Русская линия
Агентство политических новостей Дмитрий Кралечкин04.08.2005 

«Национализм» — штрих-код для политического высказывания


Националисты — субъекты без самоотвода

Современный национализм (в том числе и русский) не является неким однородным образованием или движением, всегда формирующимся в аналогичных условиях и реализующимся по сходным законам. Часто внутри одного текста или акции, помеченных в качестве «националистических», совмещаются разные программы, политические архивы, логики и риторики. Нация в речи националиста — предельная, неделимая ценность, поляризующая любое высказывание, даже самое ничтожное — и уж тем более научное или философское. Но высказывание этой неделимой ценности само по себе включает множество разрывов, сочленений, политических и логических союзов, которые возвращаются к националисту в виде агрессивного обращения — а не лучше ли ему замолчать?

Одна из наиболее обычных проблем, с которыми сталкиваются националисты, состоит в неопределенности внутренней праксиологии их текста (в широком смысле слова). Иными словами, неясно, что делает текст, помечающий себя в качестве «манифеста национализма», «голоса/совести нации», «возвращения к истории нации» и т. п. Что делает националист самими своими словами, призывами к нации или же простым описанием ее неотчуждаемых свойств? Неясно и то, в какой мере именно декларативный текст (а именно им задается такая сущность как «националист») является тем, что определяет нацию, ее существование или, более точно, некий опыт. Возвращается ли нация к «себе» благодаря декларации ее националистов? А если нет, то зачем сама «декларация», «кредо», «постановление»?

Национализм, несомненно, является одной из наиболее ангажирующих «политических теорий», что создает определенные трудности для вскрытия ее функционирования. Последнее обычно скрыто претензией национализма на внешнюю самой политике и политическому дискурсу истину. Национализм определяется по своеобразной «речевой силе», которая не позволяет рассматривать националиста через «увеличительное стекло» — сама позиция анализа запрещена как представляющая определенные антинациональные интересы. Националист слишком органичен, девственен, чтобы рассмотреть в нем отдельные компоненты. Напротив, он стремится не только «стать собой» в лоне нации и речи о ней, но и нанести на каждую политическую инстанцию или силу определяющий ее с головы до пят штрих-код, четко задающей ее отношение к нации, национализму и лично к данному националисту. Существование политик без такого штрих-кода вызывает законное негодование националиста.

Но хотя позиция национализма предполагает отрицание «внешнего» или «нейтрального» подхода (например, «все теории, ограничивающие национализм на деле играют на руку всего лишь иному национализму»), национализм заведомо не действует в пространстве, порожденным лишь им, сводимом к некому устойчивому национальному смыслу, — и в этом пространстве «органичность», «цельность» национализма и его использования выступают в качестве черного ящика, порождающего проблемы, которые невозможно расшифровать. Действуя вопреки таким тенденциям, было бы полезно рассмотреть некоторые моменты «теории нации» и ее использования в современных политических практиках. Под теорией нации подразумевается система более или менее когерентных утверждений о природе, свойствах и ценности определенной нации (то есть сама эта теория, как правило, носит национальную окраску), а также выводимых из нее императивов. Задача состоит в прояснении ряда проблем, необходимым образом связанным с функционированием националистического дискурса в современном политическом и теоретическом контексте. При этом выводы, относящиеся к вскрываемым проблемам, могут использоваться как собственно националистами, так и сторонниками других политических программ. Что если предложить «типологию» националистов (и их использования национализма) или что-то вроде «феноменологии националистического духа», а не историческую или социологическую реконструкция? Такую «феноменологию» или «логику» можно считать предпосылкой для вычленения «идеальных типов» националистов (но не обязательно реальных «национализмов») и прояснения связи одного типа с другим.

Теоретический интерес подобной «логики» заключается в том, что описание «национализмов» в нейтральном ключе (например, в рамках истории идей) само по себе не имеет большого смысла, поскольку национализм — это, конечно, всегда некая folk theory, как, например, психология — это не только наука о психике, но и те научные или бытовые самоописания людей, которыми они пользуются. Если бы мы были мыслящими атомами или кварками, физика имела бы для нас сугубо политическое значение. Точно так же и национализм интересен именно в момент собственной субъективации и политического действия — а не в качестве литературного памятника. Поэтому-то стоит «посчитать» националистов не по тому содержанию, которое имеет их речи и их акции, а про тому, какое они сами занимают место в своей речи, какое место они себе в ней отводят — и по отношению к речи, и по отношению к нации, и по отношению к вырабатываемой политике, и по отношению к самим себе. Иными словами, меня будет интересовать не столько национализм сам по себе, сколько то, как национализм позволяет националисту быть «самим собой». Исходя из этого, достаточно просто выделить «типы» национализма, возможно более значимые для формирования политики и даже для политической науки, чем «декларативный» уровень националистических воззрений.

Таким образом, здесь ставится задача преодолеть сопротивление «действующего», практического национализма реконструкции и анализу и выделить логические рабочие «модули», обеспечивающие высказывание, функционирование и применение тех «органичных» ценностей, которые являются главной заботой националиста. При этом сам националист, не способный, вероятнее всего, применить какую бы то ни было типологию к своему собственному предельно органичному устройству (и узнать себя в ней), может, по крайней мере, использовать ее в качестве доступного языка моделирования проблем, которые изнутри его «цельной» теории кажутся непрозрачными. Иначе говоря, к «идеальной» теории национализма (по отношению к которой конкретные его «вхождения» представляются результатами определенной комбинаторики и/или эволюции) сам националист может относиться вполне инструментально — и даже сам создавать такие теории.

