Русская линия | Юрий Милославский | 10.02.2009 |
Когда дело доходит до столь значительных «блоков» времени, подобная точность представляется нелепой, но зато утешительной: и то сказать, сперва календарь показывал 5.2.1964, а потом как-то сразу стало 5.2.2009; бывает. Ничего страшного. Возможно, произошла ошибка.
Правду сказать, меня озадачивает не столько длительность путешествия, — от начала эпохи студии Чичибабина — и до сего зимнего дня, сколько краткость самой этой эпохи. В архиве писателя и киноведа Раисы Андреевны Беляевой (Гуриной) хранится рукописное объявление, из которого следует, что, мол, «занятие Литературной студии, посвященное памяти Бориса Пастернака, состоится в воскресенье, 9 января 1966 года… Приходите сами, приводите друзей» и проч.
Это январское занятие оказалось последним: Борис Леонидович был разрешен к употреблению лишь условно, да к тому же — предисловие к совсем недавно (на титульном листе — 1965 г.) вышедшему из печати пастернаковскому тому в «Библиотеке Поэта» принадлежало перу Андрея Донатовича Синявского, — тогда уже арестованного и осужденного. В сочетании с именем Чичибабина, подобная, — в сущности, пустяковая — историко-литературная «коллизия» внезапно породила гремучую идеологическую смесь. Допустимо, что годом раньше или годом позже — все бы обошлось легко и без боли, но той зимой в скучных недрах Агитпропа происходило какое-то учащенное движение инструкций.
А, быть может, кто-то из коллег Бориса Алексеевича по Союзу писателей, удачно обратился с челобитной по начальству. Так или иначе, но студия Чичибабина прекратила свое существование, проработав, — сколько это получается? — чуть меньше двух лет.
Двадцать три месяца с малым гаком.
Ничего более значительного по степени воздействия, чем эти студийные месяцы, в моей жизни не случилось. И я хорошо знаком еще с двумя-тремя людьми, о которых мне доподлинно известно: их предварительные жизненные итоги в пределах обсуждаемой здесь области совершенно схожи с моими. В нашей последующей судьбе не следует искать общности. Мы просто испытали равное по значимости/по силе влияние одного и того же т.н. культурного феномена. Проще сказать, мы вышли из студии Чичибабина.
Еще о нескольких лицах я могу сказать приблизительно то же самое, — но более понаслышке.
Все это означает, что есть во Вселенной некое умозрительное пространство, где все мы (студийцы) особенным образом пребываем в затрапезной, но достаточно вместительной зальце, оборудованной высоким дощатым помостом-сценой; на столе, размещенном на подмостках, лежит чичибабинский, конторского образца, портфель с книгами…
Чему он учил нас? — это вопрос далеко не риторический. Ответ на него вполне возможен, но в нем, ответе, неизбежно присутствие этакой многорядности. Студия Чичибабина предполагала в нас, студийцах, — склонность, готовность к учебе. Можно было так и сяк выпендриваться, выкаблучиваться, настаивать на своем, но тот, кто был наглухо заклепан — и взаправду «знать ничего не желал», тому рано или поздно становилось скучно.
Борис Алексеевич Чичибабин, помимо дара поэтического, был щедро наделен всеобъемлющим дидактическим талантом. В широком значении этих понятий, он был прирожденный учитель par excellence. — А чичибабинское понимание русской словесности, — от ее поэтики до ее историософии, — представляется мне почти безукоризненно точным и верным, — в особенности, после двух моих университетов. И главное, — он, не прибегая к филологическому арго, был в состоянии прояснить нам, почти детям, своенравным и самолюбивым, наиболее сложные материи прикладной поэтики, как, скажем, невозможность прямой передачи устной речи «на письме», т. е. в литературе. Поэт весьма стилистически изысканный, со «слогом ровным, цветущим и полным», он часами читал нам — трем-четырем «основным» своим студийцам, — русские стихи, которые сам для себя полагал образцовыми, — с точки зрения именно высочайшей изысканности, «подобранности», виртуозности, — как прежде говаривали, и в плане выражения, и в плане содержания, — на всех мыслимых уровнях. Едва ли не первое место в этом ряду у Чичибабина занимала Цветаева. Я всегда слышу этот его одновременно нарочито тихий, гулкий, «простецкий» и вместе трагический, учительный голос, повествующий нам о встрече Владимира Маяковского с Сергеем Есениным в Жизни Вечной:
…Советским вельможей,
При полном Синоде…
— Здорово, Сережа!
