Политический журнал | Фейга Коган | 24.01.2006 |
Мне было нечего терять и, когда моя приятельница (когда-то мой друг) и большой поэт Ольга Алексеевна Мочалова, сильно православная и настроенная церковно, посоветовала мне пойти с переводами к Патриарху Алексию («Им, мол, это близко! Кому же, как не им! Да они и богаты! У них свое издательство! Своя типография!), — я решила — пойду. Одним камнем меньше, одним больше — не все ли равно?
Это оказалось не так просто осуществить. Прежде всего надо было попасть на прием к секретарю Патриарха — отцу Николаю Колчицкому. После долгих розысков я установила дни, часы и место приема. Это был один из корпусов б. Новодевичьего монастыря, корпус, построенный, в числе прочих, под руководством царевны Софьи, — первый справа от главного входа. После смерти Петра там поселилась вернувшаяся из заточения первая жена Петра Евдокия Лопухина (похоронена на территории Собора).
Страшно волнуясь, я взошла на второй этаж дома. Приема ждали несколько человек — три или четыре женщины и один мужчина, — все просительного вида. Я огляделась — широкий длинный коридор, скамьи вдоль наружной стены, сводчатый потолок, широченная кладка стен смертной крепости, глубокие зарешеченные окна, благодатное тепло от изразцовых печей. По коридору проходит много священников в рясах — должно быть, с приема и на прием. При встречах они целуют друг у друга руки или взаимно лобызаются, как бы христосуясь, некоторые — особенно умильно. У многих на лицах написана светлая детская веселость (непритворная!). Прошли. Кто-то вышел из внутренних комнат и стал опрашивать нас — кто по какому делу к о. Николаю. Почти все ждали пособия. Я просила сказать, что я писательница. К нам вышел сам Колчицкий. Все встали. Я сперва было посидела, потом подумала и тоже встала. Колчицкий (его, кажется, уже нет в живых) был высок и статен. Добротная посадка головы, умные, недоверчивые глаза, достоинство во всех чертах, уверенные движения рук, хорошо пригнанная ряса. Видимо, желая поскорее отделаться, он быстро опросил всех, раздраженно направил просителей в канцелярию Патриархии, какой-то женщине кратко объяснил условия поступления в семинарию (она хлопотала за сына). На общем просительном фоне я выглядела довольно неожиданно. Притом мои резко выраженные семитские черты! — Колчицкий пригласил меня в кабинет (рукопись была при мне).
Вошли. Широким жестом просит сесть напротив себя за очень большой письменный стол. Все в кабинете поражает меня своим несоответствием и противоречивостью. Фантастическое сочетание тяжелых, добротных, чуть ли не парчовых завес над глубокими зарешеченными окнами (от них в комнате темно и неуютно) с современной люстрой, обилие икон в окладах, здесь и там лампады и лампадки, некоторые из них зажжены; вполне современный настольный аппарат телефона, темная ряса на статном мужском теле, массивный чернильный прибор и рядом авторучка — все вместе создавало впечатление дорогой и нелепой захламленности.
Еще по дороге в Новодевичий я придумала сказать Колчицкому, что меня интересует мнение Патриарха о моих переводах с православной точки зрения. Сказала также, что мой перевод Псалтыри — один из немногих переводов с древнееврейского языка, а не с греческого.
— А с какого же мы переводим? — спросил недоуменно и свысока Колчицкий.
— Мой перевод во многом расходится с официальным переводом, — добавила я.
— Вряд ли святейший заинтересуется, — недоуменно и опять свысока продолжал в свою очередь Колчицкий. — Он очень занят, у него так много дел. Сомневаюсь, но спрошу. Позвоните недели через две. — Назвал номер телефона. И в ответ на мое движение (я хотела отдать рукопись): — Пока не надо.
Привычным жестом протянул через стол руку, по-видимому, для целования и, спохватившись, по дороге к моим губам задержал ее на рычажке телефонного аппарата, как бы желая позвонить по телефону. Попрощалась и ушла по пустому теперь коридору вниз, за ворота, на вольный воздух Москвы.
Через какое-то время звоню. Назвала себя.
— Представьте, — недоуменно отвечал Колчицкий, — святейший заинтересовался. Принесите рукопись. Я передам. < >
Двор в Чистом переулке на Кропоткинской. Солидное здание старой кладки. Очень тяжелая входная дверь. Стучу. Звоню. Опять стучу. В приоткрытую щель двери настороженно высовывается носик сухопарого служки. Щель немного раздвигается, и возникает лицо упыря со вдавленными щеками. Сердитый голосок: «Вы что? Вы к кому?» Объясняю. Недоволен, недоверчив — то приоткроет дверь, то прикроет и опять пискливо: «Да вы что? Да вы к кому?» — «Мне назначено». Называю Колчицкого. Проникаю в чуть-чуть пошире раскрывшуюся дверь и вхожу в небольшую переднюю. Две вешалки. Зеркало. Икона над внутренней дверью. Стул. Упырь велит сесть и ждать. Сажусь на единственный стул, дивлюсь на все и волнуюсь смертно, до слюнотечения. Кто-то входит. Кто-то стоит. Кто-то хлопочет около груды икон — их куда-то увозят. Все крестятся на дверную икону. Упырь целует руки чуть ли не всем входящим и выходящим, трижды, семижды и более раз подходит под благословение. К руке прикладывается с благоговейным самоуничижением, как к святым мощам. В своем ничтожестве он напоминает мне не то Иудушку Головлева, не то Смердякова, но едва ли не еще гаже.
