганец, попавший в плен, был освобожден, но вернулся мусульманином. Меня это поразило. Первая мысль была: «Парень, да что же ты здесь будешь делать со своей верой?» Понимаете, не с исламом, не с Аллахом, а с верой. Вот этот момент я должен прояснить. Меня обвиняют в каких-то происламских настроениях — ничего этого нет. Коля Иванов — это образ верующего человека. Я не мог его сделать православным не только в силу драматургических причин, но и из чувства такта, что ли. Кажется, философ Иван Ильин говорил: «Православие — религия застенчивая». Очень точно, правда?

Сценарий родился из моего желания понять, как этому парню жить дальше. В большой степени Коля Иванов — это я сам. Только — идеальный я. Каким я был бы, если бы верил по-настоящему, всем сердцем, ревностно. А ислам, мусульманин — это просто художественные образы. Часть зрителей меня поняли. Другие обвинили в пропаганде иноверия.

Мой духовник, отец Олег, в свое время окончил МГУ, факультет вычислительной математики и кибернетики, и пять лет преподавал математику в Алжире. Он хорошо знает исламский мир, и сразу сказал, что мой герой, конечно, не мусульманин… Когда я это придумал, то сам испугался, боялся писать, все-таки чужая вера — это такая ответственность… Но я должен был это написать. Пошел к отцу Олегу, и он меня на это благословил. Так что, за работу я взялся с легкой душой.

— И, тем не менее, многие считают, что Православие Вы изобразили весьма нелицеприятно…

— Ну, что на это сказать? Эта вещь написана православным человеком для православных же людей. И, конечно, я знаю, что наша Церковь — это истинная Церковь Божия на земле. Именно понимание этого и позволило мне так отнестись к исламу и взять его как образ.

За этот фильм нас очень тепло приветствовали и поздравляли мусульмане — наградили медалью, чествовали. Помню, Володя Хотиненко стоит и говорит: «С какой бы радостью я это променял на то, чтобы нас в Русской Православной Церкви так приняли». Но у нас фильм как-то не заметили…

В ожидании Тарковского

— Принято считать, что человек во многом формируется в детские годы. Вы хорошо помните свое детство?

— В детстве я много болел, мне делали серьезные операции. Вот, пожалуй, мои самые яркие воспоминания. Я думаю, что если какое-то небольшое творческое начало во мне и присутствует, то связано это, конечно, с детскими страданиями. Если бы не это, я, возможно, был бы банальным, обычным человеком, может быть, средней руки бизнесменом, занимался бы, к примеру, рекламой. К сожалению, только через страдания чувствуешь мир.

— У Горького есть записи о его разговоре с Леонидом Андреевым. Там те вопросы, которые Достоевский называл «проклятыми», Андреев называет «детскими, и потому самыми страшными». Вы с ним согласны?

— Пожалуй, да, ведь страх был и у меня. Страх неизвестности. Физическая боль, эти бесконечные перевязки… Но, вместе с тем, была и радость. Тула, где меня лечили, — это же большой город, сама больница находилась в огромном старинном особняке. После моего поселка это было как праздник жизни. Огромная палата с высокими потолками… А главное — там в саду были розы. Большущий розарий, где росли диковинные цветы, каких я никогда нигде не видел.

— Вы приехали в Москву поступать в институт. Помните первое впечатление от города?

— Помню, конечно. У меня был тяжеленный чемодан, полный книг, и с этим чемоданом я ехал в Университет на Ленинские горы. Стоял солнечный день, люди — это мне особенно тогда запомнилось — радостные, улыбались, глядя на меня. Я у всех спрашивал, как доехать до МГУ. И мне все охотно объясняли — я очень этому удивлялся. Вид у меня был, конечно, подобающий: семнадцать лет, мальчик из провинции, с книжками.

Потом было уже не так радостно. Как-то неправильно у нас была устроена учеба. Замечательный критик Юрий Богомолов однажды сказал, что он готов предъявить иск советской власти за то, что она его обокрала. Мы тоже были обворованы. Нам преподавали массу совершенно ненужных дисциплин: советско-партийная печать, марксистско-ленинская теория печати, история партии, научный атеизм… Были и хорошие предметы: литература — русская и зарубежная, английский язык, русский. Но они тонули в этом кошмаре, их приходилось вылавливать по крупицам. Очень многое преподавалось с пренебрежением к нам… Это унижало. Мы, может быть, этого не понимали тогда, потому что альтернативы-то не было. Но чувствовали. И в ответ пили… Противное было время.