Националисты-позитивисты

В наиболее общем случае праксиология националистического текста складывается из нескольких не всегда близких стратегий. Первая стратегия — это классический позитивизм политических наук. Националист описывает «то, что есть» и призывает считаться с тем, что есть. Например, в случае русского национализма могут привлекаться данные социологических опросов, в которых респонденты в подавляющем своем числе выражают мнение «Россия — для русских». Сама нация при этом мыслится в качестве некоторой несомненной исторической и, главное, социальной реальности, способы формирования и существования которой предполагаются самоочевидными. Данные науки (как служительницы нации) всегда, как считается, выражают на некоем феноменальном уровне существование подобной «базовой» нации. Не задаваясь вопросом о форме существования нации (то есть буквально о том, «что делает нацию нацией»), такой националист-позитивист верит, что только те «объективированные» данные, которые отвечают на его желание существование нации, подтверждают свою валидность. В других случаях, националист легко может ответить, что социология или статистика — науки чуждые национальному духу, что они идут на поводу национального врага и, более того, сами являются его изобретением. Националист-позитивист считает должным постоянно утверждать существование нации, которое не расшифровывается именно потому, что, по закону его дискурса, такая расшифровка вообще невозможна: нация всегда должна оставаться тем самоочевидным, что очевидно любому ее члену. По мысли националиста, нация превосходит любой порядок слов как видимое превосходит услышанное. В действительности, экспликация нации оказывается слабым пунктом национализма именно потому, что она (1) всегда ведет к расщеплению самой этой нации по некоторым признакам (например, высказанный территориальный признак отделяет от нации различные зарубежные диаспоры) и (2) создает эффект конструирования того, что конструировать ни в коем случае не следует.

Именно поэтому националист-позитивист никогда не отдает себе отчета в «силе» своего дискурса. Иными словами, он скрывает от самого себя не те последствия, которые «выводимы» из его речи, а те, которые, ее, собственно и составляют. Националист на уровне деклараций «всего лишь» фиксирует существование нации, полагая, что такого существования вполне достаточно для любого дальнейшего политического или практического решения. В его онтологии довольно сказать о том, что есть «такая штука» как нация (ведь, одновременно, предполагается, что нация отрицается, вытесняется, уничтожается разными силами и способами), чтобы все остальное прошло уже намного легче. Политика — автоматическая дедукция из полагания нации. Поэтому один из известных примеров позитивистского национализма — речи Фихте о немецкой нации, в которых «Я» наукоучения вполне могло заменяться на любое эмпирическое «я», тогда как существование и политика нации могли получить жесткое научное обоснование.

При этом «позитивистский» националист оказывается в своем дискурсе, как ни странно, «вне нации» — не потому что он отделяет себя от нее, как раз наоборот, а потому что она должна действовать только своей объективностью, существованием, «просто как вещь» или «человек», с которым приходится считаться именно в силу его существования, наличия. Сила нации здесь — не в том, что она чего-то хочет или к чему-то стремится. Это как раз всячески исключается из дискурса националиста-позитивиста. По его версии, интенциональность нации — это уже уступка антинациональным силам. Иначе говоря, уровень интенциональности оказывается чрезвычайно ненадежным, он относится к сфере (потенциально) антинациональной манипуляции (например, интересы могут быть «наносными», «внушенными» и т. д.), поэтому настоящая нация сохраняет себя помимо или позади собственной интенциональной сферы (то есть сферы «настроения», «желания», «мнения» и т. п. — всего того, что, собственно, изучается эмпирической социологией). Хорошо, если с нацией нельзя не считаться, поскольку она — как протяженная вещь — занимает пространство, формируемое множеством наций. (Вообще говоря, минимальное определение политического пространства — это определение через «нации»; именно поэтому «постсоветское» пространство называется «всего лишь» пространством.) Внутри такого национального пространства сохраняется лишь логика взаимоопределения наций, которая, согласно националистической позиции, строится как собирание этого пространства из отдельных, автохтонных наций, что, естественно, достаточно сложно подтвердить историей, к которой националист имеет обыкновение обращаться.

Достаточно сильный и важный момент позитивистского националиста — это исключение «всего лишь» желания нации. Националист и сам ничего не хочет (возможно, он даже стремится бесследно исчезнуть, как только будет произнесено последнее слово его речи или последний вздох его нации), да и нация также не имеет никакого отношения к желаниям или, тем более, интересам (хотя у нее и есть свои интересы, она никоим образом не определяется ими). То есть националист устраняет дискурс (желания) именно потому, что последний поставил бы его на одну доску с другими политическими агентами, которые чего-то хотят, формируют группы интересов, обмениваются этими интересами и т. д. Классическое представление о современном обществе как более или менее ассоциативном конгломерате организованных групп интересов и групп влияния чрезвычайно опасно для националиста, поскольку оно вовлекает в тот контекст, в котором он теряет все преимущества радикального разрыва с этим установленным дискурсивным порядком. Например, если националист возвращается к логике «интереса», сразу же возникают все классические проблемы их реализации, представления (например, правильно ли националист представляет интересы своей нации?), политического участия и диалога. В противовес эмпирическим политическим интересам (которые зачастую связываются с правящими классами, аристократией, олигархией) националист выдвигает трансцендентальные интересы нации — но это не то, чего нация «хочет» как «субъект», а того, чего она хочет в силу своего существования (в таком же смысле можно сказать, что Солнце хочет вставать на Востоке, скала хочет примыкать к горной цепи, а человек хочет жить). Требуемое националистом подведение любых интересов под интересы нации означает, в действительности, требование реструктуризации политического пространства и самой политики в том направлении, в каком было бы возможно установление жесткой иерархии «эмпирических» интересов в целом, базирующейся на выделении инстанции, которая сама руководствуется неким необсуждаемым интересом. Естественно, что здесь возникают все классические проблемы, связанные с подобной конструкцией: например, проблема процедуры присвоения интересов нации самой нацией или ее отдельными представителями, как и проблема самой логики представительства или же соизмерения отдельных интересов с главенствующими «национальными».