Вошел (приехал на машине) красавец Колчицкий — сразу дохнуло энергической жизнью. Свободно здоровается со мной. Свободно говорит Упырю: «Эту гражданку пропустите поскорее. Уводит с собой какого-то провинившегося батюшку. Слышу разговор за стеной, к сожалению — не все. Колчицкий почти кричит:
— Да как вы могли? Да как вы взяли на себя? Да где еще? В Москве! Вы что, не знаете?
Меня вводят в большой светлый зал. Посреди него во всю длину — большой овальный стол, покрытый темно-красной бархатной скатертью с бахромой. Вдоль стен стулья. На стенах портреты святителей в клобуках. Кто они — не знаю. И точно такие же три святителя в клобуках смиренно сидят — или у меня кружится в голове? Или это дурной сон? Сидят рядышком на стульях у входа в кабинет Патриарха. Святители висят… святители сидят… Слышу голос Упыря: «Они пройдут, тогда вы».
Настает моя очередь. Большой кабинет, но меньше, светлее и уютнее, чем у Колчицкого. За громадным письменным столом, наполовину скрытом монументами книг в солидных переплетах, сидит в кресле небольшое существо с приветливым, ласковым лицом. Это — Патриарх Московский и всея Руси. Непринужденно приветствует меня:
— Здравствуйте! (здоровается за руку.) Садитесь!
Сажусь с края стола. Из головы вылетело все: и работа, и моя тайная цель — возможность издания. Все стало странно и невесомо.
— Я немного читал вашу работу. Очень интересно. Почему вы стали переводить Псалтырь?
Говорю о красоте Псалтыри. Слова повисают в пустоте или же, ударяясь обо что-то глухое, возвращаются ко мне же.
— Вы знаете, — жалобно продолжает Патриарх, — мне ведь некогда читать. Мы ведь всё администрируем. Едва читаю по одному псалму в день. Не могли бы вы оставить мне вашу работу до Нового года?
— Конечно, могу, — горячо откликаюсь я.
— Я хочу сам почитать, а то я передал ее в Лавру.
Я говорю (вообще, больше говорю, чем надо), говорю о трудностях передачи древнееврейского языка на русский язык, об особом звучании еврейского языка, о несовпадении еврейского и русского языков и о несовпадениях текстовых моего перевода с переводом официальным.
— А знаете, часто сходится, например… - с наивным торжеством говорит Патриарх (знает Псалтырь наизусть, отмечаю я для себя). — Я ведь сам не люблю русский перевод. Например: «В начале было Слово. И Слово было у Бога. И Слово было Бог (узнаю начало Евангелия от Иоанна). — Было, было, было. Конечно, по-славянски лучше. Лучший перевод, это — Победоносцева. < >
Говорю о значении имени Ягве (кому говорю!), заключающего в четырех звуках одного слова все времена Бытия — настоящее, прошедшее и будущее. Глаза моего высокого собеседника медленно холодеют.
— Не знаю, как иначе передать — Сущий? — вопросительно говорит Патриарх. — По-славянски — Сый.
Говорю о наименовании еврейского народа — Израиль — и о подлинном значении этого слова — борющийся с Богом (где говорю?!). Кругловатое лицо Патриарха вытягивается.
— Как вы относитесь к моему переводу с православной точки зрения? Не нарушает ли он церковной традиции?
— Нет, мне ничего не нарушило, не оскорбило. Я бы сказал даже, что ваш перевод точнее.
— А ведь я перевожу, например, не «Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его», а «Вспомни, Ягве, царя Давида и все, что претерпел он».
— Это одно и то же, — отвечает Патриарх.
Теперь недоумеваю я. Договариваемся, что приду после Нового года. Патриарх опять непринужденно просто протягивает руку. — Простите, что не могу встать: у меня больные ноги.
< > Опять овальный зал. Ожидающих нет.
Кабинет. Патриарх интересуется моей биографией — откуда, мол, я такая? Рассказываю об отце, старосте еврейской синагоги (где говорю!), о старинном своем высоком хасидском роде по матери (кому говорю!), об окончании 1-й Московской гимназии. Выясняется, что Патриарх имел отношение к нашей гимназии, отлично знал директора Шрамченко, строгую нашу начальницу Надежду Ивановну Соц и пр. Разговор оживлен, но обидно не нужен ни мне, ни Патриарху. Он явно тяготится, но кончить не может. Он — кавалер? Я — дама? Да я и еврейка (старая жидовка!) и логово это православное, но опять же «несть эллина, ни иудея»!