— А как Вы попали в Наро-фоминск? По собственному желанию или по распределению?

— Туда меня распределили по окончании журфака. Это считалось очень хорошим вариантом. Но сам я хотел на Дальний Восток, потому что бывал там много раз на практике. Не вышло по состоянию здоровья. Еще хотел поехать в Таджикистан или Молдавию. Но мой приятель меня отговорил: он был родом из Молдавии и уже тогда многое предчувствовал. Он говорил: «Ты что, не понимаешь, что такое жить в национальной республике, чем все это может кончиться?» Вот я пять лет и проработал завотделом сельского хозяйства. Я был сам и зав, и отдел. Страдал ужасно. Тяжело было: писать не о чем, но ежедневно ты обязан выдавать по 250 строк. Два года пошли мне в плюс: хорошо было работать, интересно, полезно, а три года — в минус. Я писал днем и ночью: днем — про вывоз навоза, а ночами — рассказы о любви. И надорвал нервную систему…

— Поэтому Вы решили сменить профессию — уйти из журналистики в кино?

— Нет, просто я очень хотел работать в кино и начал писать сценарии, изобретать свой собственный велосипед. Я очень любил кино. С детства. Знаете, поход в кино, точнее, даже поездка — в районный центр — это было событие, праздник. Помню кинотеатр «Юность» в Узловой, его совершенно особый запах, особую какую-то прохладу… Но по-настоящему, всерьез, кино я полюбил уже здесь, в Москве, когда учился. Я увидел «Андрея Рублева» в кинотеатре. И был потрясен. Меня это поразило в самое сердце, встряхнуло до глубины души, просто перевернуло. Я решил, что очень хочу работать в кино. Еще живя в Наро-фоминске, я уже писал сценарии, посылал их на студии…

— А какой эпизод из «Андрея Рублева» запомнился больше всего?

— Конечно, потряс «Колокол». Но не только — весь фильм, от начала и до конца стал для меня очень глубоким переживанием, и остается таким до сих пор. Как-то раз, уже много лет спустя был я в гостях у одной семьи — очень простые, хорошие люди. Вечер, сели за стол. А по телевизору показывали «Андрея Рублева». Я с ними говорю о чем-то, а сам туда смотрю тихонько, и слезы льются, льются… Весь фильм проплакал. Хорошо, что темно было — они не видели.

— Как же Вы попали в большое кино? Многие считают, что без связей сделать это невозможно, а у Вас, судя по всему, их не было…

— Так получилось, что моими сценариями в Москве заинтересовались. Людмила Владимировна Голубкина, главный редактор студии, набирала тогда группу на Высших режиссерских и сценарных курсах. Она сказала, что возьмет меня. И вдруг я узнаю, что там набирает курс Тарковский. Я пришел к ней и честно сказал: «Знаете, я не смогу спокойно работать и учиться, зная, что тут Тарковский рядом. Не могли бы вы устроить так, чтобы он прочитал мои работы?». Она согласилась. И буквально на следующий день звонит мне и говорит: «Валерий, такая странная история. Дело в том, что я хотела обратиться к нему, но он уже прочитал ваши работы. Он берет вас к себе».

…Это был один из лучших моментов в моей жизни. Я шел по Тверской, мимо «Минска», и был самым счастливым в Москве человеком.

Но потом Тарковский уехал снимать «Ностальгию». Мы с Сашей Кайдановским ждали его возвращения. А вся мастерская состояла из двух человек — Саши и меня.

— То есть из всех претендентов Тарковский отобрал двоих?

— Да. Но проучились мы, так ни разу его и не увидев. Ждали, пока он снимал. Потом он остался там, потом умер. Вот так…

По написанным тогда мной сценариям были сняты фильмы. Первый — не самый удачный, зато назывался хорошими словами «Вера. Надежда. Любовь». Второй — «После войны — мир», тоже не гениальный. Но они открыли мне двери в мир кино. Оказалось, что для этого совсем не обязательно иметь большие связи…

Идея кино

— Мир Ваших героев — это Ваш мир, или мир вокруг Вас?