В наиболее общем виде изъян позитивистского национализма заключается не в тенденциях «демодернизации», имплицитно присущих ему, а в общей проблеме всей позитивистской традиции политических наук (восходящей, естественно, к О. Конту). Что имеется в виду? Позитивистская методология определяет логику принятия политических решений в том отношении, что «верное», «адекватное» представление действительности, как будто бы, должно с большой степенью достоверности обеспечить процесс принятия верных решений. Иными словами, в пределе полное описание того, что «есть» в социальной реальности, должно сделать процесс принятия решений и их воплощения практически автоматическим. Сама инстанция решения (то есть, в широком смысле, политика) устраняется в пользу «науки», которая может иметь, в частности, националистический характер. Позитивистская программа была много раз и с разных сторон оспорена как политиками, так и теоретиками. Если вплоть до Второй Мировой войны она могла сохранять определенные позиции именно в силу некоторых тенденций гомогенизации общества, то в настоящее время позитивизм, тем более националистического толка, редко выступает в своей чистой форме. В принципе, в политике невозможно не только выстроить адекватную картину того, «что есть», но такая картина вообще нежелательна, поскольку она заведомо способствует фиксации и натурализации имеющихся проблем и устранению, тех, кто может их высказать и решить. Промах позитивистского национализма определим уже по тому признаку, что собственно «решения» такого национализма расщепляются по нескольким линиям, к национализму как таковому отношения не имеющим: это или решение «малых» дел, «демистификация» и «депсихологизация» социальной жизни, или сугубо экономическое решение использования сложившейся конъюнктуры, или, возможно, решение со стороны «простых» людей, которых, как известно, в чистом виде не существует и которые, на поверку, представляют собой гораздо более сложный конгломерат, чем можно уяснить из националистических манифестов.

Националисты-субъективисты

Сложности позитивистского национализма связаны с его сильными чертами. Такой национализм всегда может воспользоваться собственной историей, поскольку есть довольно жесткая корреляция между программой объективных социальных/политических наук и распространением европейского, а затем и постколониального национализма. В этом случае национализм является в первую очередь наследником других национализмов — французского, аргентинского, филиппинского, а вовсе не своей «нации», которая, строго говоря, как раз и затребовала существование националиста, потому что до сего момента не получала должного оформления или хотя бы представительства. Проблемы же позитивисткого националиста заключены в неопределенном статусе его собственного дискурса, в котором все принесено в жертву объективистской интерпретации нации. Именно поэтому такой националист склонен и превозносить интересы нации, и отличать их от любых сиюминутных интересов, и претендовать на представительство нации, и, в конечном счете, признавать, что «нация всегда решает за себя», а не за счет своих представителей. Зазор между общей рамкой национализма и неприглядной картиной помещенных в нее проблем (политических, проблем справедливости и т. д.) еще больше усиливает неопределенность позиции националиста, деятельность которого все больше начинает напоминать стрельбу из пушки по воробьям и по кометам из пистолета: в некоторых случаях «метанарратив» нации явно избыточен (например, в случае некоей локальной проблемы обеспечения населения водой, устранения свалки, разрешения конфликта с иммигрантами и т. п.), а в другом — недостаточен (например, если решается проблема создания социально-ориентированного государства и ограничения либеральных программ).

Все эти проблемы пытается решить позиция националиста-субъективиста. Что это такое? Прежде всего, имеется в виду смена режима речи и ее включения в реальный или потенциальный политический праксис. Позитивист всегда говорит о нации в модусе «они и я», полагая, что его речь — всего лишь открытие существование этого несомненного «они», к которому он тоже принадлежит — но сама эта принадлежность представляет собой лишь эмпирическую подробность. Позитивист всегда вместе с нацией, но он знает, что на его месте мог бы быть другой, поскольку есть «они», закономерным образом обосновывающие «мы». Субъективист понимает, что нация существует, пока он выступает в качестве возможно единственного субъекта этой нации, то есть того, кто осознает свою нацию, чувствует свою принадлежность к ней неким чувством, которого, вероятно, сама нация — в силу каких-то превратностей судьбы — уже лишена. Иными словами, субъективист всегда относится к нации как к некоему предмету веры, который истинен только за счет личного усилия националиста. Сам он, естественно, не считает, что он «воображает» нацию — дело, напротив, в том, что нация как некое будущее или прошлое событие существует лишь постольку, поскольку голос ей дается националистом, способным говорить на языке этого события и одновременно создавать этот язык. На место позитивистского «мы = они» приходит формула «я = мы», вместе со всеми ее леммами: «кто не с нами, тот против нас», «не будем иметь дело с теми, кто потерял чувство нации и стал космополитом-вырожденцем», «заставим мертвых хоронить своих мертвецов».

