Русская линия | Юрий Кабанков | 06.10.2008 |
Цесаревич Александр, будущий «Освободитель», писал 28 апреля 1852 г. Николаю I, пребывающему в заграничном путешествии: «Арестование Тургенева за напечатание в Москве статьи о Гоголе наделало здесь много шума — я, как ты знаешь, до так называемых литераторов также не большой охотник, и потому нахожу, что урок, данный ему, и для других весьма здоров…» [1].
Не будем сейчас говорить о действенности «урока» или же о том, насколько здоровы были едва проклюнувшиеся ростки нигилизма и диссидентства в неокрепших, но «ищущих правды» умах. Не станем распространяться о ереси — в широком понимании — «как рассудочной односторонности, утверждающей себя как всё» (П. Флоренский), то есть идеологии, неистово отстаивающей некие преимущественные права индивида в пику долженствованию трезвого сознания ответственности и обязанностей части перед Целым (см., например, статью А.С.Пушкина «Об обязанностях человека» [2. 172−173]). Отметим, однако, факт, имеющий непосредственное отношение к нашей теме.
В книге «Записки охотника», выпущенной в свет в 1852 г., отсутствовал рассказ, определяющий сокровенные ценности тургеневского сознания того времени. Этот рассказ, являющийся, по сути, апологией Православия, был впервые опубликован лишь в 1874 г. в литературном сборнике «Складчина», составленном из трудов русских литераторов в пользу пострадавших от голода в Самарской губернии [3. 65−79]. Рассказ имел огромный успех — и в России, и в странах Европы: Л.Н.Толстой, тогда ещё не начавший «бодаться с дубом», то бишь с Православной Церковью, включил его почти без сокращений в свой, тогда ещё не изданный, «Круг чтения», содержавший избранные «мысли многих писателей об истине, жизни и поведении» [4. 85−91]. «И в России, и здесь, — писал из Парижа Тургенев П.В.Анненкову 4 апреля 1874 г. по поводу этого рассказа, — от разных лиц получил хвалебные заявления — а от Ж. Занд даже нечто такое, что и повторить страшно: „ Tous nous devons aller a l, ecole chez Vous“ („Мы все должны идти к Вам на выучку“).
Рассказ назывался „Живые мощи“ и предварялся — в качестве эпиграфа — строчками Ф.И.Тютчева: „Край родной долготерпенья — край ты русского народа!“ [5. 208]. Ежели вспомнить, что в этом стихотворении говорится о том, что „Не поймёт и не заметит / Гордый взор иноплеменный, / Что сквозит и тайно светит / В красоте твоей смиренной“, — стоило бы изумиться тому, что могла увидеть сполна эмансипированная Аврора Дюдеван (она же Жорж Санд) в смиренной красоте „Живых мощей“.
„Голова совершенно высохшая, одноцветная, бронзовая — ни дать ни взять икона старинного письма; нос узкий, как лезвие ножа; губ почти не видать — только зубы белеют и глаза, да из-под платка выбиваются на лоб жидкие пряди жёлтых волос. У подбородка, на складке одеяла, движутся, медленно перебирая пальцами, как палочками, две крошечных руки тоже бронзового цвета. Я вглядываюсь попристальнее: лицо не только не безобразное, даже красивое, — но страшное, необычайное. И тем страшнее кажется мне это лицо, что по нём, по металлическим его щекам, я вижу — силится…. силится и не может расплыться улыбка“ [6. 327−328].
Хотя — справедливости ради — вспомним, что чуть позже в своей речи о Пушкине И.С. Тургенев воспроизвёл такие слова Проспера Мериме: „Ваша поэзия ищет прежде всего правды, а красота потом является сама собою; наши поэты, напротив, идут совсем противоположной дорогой: они хлопочут прежде всего об эффекте, остроумии, блеске, и если ко всему этому им предстанет возможность не оскорблять правдоподобия, так и это, пожалуй, возьмут в придачу“ [7. 216]. Но всё это — повторимся — позже.