— Здорово, Володя!
Умаялся? — Малость.
— По общим? — По личным.
— Стрелялось? — Привычно.
— Горелось? — Отлично.
— Так стало быть пожил?
— Пасс в некотором роде.
…Негоже, Сережа!
…Негоже, Володя!
А помнишь, как матом
Во весь свой эстрадный
Басище — меня-то
Обкладывал? — Ладно
Уж… - Вот-те и шлюпка
Любовная лодка!
Ужель из-за юбки?
— Хужей из-за водки.
Опухшая рожа.
С тех пор и на взводе?
Негоже, Сережа.
— Негоже, Володя.
А впрочем — не бритва —
Сработано чисто.
Так стало быть бита
Картишка? — Сочится.
— Приложь подорожник.
— Хорош и коллодий.
Приложим, Сережа?
— Приложим, Володя.
На этих же чтениях, проходивших по средам, мы впервые услышали некогда знаменитую «Соловьиху» Бориса Корнилова, — с ее грозным эротическим «драйвом»:
У меня к тебе дела такого рода,
что уйдёт на разговоры вечер весь, —
затвори свои тесовые ворота
и плотней холстиной окна занавесь.
Чтобы шли подруги мимо, парни мимо,
и гадали бы и пели бы, скорбя:
«Что не вышла под окошко, Серафима?
Серафима, больно скучно без тебя…»
Чтобы самый ни на есть раскучерявый,
рвя по вороту рубахи алый шёлк,
по селу Ивано-Марьину с оравой
мимо окон под гармонику прошёл.
Он всё тенором, всё тенором, со злобой
запевал — рука протянута к ножу:
«Ты забудь меня, красавица, попробуй…
я тебе тогда такое покажу…
Если любишь хоть всего на половину,
подожду тебя у крайнего окна,
постелю тебе пиджак на луговину
довоенного и тонкого сукна…»
А земля дышала, грузная от жиру,
и от омута Соминого левей
соловьи сидели молча по ранжиру,
так что справа самый старый соловей.
Борис Алексеевич ценил и словесно-игровую поэзию. Поэтому с великим наслаждением он посвящал нас в таинства «формальных изысков» молодого Ильи Сельвинского:
Крала баба грозди, Крала баба грузди, Крала баба бо-бы и го-рох.
Да в ковыле бобыли-то были: Брали бабу на курок. Были бобыли-то, Были бобыли-то, Были бобыли-то Злы, как бес. Была баба в шубке, Была баба в юбке, Была баба в панталонах, Стала — без.
(из «Баллады о барабанщике»)
Но шутки в сторону. Все то опорное, что начинал я узнавать о русской словесности — шло от Бориса Чичибабина. Он знал, чему учил. Суть этой опоры и вправду с трудом поддается выражению в терминах науки (собственно, наук) о литературе. Причина этому, казалось бы, всем известна: наша литература тяготеет, — иногда мучительно, чуть ли не самоубийственно — к высшему, к горнему. Она взыскует Бога, она творится в Его присутствии, даже отрицая и проклиная Того, к Кому она обращается — и обращает своих читателей. В этом смысле подлинная русская литература — будто бы с легкостью отказывается от «литературного», — но это иллюзия. Напротив, тем самым она втягивает в свои области такие явления бытия, которые в противном случае (в иных культурах) вообще не могли бы стать предметами художественного изображения и художественного же Преображения. Это уже вопрос профессиональный, ремесленный: «из чего» можно сделать шедевр искусства? — А из всего! — отвечают настоящие специалисты. — Вот только уметь надо.