Русский национализм последних двух десятилетий преимущественно относится к типу такого «субъективистского» или «событийного» национализма. Вопрос националиста-субъективиста заключается в том, как сохранить верность нации (выражаемую, зачастую, в виде верности некоему наследию), если, по сути, только в самосознании и чувстве националиста нация приходит сама к себе. Нация одновременно поддерживается усилием националиста и, в то же время, является тем, что неизмеримо больше его. Подобная сцена разыгрывалась в доказательстве бытия Бога Декартом: Бог существует, покуда я в него верю, но именно потому, что содержание его идеи неизмеримо превосходит все, что я сам своими силами мог бы придумать. Националист существует в жесткой связке «вымышленности» нации и невозможности ее вообразить — именно поэтому дискурс определения нации, выяснения ее границ, качеств, объединительных признаков и механизмов националисту-субъективисту свойственен еще меньше, чем позитивисту. Любой признак нации недостаточен для указания на ее существование — хотя бы потому, что этот признак может быть обнаружен как у других наций, так и у антинациональных представителей собственной нации националиста. Представление о «механизме» или «технике» национализации отвергается националистом-субъективистом по той причине, что нация всегда выступает в качестве предельно чистой отправной точки любого политического желания, а не в качестве чего-то производного. Нация мыслится здесь как уникальное начало, таинственным образом испытывающее угрозу уничтожения — как со стороны других наций, так и без их непосредственного воздействия (ведь нация может сама сойти на нет, выродиться, «раствориться» и т. д.). В результате субъективистский национализм не может пользоваться поддержкой науки — в отличие от позитивистского своего варианта, — предпочитая в итоге жесткую политику «национального чутья» или «совести нации», предполагающей, что на объект национального интереса всегда стоит смотреть не прямо, а вкось, определяя «своих» по признакам, которые не могут быть эксплицированы. Запрет на экспликацию здесь отличается от аналогичного запрета внутри позитивистского национализма: если в последнем он работал на утверждение «субстанциональности» нации (по отношению к которой все признаки имеют статус «внешних» и не слишком значимых), то в субъективистском национализме признаки нельзя определять и выражать именно потому, что их нельзя «разглашать» — иначе «не свои» смогут ими воспользоваться.

Националист-субъективист решает проблему собственной политизации достаточно прямолинейным образом. Нация для него — одновременно что-то внешнее и священное и в то же время приватное. Националист-субъективист всегда может реализовать фигуру «авангарда» нации, предполагая, что только он способен отвечать за нацию и ее интересы в данной стране, конструируемой как национальное государство. Поскольку «нация» является содержанием, который создает националиста как «субъекта», внешнее обсуждение нации и ее свойств не представляется возможным — нация всегда исключена из собственно политического поля. Националист в этом случае может обсуждать все что угодно, но только не условия собственной субъективации — то есть то, благодаря чему он может каким-то образом соотносить любой участок своей речи, заявлений и практик с центральным смыслом под названием «нация». Исключение нации зачастую выражается через ее представление в качестве рамки политики как таковой, некоего «русла», в котором должна протекать «политическая река». В подобном случае нация служит неким тайным протоколом или поправкой к любой политической программе и практике, своеобразным постоянно действующим механизмом верификации, работу которого, естественно, может обеспечить только националист-субъективист. Он занимает позицию некоего «технократа», «мастера политики», который обеспечивает работу механизма, но не играет в нем роль обычного политического агента. Понятно, что на деле реализация такой структуры требует не просто «молчаливого» признания со стороны политических агентов такого национального «водительства», но и переоформления всей системы властных отношений и самого представления о власти.

Одна из главных проблем политического действия националиста-субъективиста заключается в том, что тот пункт, в котором он, условно говоря, компетентен, то есть национальность нации, оказывается одновременно несообщаемым. Националист стремится сделать нацию единственным началом координат всей политической системы, но, в принципе, он не может выносить нацию «на обсуждение», заранее предполагая, что такое обсуждение, любой совещательный процесс могут работать на антинациональные силы или даже являться их изобретением. В конечном счете такой националист будет вынужден пойти на революционное (в его терминах, возможно, — контрреволюционное) преобразование актуальных политических практик и систем, которые невозможно верифицировать по степени их фундированности в национальных интересах. Поскольку националист способен использовать примеры аналогичных нациостроительств, у него остается уверенность, что именно субъекты нации, ее авангард, заявляющие в полный голос о ее правах и интересах, в результате подобной революции смогут сформировать те политические условия, которые отвечают национальным интересам (при этом они, естественно, забывают, что национальные интересы могут кристаллизоваться уже в ходе такого революционного процесса, благодаря которому былые националисты с их чувством нации и конкуренцией за этой чувство могут остаться не удел, столкнись они с новым, постреволюционным поколением националистов, что как раз и демонстрируют истории некоторых постколониальных национальных государств).

Националист-субъективист, в отличие от своего позитивистски ориентированного собрата, всегда является реализацией «власти нации» — но не потому, что он властолюбив, а потому, что власть представляется ему в качестве единственного способа спасти нацию, которая уже не помнит ни о самой себе, ни о своих интересах. Если позитивист, теоретически, считает, что нация никуда не денется и без его существования, субъективист, оформляя особый дискурс ответственности, всегда действует согласно правилу, гласящему, что нация существует, пока кто-то прилагает усилия для ее сохранения или формирования. Логика ответственности в случае националиста в действительности предполагает не какую-то формализованную ответственность (то есть ответственность, являющуюся результатом договора, торга, выяснения отношения и принятия обязательств), а ответственность, которая как раз и оказывается залогом существования нации: «мы в ответе за нацию, поскольку она существует, пока мы отвечаем за нее». Замкнутость подобного самоопределения нации не является ущербом, как полагают некоторые критики национализма, напротив, это наиболее полное из возможных ее определений, показывающих всю диверсификацию политического дискурса нации и ее практики. В связи с этим ясно, что власть — как и политика в целом — понимается национализмом «инструментально», а не как некая органичная сфера деятельности человека — представителя нации, а не своего рода «политическое животное». На деле националист должен стремиться к власти только потому, что власть выступает в качестве некоего передаточного звена или переходного этапа между ущербным существованием нации (за которую отвечает националист) и ее будущим, в котором все в ней определяется сугубо национальными интересами. Политика представляется националисту в виде «еллинских борзостей», с которыми приходится иметь дело только за неимением ничего лучшего, и в виде необходимости политической игры в этом еще не до конца национальном мире. После завершения национального строительства и приведения нации к себе самой идеальный националист-субъективист должен был бы оставить на долю политики только «внешние политические отношения», связи с другими нациями, которые всегда структурируются логикой борьбы и контроля своей автономии.