Покуда же — как ни странно, не до , а после выхода в свет „Записок охотника“ — начинается „цензурная история“. Ведь даже арест и „ссылка“ автора в родовое имение не стала для цензора препятствием к дозволению выхода книги. Цензор „Записок“ В.В.Львов книгу „не только пропустил, но с восторгом читал несколько отрывков в кругу близких друзей“ [8. 8].
В.В. Львов был старинным другом нашего первого в XIX веке философа западной ориентации, автора „Философических писем“ и „Апологии сумасшедшего“ П.Я. Чаадаева, который походя отказывал своему отечеству не только в истории, но и в религии — по причине принятия Русью христианства из рук Византии, а не Рима. Как мы помним (хотя бы по фильму Андрея Тарковского „Зеркало“, столь чтимому нашей передовой интеллигенцией), Пушкин, возражая Чаадаеву, писал 19 октября 1836 г. (подлинник по-французски): „[…] и (положа руку на сердце) разве не находите Вы чего-то значительного в теперешнем положении России? […] Я далеко не восторгаюсь тем, что вижу вокруг себя; как литератора — меня раздражают, как человек с предрассудками — я оскорблён, — но клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог её дал“ [9. 372].
Легко представить, что Львов читал Чаадаеву ещё не изданные „Записки охотника“, и кто знает, что ощущал Чаадаев, через два с половиной года читая тютчевский отзыв на крымскую агрессию столь милого его сердцу Запада: „…Ложь воплотилася в булат; / Каким-то Божьим попущеньем / Не целый мир, но целый ад / Тебе грозит ниспроверженьем… / Все богохульные умы, / Все богомерзкие народы / Со дна воздвиглись царства тьмы — / во имя света и свободы! (курсив мой — Ю.К.) / […] О, в этом испытанье строгом, / В последней, в роковой борьбе, / Не измени же ты себе / И оправдайся перед Богом…“ [5. 205]
Задача, достойная нынешних времён, если вспомнить (вернее, не забывать!) бомбардировки православной Сербии, отторжение Косово и манипулирование православными — в своих истоках — Украиной и Грузией.
А тогда, в апреле 1852 г., цензор (страшное слово для нынешних подражателей Чаадаева!) мечтал о появлении произведений, способных „представлять современные вопросы в истинном свете их“. Его привлекали сочинения оригинальные, написанные „русским языком, чистым, лёгким и правильным“, в которых „русская жизнь, русские характеры, одним словом, всё русское являлось как практическое нравственное учение, почерпнутое из родных начал“ [10]. „Всё русское, почерпнутое из родных начал“, конечно же, есть „православное“, о чём цензор (!) не решается говорить напрямую, опасаясь „журналистской молвы“, правившей бал в тогдашнем общественном мнении; опасаясь прослыть ретроградом и пособником записного патриота российской словесности Фаддея Булгарина, донимавшего ещё Пушкина не хуже осенней мухи.
27 апреля 1852 г., за день до написания письма цесаревичем Александром императору Николаю I, И.С.Аксаков писал своему отцу о неблагоприятных толках, вызванных в правительственных кругах славянофильским (отнюдь не „революционно-демократическим“!) „Московским сборником“, также пропущенным к изданию цензором Львовым, который „думал, что если достанется за что, так это за статью (И.С. Аксакова — Ю.К.) о Гоголе, и не потому, чтоб она в себе что-нибудь заключала, а потому, что она является в то время, как Тургенев сидит на гауптвахте, и [потому, что] так резко противоречит фельетону Булгарина, выражающему, конечно, правительственный взгляд на Гоголя“ [11].
Итак, всё сходится на Гоголе, который, оставив этот мир, становится вдруг „живее всех живых“, который в „Духовном завещании“ своём призывал: „Будьте не мёртвые, а живые души. Нет другой двери, кроме указанной Иисусом Христом, и всяк прелазай иначе есть тать и разбойник“ [12. 380].
Никто не хочет прослыть разбойником, но дверь, указанная Христом, уже тогда представлялась просвещённому французским Просвещением уму не более как нарисованной на стене — вроде театральной декорации: сколько ни стучи — никто не откроет.