— И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал… -
упирая именно на эти слова, читал нам пушкинский «Памятник» Борис Алексеевич Чичибабин. И эти добрые чувства, которые другой выдающийся наш земляк, митрополит Антоний (Храповицкий), называл сострадательной любовью Христовой, — как и положено, распространяются на все и вся в подлунном мiре.
…Из портфеля Борис Алексеевич достал незнакомую, судя по обложке, книгу: то был ранний сборник Андрея Платонова. Прозу в студии Чичибабин читал нечасто. Но в Платонове, — и здесь я говорю, забегая вперед, т.к. узнал об этом позднее, — он обрел как бы великое художническое родство, оправдание и подтверждение собственных многолетних исканий. Впрочем, это уже тема для другой статьи.
Покуда же я вижу, как Борис Алексеевич с некоторой торопливостью пролистывает-перебрасывает страницы вперед-назад, — и, наконец, радостно говорит: «А, вот! — называется «Железная Старуха"…
Когда Чичибабин доходит до тех строк в рассказе, где маленький герой находит червяка, он начинает произносить платоновскую прозу словно любимые стихи: «От него [червяка] пахло рекою, свежей землей и травой; он был небольшой, чистый и кроткий, наверно, детеныш еще, а может быть, уже худой маленький старик».
Этот урок прекрасного был дан не одному мне.
Раиса Андреевна Беляева (Гурина), — автор, на мой взгляд, лучших воспоминаний о Чичибабине («Дом для друзей»), совсем недавно предоставила мне возможность познакомиться с некоторыми фрагментами из ее дневника, где так или иначе речь заходит о нашей студии — и студийных уроках Чичибабина. С разрешения автора приводим поразившую нас запись:
14 апреля 1966 года.
Вчера хваталась то за одно, то за другое. Ничего не получалось. Я пробовала читать Рабле, Фонвизина, Бунина. Я пробовала заниматься, учить немецкий, заснуть. И тогда пришла с работы мама и принесла мне пломбир. Затем мы отправились с Сашкой (трёхлетним /выделено нами — Ю.М./ племянником) в магазин и купили жирную белоспинную селёдку. Дома я вымыла четыре больших картофелины и поставила их варить. Мы же взяли лопаты и пошли копать грядки в саду. Прибежали Сашкины друзья. Я копала и рассказывала им про червяков. Они сначала боялись их, но потом стали просить, чтобы я выкопала всем по червяку. Я выкопала каждому по здоровому жизнерадостному червяку, мальчики держали их на ладонях и разговаривали с ними, совсем как платоновские дети. Они кружились вокруг меня, как мошкара, и Серёжка по прозвищу Чингис-хан даже разрешил Андрюше покататься с его червяком на своём велосипеде. А когда подходил кто-нибудь новый, Андрей давал ему червяка и говорил: «Ты поиграй с ним, а потом положи на грядку, он уйдёт в землю спать».
Стало темнеть. Дети отпустили червяков спать и сами отправились за тем же. Я почистила лопаты, а Сашка поскакал к дому верхом на метле. /…/
В апреле 1966-го студии Чичибабина уже не существовало.
Студентка первого курса филологического факультета Харьковского университета Рая Гурина не забыла платоновских чистых и кротких червяков, о которых мы с ней узнали на студии годом прежде, — и этому удивляться не приходится. Но она еще и продолжила чичибабинский урок прекрасного, который был, как мы видим, верно усвоен. И здесь мы с Раисой Андреевной принялись наперебой считать: племянник Сашка, — тот, кто некогда ускакал к весеннему закату верхом на резвой метле, всего лишь на год старше нашей студии, — стало быть, мужчина во цвете лет. Нет у нас ни малейшего сомнения, что он преподал усвоенное собственным детям, — которые, в свою очередь, также могли успеть обзавестись потомством.
Нет, весь я не умру?
Нью-Йорк,
январь 2009
На снимке: Р. Гурина и Ю. Милославский, на вечере, 7 февраля 2009 г., Харьков (фото Анны Минаковой).
https://rusk.ru/st.php?idar=113809
|