Русский дом | Андрей Кольев | 24.06.2008 |
У Герцена в романе «Былое и думы» сказано, что был он сыном мелкого чиновника, исключён из Московского университета «за слабые способности». Обида и чувство неполноценности перед более образованными писателями делали из Белинского страстного обличителя. Герцен публикует некоторые письма Белинского, в которых тот жалуется, что совершенно угнетён необходимостью постоянной работы и мечтает сбросить с себя тяжесть повседневного журнального труда.
В этом — страсть к праздности, в которой свободно развивается собственная «натура». Но Белинский обязан был преодолевать свою склонность к свободной жизни, наливаясь при этом желчью, выискивая поводы для вспышек гнева.
Портрет Белинского Герцен пытается нарисовать позитивным, а выходит нечто совершенно неприглядное. Да и как можно создать позитивный образ человека, публично оскорбившего Гоголя за его книгу «Выбранные места из переписки с друзьями», назвавшего Гоголя «проповедником кнута, апостолом невежества, поборником обскурантизма и мракобесия, панегиристом татарских нравов». Белинский писал и о том, что «в громозвучных стихах Ломоносова нет ничего русского». Утверждал, что в России вредны молитвы и проповеди, а всю историю нашей страны назвал потерянной «в грязи и навозе» и подлежащей замене вместе с учением Церкви идеями цивилизации, гуманизма, здравого смысла и справедливости.
Белинский получал наслаждение, оскорбляя лучшие чувства людей, а простить «шпильку» в свой адрес мог, только переправив острие своего презрения на кого-то другого.
«Я жид по натуре, — писал он Герцену из Петербурга, — и с филистимлянами за одним столом есть не могу… Грановский (известный критик того времени — прим. авт.) хочет знать, читал ли я его статью в „Москвитянине“? Нет, и не буду читать; скажи ему, что я не люблю ни видеться с друзьями в неприличных местах, ни назначать им там свидания». То есть ему журнал «Москвитянин» не нравился, он его считал «неприличным».
Болезнь души ускорила и развитие болезни его тела. Ненависть к России у него становилась всё сильнее. Белинский стал тем, кого мы сегодня назвали бы русофобом. «… В злейшей чахотке, а всё ещё полон святой энергии и святого негодования, всё ещё полон своей мучительной, злой «любви к России», — писал Герцен. Такую «любовь» мы сегодня видим повседневно со стороны мучителей нашего Отечества.
Злобная критика Белинского фантастична, оскорбительна. Вот как описывает Герцен сцену при обсуждении реакции на вздорное, полное ненависти к России письмо Петра Чаадаева (писанное им вовсе не в юношеской экзальтации, а скорее в престарелом безумии):
«- Что за обидчивость такая!
Палками бьют — не обижаемся, в Сибирь посылают — не обижаемся, а тут Чаадаев, видите, зацепил народную честь — не смей говорить; речь — дерзость, лакей никогда не должен говорить! Отчего же в странах больше образованных, где, кажется, чувствительность тоже должна быть развитее, чем в Костроме да Калуге, — не обижаются словами?
— В образованных странах, — сказал с неподражаемым самодовольством магистр, — есть тюрьмы, в которые запирают безумных, оскорбляющих то, что целый народ чтит… и прекрасно делают.
— А в ещё более образованных странах бывает гильотина, которой казнят тех, которые находят это прекрасным».
Понятно, почему Белинский был для большевиков непогрешимым идолом. Ненависть к России и готовность к террору против всех, кому Россия дорога, — это и есть наследие «революционных демократов», большевиков.
При всей наглости, несдержанности, грубости, Белинский, как отмечает Герцен, был крайне застенчив. Когда у него не было повода для скандала или вокруг не было сочувствующей аудитории, он вёл себя совсем иначе. Однажды, чувствуя неловкость своего положения в чужой компании, Белинский случайно перевернул стол с посудой, стеснявший его, и в поднявшейся суматохе сбежал.