„А кто соблазнит одного из малых сих, верующих в Меня, тому лучше было бы, если бы повесили ему мельничный жернов на шею и потопили его во глубине морской“ (Мф. 18. 6).
Соблазняющим в нашей ситуации оказывается не кто иной, как „неистовый“ Виссарион Григорьевич Белинский, который ещё в 1847 г., только что прочтя гоголевские „Выбранные места из переписки с друзьями“, пишет ему из тогдашнего Зальцбрунна с такой неистовой, ослепляющей яростью, какую можно встретить разве что в так называемых „Философских тетрадях“ В.И. Ленина, где будущий вождь революции, конспектируя немецких философов, делает такую, например, пометку на полях: „Боженьку пожалел, сволочь идеалистическая!!!“
Так вот, Белинский остолбенело пишет тому, кого ещё недавно собственноручно произвёл в родоначальники им самим выдуманной „натуральной школы“, тому, кого подавал читающей публике как некий „образец и пример критики и обличительства“; это с его лёгкой руки пошла писать губерния о сумасшествии Н.В. Гоголя:
„…Или Вы больны, и Вам надо спешить лечиться, или — не смею досказать моей мысли… Проповедник кнута, апостол невежества, поборник обскурантизма и мракобесия, панегирист татарских (? — Ю.К.) нравов — что Вы делаете?.. Взгляните себе под ноги: ведь Вы стоите над бездною… Что Вы подобное учение опираете на православную церковь — это я ещё понимаю: она всегда была опорою кнута и угодницей деспотизма; но Христа-то зачем Вы примешали тут? Что Вы нашли общего между ним и какою-нибудь, а тем более православною церковью? Он первый возвестил людям учение (внимание! — Ю.К.) свободы, равенства и братства и мученичеством запечатлел, утвердил истину своего учения. И оно только до тех пор и было спасением (курсив Белинского — Ю.К.) людей, пока не организовалось в церковь и не приняло за основание принципа ортодоксии. […] Но смысл учения Христова открыт философским движением прошлого (XVIII-го, напомню — Ю.К.) века (курсив мой — Ю.К.). И вот почему какой-нибудь Вольтер […] больше сын Христа (! — Ю.К.), плоть от плоти его и кость от костей его, нежели все Ваши попы, архиереи, митрополиты и патриархи, восточные и западные. Неужели Вы этого не знаете? А ведь всё это теперь вовсе не новость для всякого гимназиста…“(курсив мой — Ю.К.) [13. 182]
В том и беда, что такая перевёрнутая оптика становится нормой мировосприятия для всякого гимназиста или студента, что это не новость и для тридцатилетнего Ивана Тургенева, уже написавшего вчерне „Живые мощи“ и отложившего рукопись в долгий ящик — неровён час, заподозрят в патриотизме булгаринского склада, а то и в „обскурантизме и мракобесии“!
В сопроводительном письме И.С. Тургенева к Я.П. Полонскому от 25 января 1874 г., напечатанном в „Складчине“ в качестве предисловия и автокомментария к рассказу „Живые мощи“, говорится: „Всех их (рассказов — Ю.К.) напечатано двадцать два, но заготовлено было около тридцати. Иные очерки оказались недоконченными из опасения, что цензура их не пропустит (курсив мой — Ю.К.); другие — потому, что показались мне не довольно интересными или не идущими к делу (? — Ю.К.). К числу последних принадлежит и набросок „Живые мощи““ [6. 784], где уже, заметим, содержалось то, что мы можем по праву назвать апологией Православия.