Переходим опять к работе и опять лишь «по касательной». Патриарх интересуется моей «ученостью»:
— Вы и греческий знаете?
Я, потупив глаза: «Немного». Это я «красуюсь». На самом деле я знаю только буквы греческого языка.
Не может, не может кончить, а я зла, зла. Слышу жалобные призывы из соседней комнаты — зовет молодой, приятный голос — тот, узнаю я, кто отбирал иконы: «Пора обе-е-е-дать!» Патриарх молчит, я тоже.
— Я не знаю даже, кого бы я мог вам дать редактором, — вдруг говорит он. — Ведь у нас никто не знает древнееврейского языка.
— А ведь вот в Киевской духовной академии, — говорю я, — учили этому языку, как и греческому.
— Да, надо было бы проходить его и у нас. Да и вообще надо наново переводить Библию.
— Да, — откликаюсь я.
Патриарх с младенческой доверчивостью:
— А не могли бы вы специально для меня переделать вашу статью? (вступительную) («Об особенностях языковой и ритмической конструкции древнееврейских псалмов». — С.Ш.). Ведь я (жалобно) ничего не понимаю.
— Да, я сделаю, — нелепо обещаю я.
— Да? — горячо, с крайней и симпатичной доверчивостью говорит Патриарх. — Ведь вам это ничего не стоит?
— Да, конечно. — А сама думаю: ведь это новая огромная работа, популяризация, что ли? Но, как всегда, соглашаясь на немыслимое и невероятное, смотрю и слушаю себя со стороны, как бы повисая в пустоте.
— Обе-е-дать, — слышу я опять жалобные призывы.
Подымаю себя, как подняла бы тяжелый камень. Прощаюсь. Забираю рукопись и ухожу.
Мои муки продолжаются. То я прихожу, забывая о православных праздниках — не вовремя и меня гонят, то не к месту — собрание Синода, что ли? Упырь возмущен моей настойчивостью. Наконец, прихожу еще раз (последний!). У Патриарха большой прием (по-видимому, оформляется репатриация эмигрировавших в свое время священников). Посылаю записку. Получаю устный ответ — придется долго ждать, Патриарх примет не раньше трех. Жду час, полтора. Ждать надоело и противно. Еще раз (который раз в жизни?), не считаясь ни со здравым смыслом, ни с реальными обстоятельствами, решаю кончить все это постылое и обидное, а главное, ненужное и ни к чему не ведущее. Еще раз прошу принять меня хотя бы на минуту. Меня впускают. Патриарх просит простить его, что не может уделить мне времени. Слава богу, он сегодня не так невозможно кроток и более обычного деловит.
— Я на минуту. Вот вам рукопись моей статьи. (Конечно, я в ней ничего не упростила. Только кое-что прибавила. — Прим. Ф.И. Коган). А вот том перевода. Я хочу подарить вам его.
Надписываю авторучкой Патриарха: «Патриарху Алексию (от злости — без «Московскому и всея Руси»). Автор. Дата. Москва». На последней странице пишу свой адрес. — Это я на всякий случай, — робко говорю я. Патриарх явно огорчен и недоумевает. Ухожу с обидой, с отчаянием — как меня занесло сюда? Противно на Патриарха, на себя, на свою поспешность и злость. И хочется смыть с себя что-то налипшее и опять стать самой собой. Так и есть. Еще один камень.
* * *
Алексию I (когда-то блестящему аристократу, конногвардейцу Сергею Владимировичу Симанскому) и Фейге Израилевне Коган (когда-то студентке поэтического семинара самого «великолепного» Вячеслава Иванова), как и великому множеству их предшественников за последнюю тысячу лет, в который раз не удалось достичь взаимопонимания. Даже в вопросе о каноническом тексте, общем для православных и иудеев.Кстати сказать, публикуемые воспоминания очень скоро попали «куда надо». В РГАЛИ хранятся записанные Коган по памяти разговоры со следователем, который осенью 1966 г. около пяти часов допрашивал ее об арестованных сионистах Э. Маргулисе и С. Дольнике. Жене Дольника следователь говорил о Коган: «Хорошие стихи пишет. Еще у нее есть перевод — псалмы, — хотелось бы знать, сколько лет она над этим работала. Ведь это такой труд. И еще у нее есть о посещении Патриарха. Очень образно и хорошо написано. Мы читали и прямо обхохотались. Очень, очень интересно».
Этот же хохотун следователь на допросе задал Коган вопрос: «Вы знаете, кто был муж Анны Ахматовой? Игорь Северянин?»
Труд жизни Фейги Коган так и пылится в архиве да в библиотеке Патриархии. Попытки заинтересовать израильских издателей пока понимания не нашли: «Зачем нам ваш перевод? Мы псалмы читаем в оригинале».
Подготовил Сергей ШУМИХИН
http://www.politjournal.ru/index.php?POLITSID=daaf70e2da6fac6910de9dd11e5e5c7c&action=Articles&dirid=50&tek=4891&issue=140