— Вообще я не считаю себя настолько интересной натурой, чтобы забивать собой людям головы. Конечно, прислушиваешься к себе, но скорее — подсматриваешь то, что происходит вокруг. Так получился «Макаров». Время съемки было очень интересным, тревожным: начало 90-х, нищета такая — народ буквально голодал. Помню, Сергей Маковецкий сварил себе на плите суп из пакетика, а его кто-то тайком взял и съел… Премьера «Макарова» была в Свердловске (снимали на Свердловской киностудии), там премьера — это событие. А назначена она была на четыре часа дня, потому что позже на улицу просто никто не выходил. В Москве обстановка была примерно такая же. Я помню, как однажды мы засиделись у друзей и возвращались домой около полуночи. Жили они в центре, мы шли вверх по Тверской, мимо Центрального телеграфа, а на улицах — никого! Даже милиции не было. Несколько раз встретились морские пехотинцы — ребята, которые с Севера ехали в Чечню. Они с автоматами по двое просто гуляли по Москве. А больше никого, город был абсолютно вымерший. На мой взгляд, фильм буквально воспроизводит эту атмосферу.

— Вам не кажется, что «72 метра», «Макаров», «Рой», даже «Мусульманин» — все эти картины проникнуты пессимизмом? Неужели среди наших современников совсем нет оптимистичного героя?

— Да что вы! Разве это пессимизм? Может быть, это на контрасте так показалось. Но вообще, как говорят, пессимист — это много повидавший оптимист. Я ищу правду, жизнь. Я люблю людей. И жизнь люблю. Это неожиданно даже… Мне кажется, во мне даже излишний заряд оптимизма. Конечно, в фильме «Мусульманин» печальный финал. Но жизнь вообще трагична. Митрополит Антоний Сурожский, который, в силу своего призвания, много видел смертей, говорит, что те, кто не боится смерти — либо совсем неверующие, либо очень верующие. Но мало кто к таким принадлежит. Такими были, наверно, большевики, коммунисты, которые насмерть стояли за советскую власть. Такими были Оптинские старцы, наверное. А мы — обычные люди…

— Много ли сейчас думают о смерти, по Вашим наблюдениям? По сравнению с тем, как было в советские времена, например?

— Да, конечно. В советское время смерти ведь вообще как будто не было. В кино никто не умирал. А если умирали, то, как правило, за кадром. Или в фильмах о войне, но тогда — без рефлексии и страданий. И никто не кончал жизнь самоубийством.

— А как же «Калина Красная»? Там Егор и страдает сполна, и умирает в кадре…

— «Калина красная» — это исключение, которое возникло только благодаря таланту Шукшина. И для страны это было настоящим потрясением. Все смотрели, рыдали в кинотеатрах, я помню. В плане драматургии это был прорыв: пришли — и убили героя. Это было откровение — именно смерть как факт искусства. Современного искусства. Потому что, конечно, ставились тогда и «Король Лир», и «Гамлет», но то про времена давние, далекие от реальности.

— В Ваших картинах тема смерти — одна из важнейших. В фильме «Рой», трагической истории рода Заварзиных, вообще начинается карамазовщина. Вам принципиально важно было настолько обострить размышления о смысле бытия?

— «Рой» стал для меня гражданским поступком. Именно поступком. Тогда в воздухе носилось ощущение гражданской войны. Чувство, что она непременно случится, потому что общество разламывалось. И это было так страшно… Молиться я тогда не мог, не умел. Часто делился своими мыслями с моим другом, режиссером Владимиром Хотиненко. И мы решили снять этот фильм. Даже если ничего от этого не изменится, пусть это будет наш поступок, наша лепта в противостоянии нарастающему расколу. Честно говоря, это моя любимая работа. Нам с Володей удивительно легко работалось над этим фильмом. Сценария целиком не было: я писал от руки, почти на коленках — и он практически тут же снимал написанный эпизод. Я писал, пока они были на съемках, и он не знал, что будет снимать завтра. Думаю, только с Божией помощью мы осилили эту работу. Ведь «Рой» — это почти эпический масштаб. Жаль, что тогда у нас почти не смотрели кино, не до него было. Настолько все были перепуганы происходящим вокруг, что для большинства этот фильм канул, как капля в песок.

Христоцентричность и масскульт

— Существует ли, на Ваш взгляд, такое понятие, как христианское кино?