„- А то я молитвы читаю, — продолжала, отдохнув немного, Лукерья. — Только немного я знаю их, этих самых молитв. Да и на что я стану Господу Богу наскучать? О чём я Его просить могу? Он лучше меня знает, чего мне надобно. Послал Он мне крест — значит, меня Он любит. Так нам велено это понимать. Прочту „Отче наш“, „Богородицу“, акафист „Всем скорбящим“ — да и опять полёживаю себе безо всякой думочки. И ничего!“ [6. 331]
Замечательное русское восклицание „ничего!“, которое, по преданию, заставило Бисмарка сомневаться в целесообразности любого „Drang nach Osten“. Это когда после его визита в Петербург на его кибитку среди российских снегов напали волки, и русский возница, истово погоняя лошадей, приговаривал, повторяя это странное, ничего не означающее русское слово „nitchevo!“: „Ничего, барин, ничего!“
Это восклицание, содержащее в себе надежду на заступничество Свыше, веру в Промысел Божий, в сознании православного человека означало, в конце концов, свою противоположность, то есть „всё“, „кафолон"*, некую полноту, Божественный Покров, омофор; это слово, переосмысленное мёртвой душой, сиречь новым, прогрессистским сознанием стало означать в линейной своей парадигме именно, то, что оно для нас, нынешних, и означает: „nihil“, „ничто“.
С этим „ничто“ Тургеневу предстоит столкнуться через несколько лет после выхода „Записок охотника“. В образе Базарова вопрос о нигилизме будет поставлен, но, конечно же, не разрешён. (Как иронически сказано по иному поводу современным поэтом: „Вопрос стоит, но не решается, / Вопрос решён, но не стоит“ [Вл. Тыцких]). Как не будет он до конца разрешён ни — впоследствии — Н.С. Лесковым, скажем, в романе „На ножах“, ни даже Ф.М. Достоевским в „Бесах“ (романы пересекались в одних и те же номерах „Русского вестника“ на протяжении всего 1871 г.). Да и как он мог быть разрешён, когда „любовь — это форма, а моя собственная форма уже разлагается“ [14. 176], — говорит, умирая, нигилист Базаров „холодной красавице“ Одинцовой, которую, как ему представлялось, он „любил“, а „формы“ которой — „хоть сейчас в анатомический театр“ [14. 72].
То, что „Бог есть любовь“ (и уж никак не „форма мышления“), — уже тогда подвергалось жесточайшей обструкции (ряд значений латинского термина „obstructio“ — помеха, преграда, закупорка).
„Православный атеизм“ это, конечно же, прежде всего, желание русского человека „заставить Бога работать“ — на себя, как Он „работает“ на „христианском“ Западе, как работает вода на водяной мельнице. Не служить этой Высшей, Абсолютной Ценности, а использовать Её для своих земных нужд и потребностей. Примерно так, как это выражено в одном стихотворении времён безоглядного энтузиазма наших первых пятилеток: „Человек сказал Днепру: / Я стеной тебя запру! / Будешь ты с вершины прыгать, / Будешь ты машины двигать!“
Парменид, помнится, говорил о том, что невозможно отрицать то, чего нет. Но, открещиваясь от „ломового“, писаревского нигилизма и приняв — напрямую — эстафету от „христолюбивого“ Белинского, русская интеллигенция начала XX в. оказалась той закваской, без которой невозможны были бы обе революции, как невозможно было бы „утверждение в бытии“ носителей нового нигилизма — большевиков.
Зинаида Гиппиус, вспоминая в Париже о посиделках в „Религиозно-философском обществе“, приводит слова одного из докладчиков: „Силы церкви не неизвестны… Они слабы: широты замысла, веры низводящей Духа в них нет (здесь и далее пунктуация З. Гиппиус — Ю.К.). И самое главное — они в христианстве видят и понимают один только загробный идеал, оставляя весь круг общественных, земных интересов — пустым. Единственно, что они хранят как истину для земли, — это самодержавие… с которым сами не знают, что делать“ [15. 77−78].
Подчеркнём ещё раз желание отвратить от Неба внутренний взор сотериологически настроенного сознания, желание видеть в Церкви некий райсобес, а не сообщество верующих, устремлённых к спасению, — и ныне живущих, и уже перешедших предел земного существования. Истинное призвание христианина заключается в исполнении заповедей, главной из которых является двуединая заповедь любви к Богу и любви к ближнему (Мф., 22. 37−39; Мк., 12. 30−31; Лк., 10.27).