«Без возражений, без раздражения он не хорошо говорил, но когда он чувствовал себя уязвлённым, когда касались до его дорогих убеждений, когда у него начинали дрожать мышцы щёк и голос прерываться, тут надобно было его видеть: он бросался на противника барсом, он рвал его на части, делал его смешным, делал его жалким и по дороге с необычайной силой, с необычайной поэзией развивал свою мысль. Спор оканчивался очень часто кровью, которая у больного лилась из горла; бледный, задыхающийся, с глазами, остановленными на том, с кем говорил, он дрожащей рукой поднимал платок ко рту и останавливался, глубоко огорчённый, уничтоженный своей физической слабостью» (Герцен).
Достоевский в «Дневнике писателя» дал убийственную характеристику Белинского: «Белинский был по преимуществу не рефлективная личность, а именно беззаветно восторженная, всегда, во всю его жизнь. (…) Выше всего ценя разум, науку и реализм, он в то же время понимал глубже всех, что одни разум, наука и реализм могут создать лишь муравейник, а не социальную «гармонию», в которой бы можно было ужиться человеку. Он знал, что основа всему — начала нравственные. В новые нравственные основы социализма (который, однако, не указал до сих пор ни единой, кроме гнусных извращений природы и здравого смысла) он верил до безумия и безо всякой рефлексии; тут был один лишь восторг. Но, как социалисту, ему прежде всего следовало низложить христианство; он знал, что революция непременно должна начинать с атеизма. Ему надо было низложить ту религию, из которой вышли нравственные основания отрицаемого им общества. Семейство, собственность, нравственную ответственность личности он отрицал радикально. Без сомнения, он понимал, что, отрицая нравственную ответственность личности, он тем самым отрицает и свободу её; но он верил всем существом своим (гораздо слепее Герцена, который, кажется, под конец усумнился), что социализм не только не разрушает свободу личности, а, напротив, восстановляет её в неслыханном величии, но на новых и уже адамантовых основаниях».
Достоевский приводит характерные высказывания Белинского:
«- Да знаете ли вы, — взвизгивал он раз вечером (он иногда как-то взвизгивал, если очень горячился), обращаясь ко мне, — знаете ли вы, что нельзя насчитывать грехи человеку и обременять его долгами и подставными ланитами, когда общество так подло устроено, что человеку невозможно не делать злодейств, когда он экономически приведён к злодейству, и что нелепо и жестоко требовать с человека того, чего уже по законам природы не может он выполнить, если б даже хотел…
— Мне даже умилительно смотреть на него, — прервал вдруг свои яростные восклицания Белинский, обращаясь к своему другу и указывая на меня, — каждый-то раз, когда я вот так помяну Христа, у него всё лицо изменяется, точно заплакать хочет… Да поверьте же, наивный вы человек, — набросился он опять на меня, — поверьте же, что ваш Христос, если бы родился в наше время, был бы самым незаметным и обыкновенным человеком; так и стушевался бы при нынешней науке и при нынешних двигателях человечества».
Как и Герцен, Белинский был переполнен поверхностной учёностью, преклонением перед иностранными авторитетами. Достоевский писал, что для Белинского особенными авторитетами были французы Жорж Занд, Кабет, Пьер Леру и Прудон, а также Фейербах. «Белинский, не могший всю жизнь научиться ни одному иностранному языку, произносил: Фиербах».
Он умер от туберкулеза, нескольких дней не дожив до 37 лет. Достоевский писал: «Белинский, может быть, кончил бы эмиграцией, если бы прожил дольше и если бы удалось ему эмигрировать, и скитался бы теперь маленьким и восторженным старичком с прежнею тёплою верой, не допускающей ни малейших сомнений, где-нибудь по конгрессам Германии и Швейцарии или примкнул бы адъютантом к какой-нибудь немецкой m-me Гёгг, на побегушках по какому-нибудь женскому вопросу».