— Мне кажется, что вообще все искусство — либо христианское, либо нет. Не в смысле другого вероисповедания, а в смысле свидетельства о Боге. Либо движение навстречу, либо отталкивание. Вся мировая литература вышла из одной небольшой по объему книги, состоящей из четырех частей — Евангелия. Поэтому христианская литература, христианское кино в моем представлении — все то, в чем есть стремление ко Христу. Проявляющееся, может быть, совершенно неожиданными путями и способами. Совсем не обязательно при этом держать в руках хоругвь и распевать псалмы.

— То есть движение внутри культуры направлено либо ко Христу, либо от Него?

— Может быть. Но не нужно подменять понятия. Культура — это не священная корова, которую так часто видит в ней интеллигенция. Это всего лишь производное от религии. Вообще, как я понимаю, для любого человека, в том числе и для художника, есть два вектора развития: вертикаль и горизонталь. По вертикали можно расти вверх, можно падать вниз, но — падать. И в том, и в другом случае для художника это будет творчеством. По горизонтали такое движение невозможно. Горизонталь — это уже быт. Это уже не живопись, не скульптура, а дизайн.

— А где, на Ваш взгляд, для православного художника, для человека, который пришел ко Христу, проходит граница между «можно» и «нельзя»?

— Одна матушка, настоятельница монастыря под Медынью, как-то сказала мне: «Оставайтесь в Православии свободным». Это замечательные слова. Действительно, есть канон, есть Символ веры — там ни один здравомыслящий человек ни при каких обстоятельствах не будет что-то править. Но в своем творчестве я свободен. Если только сам себе что-то не буду запрещать. Но даже и запреты эти я сформулирую как свободный человек, а не как раб. Художник обязательно должен быть свободным. Это та самая свобода, которую, как я понимаю, Бог дал человеку. В этом смысле каждый художник проходит через все этапы становления христианства: от сотворения мира и грехопадения — до освобождения от греха.

Но быть свободным — это не значит быть «отвязанным». На этом, к сожалению, очень многие горят.

— Еще блаженный Августин говорил: для христианина есть только одна заповедь — люби Бога и делай что хочешь.

— Хорошая заповедь. В творчестве иначе будешь убогим. Если человек не умеет быть свободным, он начинает ненавидеть людей, ревностно охранять от них свою веру. И для него запреты становятся важнее веры. Так возникает то самое «православное гетто», в которое, с одной стороны, общество загоняет нас, а с другой стороны, мы сами себя загоняем.

— Ваш последний фильм — «Ангел Русской Церкви против отца всех народов» — оценен очень высоко и критикой, и зрителями. Вы стремились к этому?

— Я ни к чему специально не стремился. «Православная энциклопедия» пригласила меня на эту работу. Тема мне самому была очень интересна — патриарх Сергий (Страгородский), его отношения со Сталиным, вообще ситуация и атмосфера того времени… Я очень мало об этом знал и согласился — чтобы узнать больше.

— В «Ангеле…» много интересных кадров. Это уникальная хроника?

— С хроникой этого времени работать непросто. Уникальных кадров практически нет — все уже выбрано. Съемки разрушения храмов уже столько раз использовались в кино, что реакция на эти кадры может быть разной, вплоть до отторжения: ну, сколько можно? Вообще, что такое документалистика того времени? Вся так называемая хроника — это же постановочная съемка. Это известный факт: когда Сталину показали отснятое наступление советских войск под Москвой, он сказал, что это никуда не годится. Тогда с фронта были сняты дивизии, и они перед камерой изображали наступление… В мирное время — то же самое. Была цензура, которая распространялась на все. Поэтому лица советских граждан все с натянутыми улыбками, неестественные… То, что снимали немцы, — в разы лучше. Хотя там тоже была цензура, но все же не такая, как у нас. Вот как раз эти кадры я и старался использовать. Съемки на оккупированных территориях открыли не так давно, пока что они мало известны.

Но вообще, работалось, конечно, хорошо. Я читал книги об этом периоде истории, отсматривал хронику, делал кино. Это время запомнилось очень светлым… То, что у кого-то из зрителей фильм вызывает слезы, — для меня очень важно. Я и сам несколько раз не мог сдержать слез, когда видел кадры пасхальной съемки — идут люди, все с небольшими узелочками, святить свои куличи… Видно, есть что-то в памяти, генетической, родовой, что ли, если внутри нас что-то отзывается при виде этих лиц.