„Православный атеизм“ во все века стремится нарушить и разрушить заповеданное двуединство, то есть энергетическую вертикаль любви к Богу перевести в плоскость долженствующей быть любви к ближнему. Результат всегда плачевен: горизонтальный вектор, лишённый Божественной энергии, „не срабатывает“. Потому-то Ф.М. Достоевский в предполагаемой дилемме „Христос или истина“ выбирает Христа, который и есть „Путь и Истина“.
Вернёмся, однако, к Зинаиде Гиппиус как „типичному представителю православного атеизма“: „…деятелям церкви больше, чем кому-либо, приходится быть свидетелями совершенного разорения народа. [Признаем, что] церковь не покидала народа в трудные времена. Но оставаясь сама безучастной к общественному спасению , она не могла дать народу ни Христовой надежды, ни радости, ни помощи в его тяжком недуге. Его бедствия она понимает, как посылаемые от Бога испытания, перед которыми приходится только преклоняться “ (курсив мой — Ю. К) [14. 77−78].
О том, что смирение есть качество опыта, нашего земного опыта, что оно есть призвание и возможность прочесть и воспроизвести, а не переиначить на свой индивидуальный лад Божественную партитуру, — обо всём этом предшественники нашего „нового нигилизма“ как окончательно секуляризированного сознания — подозревать не желали. А кто и желал — опасался цензуры и обструкции со стороны братьев по разуму. Художественная интуиция молодого Ивана Тургенева воспроизвела то, что так хотелось — следуя „духу времени“ — отвергнуть и переиначить рационализированному сознанию.
“ — И не скучно, не жутко тебе, моя бедная Лукерья?
- А что будешь делать? Лгать не хочу — сперва очень томно было; а потом привыкла, обтерпелась — ничего; иным ещё хуже бывает.
- Это каким же образом?
- А у иного пристанища нет! А иной — слепой или глухой! А [я], слава Богу, вижу прекрасно и всё слышу, всё. Крот под землёю роется — я и то слышу. И запах я всякий чувствовать могу, самый какой ни на есть слабый! Гречиха в поле зацветёт или липа в саду — мне и сказывать не надо: я первая сейчас слышу. Лишь бы ветерком оттуда потянуло. Нет, что Бога гневить? — многим хуже моего бывает. Хоть бы то взять: иной здоровый человек очень легко согрешить может; а от меня сам грех отошёл». [6. 330].
Вспомним: кто первым исповедал Иисуса Христом и Сыном Бога Живого? Не интеллектуалы-фарисеи, а неграмотный рыбак Симон, названный устами Спасителя Петром (Мф., 16. 13−19): «И Я говорю тебе: ты — Пётр, и на сем камне Я создам Церковь Мою, и врата ада не одолеют её «….А потому, что « Бог избрал немудрое мира, чтобы посрамить мудрых (курсив мой — Ю.К.), и немощное мира избрал Бог, чтобы посрамить сильное; и незнатное мира и уничиженное и ничего не значащее избрал Бог, чтобы упразднить значащее, — для того, чтобы никакая плоть не хвалилась пред Богом» (1 Кор. 1. 27−29).
За всяким отрицанием Бога стоит желание, чтобы Его не было (Тертуллиан). «Православный атеизм» — это застарелая ересь, идущая ещё от евангельских времён через гностицизм и арианство к «богословию», скажем, позднего Л.Н. Толстого и далее — к «оправданию зла» М.А. Булгаковым в «Мастере и Маргарите». Это ересь, стремящаяся (в «лучшем» случае) представить Христа «как просто человека», не только имеющего личные грехи, но и даже (в «худшем» случае, как, например в сугубо апокрифичном «Евангелии детства») способного творить зло. Сознание «православного атеиста» более склонно внимать мифам и апокрифам, нежели самой Благой Вести, поскольку она не даёт желаемого простора праздному человеческому любопытству, не даёт возможности оправдания собственного зла. Но главное, что раздражает интеллектуальные рецепторы умствующих и мудрствующих — вопрос о смерти: о запредельном и вечном и потому неисчерпаемом посредством нашего тварного разума. «Услышавши о воскресении мёртвых, одни насмехались, а другие говорили: об этом послушаем тебя в другое время» (Деян., 17. 32).