Проблема такого «политического» ангажемента националиста-субъективиста очевидна и заключается прежде всего в том, что представление о политике как всего лишь инструменте, не обладающем собственной логикой, безосновательно. Националист пытается выполнить варварский (в хорошем смысле) жест, который разрывает его на части — он одновременно требует абсолютных политических привилегий и стремится вообще выйти из политического поля, он указывает, что «лично ему» ничего не нужно (и уж тем более политический капитал), и в то же время ревностно охраняет политическое пространство от проникновения антинационалистических субъектов. Иногда позиция националиста начинает все больше напоминать «собаку на сене», которая охраняет сено (политику) как нечто для нее потенциально вредное и опасное и в то же время пользуется всеми его преимуществами (хотя, возможно, и по-своему). Противоречие позиции националиста возводимо к общему противоречию «опасного лекарства/яда» или же к логике «посредника», «шпиона», который проникает на территорию противника, но чтобы успешно проникнуть, должен как можно более на этого противника походить. (Так, Штирлиц не может покинуть нацистов даже тогда, когда он «провален».) Результатом может быть попытка однозначного разрешения этой структуры, то есть либо действительный отказ от актуальных и более или менее признанных политических практик, либо использование национализма в качестве дополнительного актива или же просто «риторики».

Важнейшим знаком отличия «националиста-субъективиста» от позитивиста является то, что для первого нация всегда существует в кризисе, это нация, которая требует его личного участия и, более того, смерти. Националист справедливо замечает, что в современном мире нация — это зачастую единственная ценность, за которую люди отдают жизни. Но это, конечно, не просто факт современного ценностного контекста или истории, он показывает, что именно такие жертвы и создают феномен «нации» — пока нет никого, кто готов принести себя в жертву, нации, для субъективиста, не существует. Жизнь, приносимая в жертву, — это, конечно, не просто жизнь некоего индивида, это жизнь осознающего свою национальность субъекта — именно поэтому националист, в принципе, не склонен «убивать» ради своей нации: нация прирастает потенциальными жертвами тех, кто умирает с именем своей нации на устах — и в полной добровольности провозглашения этого имени на своем последнем вздохе. Здесь интересно отметить, ни в коей мере не уравнивая национализм и немецкий фашизм, что фашисты — на уровне собственного дискурса и практики — не считали экстерминацию евреев и других народов жертвой, осуществляемой ради немецкой нации. Многочисленные тексты, составлявшие немецкий миф (и, фактически, служившие для многомиллионной пропаганды), указывают, что именно немецкий народ приносит самого себя в жертву самому себе как великой нации — нация всегда реализуется только таким самопожертвованием, героическим и смертельным усилием, способным вывести нацию к самой себе, вернуть ее из забытья, освободить ее от ее актуального состояния, которое может быть вовсе ей «не к лицу». Уничтожаемые же народы (те же евреи) — это всегда те, кто просто «мешает» грандиозному жертвоприношению, это мусор, который нужно убрать перед главным актом.

Этот момент способен продемонстрировать проблематичность полноценной реализации субъективистского национализма. Его политическая ставка предполагает, что национализм как таковой стал возможен внутри уже достаточно секуляризованных обществ, однако именно сохранение в нем некоторой остаточной сакральности, связанной с логикой самопожертвования, создает возможности для актуализации антисекулярных тенденций и практик. Если предположить, что современный национализм связан с уничтожением огромных религиозных общностей западной цивилизации (под влиянием каких причин — это вопрос особый), получившим ответ в форме «национализма» — ответ заведомо компромиссный, — то сейчас последовательная реализация одного из структурных моментов национализма, а именно национализма как противоядия секуляризации и атомизации общества, требует таких «реформ», которые по своему воздействию были бы несопоставимы с самыми серьезными трансформациями XX века. В то же время такое последовательное осуществление логически невозможно, поскольку антисекулярный момент национализма при своем полном развитии закрывает сам «национализм» как тему, позволяя вернуться к обширному транснациональному единству (например, православному), для которого национализм слишком «мелок». В этом случае национализм сам выступает в качестве посредника, временного и опасного инструмента — то есть становится в ту самую позицию, в какую ранее он ставил всю политику в целом. Понятно, что в большинстве современных националистических проектов подобная «автополитизация» национализма с его последующим выведением из игры не предполагается.

Интересно заметить, что в контексте русского национализма посредником между его позитивистскими и субъективистскими вариантами обычно выступает некий «историцистский» национализм, предполагающий, что нация — это и не то, что «есть» в буквальном смысле некоей несомненной реальности, и не то, что овеществляется голосом собственных субъектов, поддерживающих чувство нации. Для историцистского национализма нация — это все то, что связано со сложной и уже предполагающей вовлечение и производство субъекта игрой наследства и «траура» по усопшей нации. Нация — это наследство, но наследство возможно только тогда, когда кто-то умер и наследникам следует понять, что делать с этим наследством. В отличие от позитивизма, историцизм требует появления субъекта — который появляется именно в тот момент, когда становится наследником. Поскольку, в противовес объективистскому диктату нации, наследство не говорит, что с ним следует делать, нация здесь — как и в случае субъективизма — уже подвешена под некое постоянно длящееся усилие тех, кто помнит о ней, кто хранит и развивает это наследие. Близость историцистского национализма к субъективистскому демонстрируется в случае русского национализма именно тем, что история здесь предстает в качестве события, а не в качестве простой историографии. Иначе говоря, только от личного усилия и субъективации зависит смысл определенного фрагмента истории, то есть сама история. Кто-то, например, выступает в качестве наследников взятия Зимнего, постоянно подчеркивая необходимость актуализации этого фундирующего смысла (который необходимо поддерживать именно потому, что он не был развит до конца, что он потонул в дальнейшей исторической эмпирике и т. п.). Националисты же пытаются построить тавтологическое событие истории, объединяющее всех ее политических агентов. Для этого все события прочитываются в отношении к пока еще пустому референту «нации», что позволяет, как будто, «замирить» всех наследников, которые, в действительности, вовсе не хотели быть наследниками того, что теперь им вручается.