— В наше время под маркой Православия появляется довольно много кинопродукции. Большинство этих фильмов, к сожалению, весьма низкого качества. Например, елейные рассказы о чудесах, в которых верующие люди выглядят глупыми фанатиками. Многих нецерковных людей такое «православие» отпугивает. Почему это происходит? Это недостаток режиссерской работы? Или просчеты сценаристов? Или какой-то «социальный заказ»?

— Думаю, что и первое, и второе, и третье. Честно говоря, это вообще опасно. Будь моя воля, я бы запрещал такое кино. Я помню один из первых фильмов на религиозную тему, снятый на Свердловской киностудии в начале 90-х годов. Точнее, помню титры. Над каждым титром — режиссер, сценарист, оператор — в правом верхнем углу стоял православный крестик. Зачем? Я так и не понял, но все это напоминало некие индульгенции: человек снял «православное кино», значит, ему уже все прощается. На мой взгляд, это только отталкивает зрителя.

Может быть, для кого-то это искреннее заблуждение: если я снимаю про «православие», то я уже автоматически спасаюсь. А для кого-то это спекуляция: есть желание снять кино, появились деньги… И вот недостаток таланта компенсируется усердием и капиталом. В результате наши церковные лавки забиты низкопробным слащавым «православным» кино.

— Как можно изменить эту ситуацию? Ведь понятно, что запрета на его производство никто накладывать не будет.

— Есть хороший выход — просто не принимать такое кино на продажу. Настоятели могли бы не благословлять смотреть эти фильмы в своем приходе. От них ведь действительно больше вреда, чем пользы. Они порождают упертых «ревнителей веры», для которых в Церкви главное не Христос, а их собственная религиозность.

За ложь приходится платить

— Сейчас у нас один за другим стали выходить фильмы о войне, в которых вместо привычного патриотизма на первый план выходит желание рассказать так называемую «другую правду», за которую порой выдают откровенную ложь. В чем тут причина, на Ваш взгляд?

— Я думаю, в том, что у нас до сих пор не произошло осмысления и переоценки нашей истории. Вот где действительно необходим анализ… Внешне и формально это случилось уже давно. Но на уровне ментальности — нет. Мы, наверно, просто не понимаем, где грех, а где святость.

— Но почему именно эта тема так привлекает режиссеров нового поколения?

— Дело в том, что эти идеи носятся в воздухе. «Пипл хавает», что называется. То есть — что людям нравится, что востребовано, то им и показывают. А если для этого нужно немножко соврать — можно и соврать. То, что такие фильмы снимают и они имеют успех, означает только то, что большинство из нас хотят их смотреть, хотят вранья. Это гораздо проще, чем размышлять об истории и делать выводы. Это ведь даже не мифы об истории, это — мифончики, мелкие и легко опровергаемые спекуляции. Не знаю, куда выведет нас эта очередная кривая. Потому что за ложь — личную или общественную — всегда приходится платить.

— А если это все же происходит неосознанно?

— За неосознанную ложь и платят неосознанно. Потом, конечно, возникают вопросы: Господи, за что мне все это? Но ведь «ни за что» Бог не наказывает людей ни войнами, ни революциями, ни чем-то иным.

— И все же такие фильмы гораздо более востребованы, чем Ваши. Вам не обидно?

— Бывает, что благодарность одного человека стоит рукоплесканий целого зала. Вот эпизод из жизни: я собирался снимать документальный фильм об отце Серафиме (Роузе), американце, православном монахе, основавшем общину близ Сан-Франциско. Его уже нет в живых, но о нем написана удивительная книга — «Не от мира сего». Я прочел ее и буквально загорелся тогда. И вдруг к нам в гости приходит отец Герман, сподвижник отца Серафима, знавший его как никто другой. Отец Герман — человек уже очень преклонного возраста, светлый, очень простой и мудрый. Он любит кино, разбирается в нем, в своей Америке он смотрел многие советские фильмы. И вот он услышал, что я хочу снять такое кино, нашел меня, позвонил и приехал. Он спросил, что я снимал, над чем работал. Я назвал, упомянув и фильм «Садовник». Он переспросил: «Садовник? Это там, где в саду живет один человек? Я видел в Америке этот фильм…» И вдруг подошел ко мне и низко поклонился. Мне кажется, что ради этого стоило снимать…

http://www.foma.ru/articles/439/


Каталог Православное Христианство.Ру Рейтинг@Mail.ru Яндекс.Метрика