Чтобы вместить в себя невместимое, не обязательно быть богословом, философом или романистом — достаточно тишины и молитвенного одиночества, чтобы прислушаться и очнуться: «Но забыли мы, что осияно / Только Слово средь земных тревог, / И в Евангелии от Иоанна / Сказано, что Слово это — Бог. / Мы ему поставили пределом / Скудные пределы естества, / И, как пчёлы в улье опустелом, / Дурно пахнут мёртвые слова» [16. 312].
И дабы не растекаться мыслью в скудных пределах нашего естества, вспомним о смертном исходе наших «героев»: одну смерть — как бесконечное мучительное падение «во тьму внешнюю», и другую — как заповеданный Христом переход в иной мир, в вечность, в то самое Царство Божие.
«Базарову уже не суждено было просыпаться. К вечеру он впал в совершенное беспамятство, а на следующий день умер. Отец Алексей совершил над ним обряды религии. Когда его соборовали, когда святое миро коснулось его груди, один глаз его раскрылся, и, казалось, при виде священника в облачении, дымящегося кадила, свеч пред образом что-то похожее на содрогание ужаса мгновенно отразилось на помертвелом лице» [14.177].
«Несколько недель спустя я узнал, что Лукерья скончалась. Смерть пришла-таки за ней… и «после петровок». Рассказывали, что в самый день кончины она всё слышала колокольный звон, хотя от Алексеевки до церкви считают пять вёрст с лишком, и день был будничный. Впрочем, Лукерья говорила, что звон шёл не от церкви, а «сверху». Вероятно, она не посмела сказать: с неба» [6. 337].
27 (14) сентября 2008,
Воздвижение Честного и Животворящего
Креста Господня
Споспешествующая литература
1. ЦГАОР, ф. 728, оп. 1, ч. 2, ед. хр. 2056, л. 212.
2. Пушкин А.С. Собр. соч. в 10-ти тт., т.6, Критика и публицистика. — М.: Художественная литература, 1976.
3. СПб., 1874.
4. Толстой Л.Н. Круг чтения, Т. I. — М.: Издательство политической литературы, 1991.
5. Тютчев Ф.И. Стихотворения. — М.: Художественная литература, 1972.
6. Тургенев И.С. Соч. в 3-х тт., Т. 1. — М.: Художественная литература, 1988.
7. Тургенев И.С. Собр. соч. в 12-ти т. Т. 2. — М.: 1956.
8. Львова Е.В. Из воспоминаний об И.С.Тургеневе и его писем. — «Новое время», 1910, 25 декабря, № 12 497.
9. Пушкин А.С. Собр. соч. в 10-ти тт., т.9, Письма — М.: Художественная литература, 1977.
10. ЦГИА. ф. 772, оп. 1, ч. 1, ед. хр. 2614, 1851 г., л. 1−9 об.
11. И.С.Аксаков в его письмах, ч. I, т.3 — М., 1892. — с. IV.
12. Гоголь Н.В. Духовное завещание. // Н.В.Гоголь. Выбранные места из переписки с друзьями. — М.: Советская Россия, 1990.
13. Белинский В.Г. Письмо к Н.В.Гоголю // Русская критика. — Лениздат, 1973.
14. Тургенев И.С. Соч. в 3-х тт., Т. 3. — М.: Художественная литература, 1988.
15. Гиппиус-Мережковская З.Н. Дмитрий Мережковский. // Серебряный век. Мемуары. — М.: Известия, 1990.
16. Гумилёв Николай. Слово. // Стихотворения и поэмы. — Л.: Советский писатель, 1988.
* - Согласно целому (греч.)
https://rusk.ru/st.php?idar=113375
Страницы: | 1 | 2 | Следующая >> |