Объединительная логика националистов терпит поражение именно в тех пунктах, где для демонстрации наследства нации (которое требует поддержания и развития) приходится идти на значительную цензуру самой этой истории, заранее вводя принципы, по которым можно было бы в этой истории отличить истинное наследство от ложного. Вопрос наследника — как в наследстве усмотреть «свое», если оно не «подписано», если никакого «завещания» не было вовсе или имеет место ситуация конкуренции разных завещаний. Националист опасается не столько «захвата» своего наследства, сколько того, что он сам захватит что-то большее оставленного ему историей наследства. Так возникает проблема «контрреформы», в действительности являющаяся инструментом составления истории. Если история — это то, что наследуется для образования нации, необходимо провести санацию этой истории, поскольку если бы санация была не нужна, наследование проходило бы автоматически и никакой задачи националист в принципе не мог бы найти. Работа националиста с историей всегда предполагает, что нация может быть потеряна в собственной истории, то есть это не история, которая является лишь еще «одним» качеством или активом нации — напротив, последняя оформляется за счет своеобразной «вырубки», обтесывания исторического материала этой нации — она относится, можно сказать, к собственной истории как статуя к куску гранита. Введя таким образом в работу с историей оппозицию актуального и потенциального, националист в то же время предполагает, что прототип нации, ее идеальная статуя достигается не за счет реального использования материала истории или присвоения его в качестве некоего «опыта» (который можно использовать в актуальной политической и экономической практике), а за счет буквального «вырезания» из «текста» истории определенных кусков, которые, как представляется, скрывают идеальное тело нации. История представляется в качестве гранита, который содержит — потенциально — нацию, но именно потому, что это история, нация всегда должна быть где-то «за» гранитом, буквально находится в нем в качестве скрытой статуи, внутренней прожилки или какого-то ядра. Потенциальность нации — это всегда уже реализовавшаяся потенциальность, то есть, по мысли националиста, в начале были статуи, а не гранит. История — это неловкий каменный макияж, таинственным образом наложенный на природный гранит нации, изначально существующий в виде прекрасных статуй.

Подобные приемы национализации через историю достаточно хорошо известны — в случае русского национализма они предполагают возможность сведения истории до некоего несомненного «русского» ядра, которое выносится за пределы «реформ», «европеизации», а также действия собственно имперской политики и влияния европейских королевских домов. Иногда подобная логика работы с историей вступает в явное противоречие с декларируемым определением нации, согласно которому нация поддерживается единственно «имперской» моделью, в которой «русский» — всегда тот, кто готов стать русским, но не тот, кто является законным наследником определенной древней истории. Соединение имперских и классических европейских стратегий национализации создает сложно анализируемую смесь, использование которой приводит к столь же сложно прогнозируемым последствиям. Другие национализмы также зачастую демонстрируют сближение субъективистского и историцистского типов, поскольку заявка нации на собственную историю в лице националистов выражается не только в бесконечной работе по очищению истории, но и в буквальной переписи истории и ее формировании там, где ранее трудно было и представить какие бы то ни было национальные единства и истории (таков случай многих азиатских национализмов).

Националисты-инструменталисты

Наряду с указанными способами структурирования национализма, можно выделить «инструментальный национализм», который существует только в условиях (1) развития и исторического опробования разных типов национализма, (2) возможности социологической и политической реконструкции этих национализмов, (3) политического дефицита и потребности в моделях легитимации определенной властной системы. Такой национализм на содержательном уровне может объединять черты других национализмов, однако в отличие от позитивистского национализма он гораздо более активен, а в отличие от субъективистского — истолковывает нацию в качестве либо «инструмента», способа реализации каких-то других политических целей, либо несомненного маркера подобия одной системы другим — подобия, предполагаемого значимым в контексте международных отношений.

Последний аспект достаточно значим, поскольку другие национализмы зачастую слепы к важнейшему условию собственной деятельности — включенности в международный контекст национализации. В действительности волны национализмов за последние два века всегда реализовывались в промежутке между формирующимися нациями, например, в жесткой борьбе колоний и метрополий, причем исходные условия борьбы в принципе не могут быть выписаны в терминах «наций». Нации — это условное и не всегда надежное решение тех проблем, которые связаны с многочисленными конфликтами, которые невозможно определить в рамках одной логики (это могут быть, к примеру, как чисто экономические, так и административные или даже карьерные конфликты). Инструментальный национализм, поддерживая общий «габитус» националиста, то есть его уверенность в том, что нации существуют сами по себе, что они не конструируются и не создаются, что они есть в природе и в духе членов нации, на деле реализует националистический курс только потому, что как представляется, это единственный способ «стать» нормальным государством в тех условиях, когда все остальные уже существует в качестве nation states. Нация представляется неким магическим словом, при правильном произнесении которого государство получает большую гарантию, чем абстрактная «воля народа».

Следует отметить, что «инструментализм» здесь понимается в структурном смысле, а не в качестве указания на возможный корыстный умысел или маккиавелизм националистов подобного типа. То есть сам националист вполне может соответствовать националисту-субъективисту — он может считать нацию тем, что удерживается усилиями его и ему подобных. Однако политическая практика такого националиста не позволяет ему считать «политику» всего лишь инструментом национализма, напротив, последний выступает в качестве средства «нормализации» политики.

Проблема инструментального национализма заключается, прежде всего в том, что, заимствуя содержание у других национализмов, он всегда сам подвержен более легкому бриколажу, то есть он с достаточной легкостью включается в принципиально иные политические контексты, позволяющие использовать национализм в качестве средства перевода гетерогенных проблем. Например, проблема дотации сельского хозяйства в некоторых европейских странах и, соответственно, ограничения схем дерегулирования может выражаться на националистическом языке — но лишь потому, что соответствующие «выразители» действуют внутри установившейся политической системы, в которой необходимо работать над привлечением голосов, доходчивостью собственных интерпретаций и т. п. Национализм в такой ситуации оказывается всего лишь наиболее удобным языком, который, естественно, непригоден для выражения задач радикального националиста. В то же время практические (в смысле пригодности для совещательного процесса) и аналитические функции такого языка обычно ограничены (например, в случае решения проблемы иммигрантов и, тем более, second-generation иммигрантов — проблемы, весьма актуальной в современной Европе).

Другое затруднение инструментального национализма (если, естественно, не рассматривать прямое использование «национализма» в политической борьбе, а предполагать, что националист является «нелицемерным») состоит в том, что он пытается устранить разрыв между внешней и внутренней легитимацией политической системы. С одной стороны, легитимация «через нацию» работает «для внутреннего употребления» — то есть она заполняет пустоту, определяемую по «недоверию» власти к народу, «невыполнению обязательств властью» и т. п. С другой стороны, эта внутренняя легитимация, списанная, как кажется, с внешних «нормальных», «развитых», «совершеннолетних» образцов, сама начинает использоваться в качестве «внешней валюты» в международных отношениях, что ей несвойственно. Внутренне осуществляется попытка легитимации за счет ссылки на международный контекст (в стиле «у нас нормальная власть, потому что национальная — как у всех государств» — и нация должна довольствоваться тем, что эта власть вполне законна и удовлетворительна именно потому, что она должным образом представляет ее — как нацию — на международном уровне), и в то же время эта внутренняя процедура выставляется в качестве козыря в реальных международных отношениях, что структурно является самообманом власти. Противоречие состоит в том, что в действительности самоутверждение национализма на уровне международных отношений невозможно, если единственная ценность данного национализма — в нем самом как в некоей внутренней и ни на что не обмениваемой ценности. Устранение внутреннего дефицита осуществляется по модели задания условий внешних отношений, однако именно на уровне таких внешних отношений инструментализм терпит провал. Реальное утверждение и развитие нации реализуется за счет ее вступления в определенные конкурентные и часто обязывающие ее к чему-то отношения, но в этих отношениях она всегда надеется получить какую-то дополнительную прибыль. Нация, у которой, если угодно, нет ничего, кроме самой себя (и которая козыряет своим национальным преимуществом) в любых отношениях с иными нациями заведомо терпит урон — в действительности любая связь ее с другой нацией приводит к ущербу, поскольку она что-то отдает, но ничего не получает взамен — именно потому, что никакие другие «валюты» не были ею опробованы и не были выставлены на торг. Националисту кажется, что единственно справедливое отношение к его нации возможно только тогда, когда ее любят и всячески жалуют просто по факту ее существования, то есть «за красивые глаза», тогда как вступать в тот или иной торг — унизительно. Иначе говоря, такой национализм, демонстрирующий черты своеобразного национального неофитства, путает себя как условие международных отношений и нацию как их предмет. Естественно, в крайних случаях он может обращаться к специальным международным организациям, которые призваны решать вопросы именно неотчуждаемых и необмениваемых ценностей «наций», однако такое обращение характеризует как раз слабые нации, которые поставлены на грань собственного сохранения, то есть нации, выведенные за пределы нормального отношения с другими. Выход национализмом видится в изоляционизме — и это вполне верный (согласно его посылкам) вывод, ведь в любом подобном контакте нация теряет часть своей независимости, а такая независимость (выражаемая в терминах суверенности, автономии и т. д.) — единственное, что нужно националисту, поскольку никаких других выгод, кроме исчислимых по ранжиру «нации», он в принципе признать не может.

«Внутренняя» проблема националиста-инструменталиста выражается в том, что даже если он пытается использовать национализм не только в качестве алиби существующей (или собственной) власти, он все равно предлагает слишком общую модель решения огромного количества проблем, которые национализм способен разве что затушевать. Логика «руководства национализмом», «привилегии интересов нации» не проходит именно потому, что в каждом конкретном случае остается неясно (1) как именно должны в нем реализоваться принципы национализма, то есть «что именно здесь советует нам национализм» и (2) кто будет контролировать правильность интерпретации национализма как метапроекта на эмпирическом уровне. Вторая проблема возвращает нас к властной конфигурации национализма, одновременно стремящегося к сверхвласти и отрицающего власть в качестве временного и в принципе неверного инструментария.

Нации: слишком много и слишком мало

Демонстрация некоторых моментов использования национализма в современном политическом и теоретическом контексте приводит к ряду выводов, которые сводятся к следующему. Национализм в его субъективистском варианте накладывает определенный запрет на реконструкцию национализма, на взгляд со стороны — в этом отношении он пытается максимально расцепить планы активной политики и политической науки. В этом можно было бы усмотреть определенный плюс, если бы национализм выступал в качестве агента, позволяющего критически подойти к всевозможным переоценкам «экспертного влияния», «анализа» и т. п. Однако в действительности подобное расцепление осуществляется национализмом (в его наиболее выраженной форме «удержания нации собственным усилием», «перманентного творения нации националистами») за счет предполагаемого возвращения к нации как священной сущности, в принципе исключающей светскую, то есть совещательную, гетерогенную, сложно унифицированную политику.

Реальные политические программы национализмов, как правило, либо с трудом отличимы от множества иных программ (что как раз и демонстрирует трудности последовательной и многоуровневой интерпретации национализма), либо предлагают «нацию» в качестве политической панацеи, что достаточно быстро обнаруживается. В действительности, сейчас «нация» обычно решает проблему жесткого политического дефицита, представляясь в качестве центра всех проблем, которые, однако, не поддаются простому подведению под общий знаменатель «нации». Призыв к национальному «братству» в данной ситуации выступает в качестве предельно консервативного призыва, скрывающего проблемы, никаким братством не решаемые, — тем более, что именно между братьями обычно происходят наиболее жесткие конфликты.

Структурно национализм всегда определяет нацию тавтологически, поскольку само «выражение» «нации» полагает ее как нечто внешнее, что национализм допустить, как правило, не может. В результате национализм всегда говорит о нации слишком мало — только то, что она существует. Но и слишком много — ведь, по его мнению, нация — это ответ на любой вопрос, тогда как альтернативный ответ является эпифеноменом скрытого (и, возможно, враждебного) национализма. Националист намеренно опускает вопрос о том, как именно эта нация формируется (не в прошлом, а сейчас), что делает нацию нацией, какой опыт или его отсутствие структурирует ее именно в качестве нации, а не в качестве, например, классового общества или системы социальных функций. Уникальность каждой нации закономерным образом спрягается национализмом с сущностным подобием всех наций, представимых в виде «вещей в себе»: каждая нация подобна иной тем, что хранит тайну о себе для самой себя. Нация не предоставляет доступа к себе, не имеет какой бы то ни было внутренней структуры — и именно эта бесструктурность позволяет ей решать (по крайней мере, в планах националистов) все проблемы, вплоть до бытовых. В этом смысле становится ясно, что вопрос не в том, есть нация или ее нет, а в том, что именно значит это бытие для нации, чем оно, если угодно, сформировано, какими реальными политическими и культурными практиками. Однако именно последний подход обычно запретен для национализма, поскольку он предполагает реконструкцию (историческую и социальную) наций, тогда как аксиома любого национализма — их фундаментальность.

Последний момент особенно значим в контексте, когда националисты пытаются выстроить собственную политическую программу, отрицая тезис о сомнительности значения национализма в актуальной международной политике. В действительности несложно редуцировать существующих агентов влияния этой политики (например, страны «большой восьмерки») до тех или иных «наций», однако с подобным же успехом революции можно было приписывать деятельности неких орденов или салонов. Так, несомненно, что некоторые нации в силу ряда обстоятельств получили определенные выгоды от глобализации. Однако, что более важно, эта глобализация не только не управляется именно этими нациями (поскольку ее логика предполагает конструирование наций в качестве разве что звеньев мировой «капиталистической системы» — например, в качестве потребителей национального колорита), но и нации, самое интересное, не управляют кодом этих прибылей. Иначе говоря, именно эти в достаточной мере денационализованные процессы определяют, что есть «социальное благо» как таковое — и, как несложно заметить, код такого блага безразличен к представлениям «наций» о собственных интересах. Именно тот факт, что мы давно живем внутри такого абстрактного кода, не позволяет самим националистам поставить в должной мере вопрос — а действительно ли благо, полученное победителями, является именно «благом» для их «наций», а не для чего-то другого? Грубая аналогия: два наркомана могут оценивать преимущества и выгоды положений друг друга по тому, сколько именно наркотиков они могут достать в день и насколько для них это легко, насколько надежны их поставщики и т. д. В своем «жизненном мире» наркоман может страстно завидовать своему более «удачливому» сопернику, предполагая — часто с основанием — что тот провел некие мероприятия, махинации, чтобы закрепить свое положение. Но сам код «выигрышей» и потерь задается не этими субъектами-наркоманами, а тем процессом, в результате которого они наркоманами как раз стали и который они — теперь — в принципе контролировать не могут. Именно невозможность определять код этого «блага» национальными интересами открывает ограниченность влияния самой логики последних, показывая, что все они функционируют в одном достаточно бедном по своим структурным принципам поле.

Национализм, хотя он и не может пойти на деструкцию себя в качестве folk theory (то есть заведомо неадекватной теории конструирования некоей общности людей, которые сами не знают, почему они стали жить вместе именно так, а не иначе) — впрочем, как любая иная политическая сила, — его расширение возможно за счет критического воздействия на актуальный политический код — как это, например, могло бы иметь место в случае глобализации и противодействия как победе либерализма, так и леворадикальной революции. В подобном варианте национализм мог бы пойти на собственную инструментализацию, но уже совсем иную, то есть на превращение в «критический национализм», который использует собственные ресурсы для расширения, критики и деструкции оппозиций, однозначно задающих поле современной более или менее публичной политики. При этом национализм — за счет актуализации проблем «политического решения» — способен акцентировать сложности стандартной институционализированной и формализованной политики, но только в том случае, если такое «решение» не носит сакрального характера. Наибольшая проблема заключается в том, что подобный способ инструментализации не был освоен национализмом, а присущие ему практики формирования субъектов-националистов представляют для нее значительные затруднения.

http://www.apn.ru/?chapter_name=advert&data_id=592&do=view_single


Каталог Православное Христианство.Ру Рейтинг@Mail.ru Яндекс.Метрика