Русская линия
Русская линияСвященник Александр Шумский10.12.2007 

Трепет времени
К двадцать первой годовщине со дня смерти художника Анатолия Зверева (+ 9 декабря 1986 года)

Когда лист упадет с дерева,
Помяните, меня, Зверева.
Анатолий Зверев.

О художнике Анатолии Звереве написано и сказано уже немало. Самую высокую оценку его творчеству давали такие мастера, как Пикассо, Сикейрос, Фальк. Последний считал, что художники масштаба Зверева рождаются раз в столетие, что каждое движение его кисти драгоценно. Действительно, масштаб дарования Анатолия Зверева поразителен. Как у художника, у него не было слабых мест. В живописи он мог все, и по универсализму вполне сопоставим с гениями Эпохи Возрождения. Неслучайно сам художник считал своим учителем Леонардо Да Винчи. Вот так! Не больше, не меньше.

Без сомнения, Анатолий Зверев — один из самых значительных русских художников двадцатого века, да и не только русских. Если посмотреть на творчество Зверева с духовной точки зрения, то я назвал бы его светлым и просторным. В нем — отрадно душе. Конечно, как всякий подлинный гений он неисчерпаем и еще долго специалисты будут находить в его шедеврах новые оттенки и звучания. Но мне хотелось бы сказать о Звереве как о личности, близком и родном человеке.

Анатолий Тимофеевич вошел в мою судьбу в 1974 году, летом. Помню, я пришел домой радостный от того, что только что успешно сдал очередной экзамен. Встретивший меня отец, сказал: «Сынок, собирайся, поехали к Сашке Степанову (ныне покойный художник.- А.Ш.). Там будет художник Зверев, говорят, второй Ван Гог». Едва познакомились, как Зверев предложил «увековечить сынка». Тут же нашелся большой лист плотной желтоватой бумаги. Зверев взял как будто неловко пучок карандашей и, быстро взглядывая на меня, в течение 15−20 минут нарисовал мой портрет. Так было положено начало нашей зверевской коллекции. Зверев сказал, что я на том портрете напоминаю молодого Лермонтова (любимейший поэт художника).

Началась наша дружба. С каждым членом нашей семьи у него сложились свои особые отношения. Например, моя бабушка по линии матери, Елизавета Ивановна, его побаивалась и сторонилась. Зверев платил ей той же монетой. Бывало, шепчет мне на ухо: «Детуль, не ешь ее котлетки». Напротив, с матерью моего отца и моей бабушкой, Татьяной Александровной, у него сразу установился контакт. «Старуха, иди я тебя увековечу», — говорил он ей, и бабуля Таня никогда не обижалась, а только смеялась по-доброму. Людей он чувствовал безошибочно, моим родителям доверял всецело, и когда ему бывало совсем худо, он буквально приползал к нам. Однажды поздно вечером отец пошел гулять с собакой, но тут же вернулся и срывающимся голосом позвал меня: «Саша! скорей во двор, там Толя на лавочке, по-моему умирает». На большее, чем добраться до нашей дворовой скамейки у Анатолия Тимофеевича сил уже не хватило. Приехавшие врачи констатировали тяжелейший сердечный приступ, предположительно инфаркт миокарда, сделали уколы и сказали, что еще пару часов, и он умер бы. В больницу Зверев ехать категорически отказался и в течение недели отлеживался в нашей столовой на раскладушке. Все по очереди ухаживали за ним, а он все время тихо повторял: «Ох, беда, беда», но уже день на пятый сменил песню на свое любимое: «Бодрит! три-четыре». Потом всем говорил: «У меня был инфаркт Клеопатра» (так он переиначил слово миокарда).

Удивительно, но я ни разу в жизни не назвал Зверева на ты, и было это совершено естественно. Я его безмерно уважал и обращался к нему исключительно по имени и отчеству. Как ни странно, это нас особенно сближало. Так же вела себя и моя сестра Татьяна, которую Анатолий Тимофеевич очень любил за абсолютную детскую бесхитростность. Однажды она подошла к художнику и спросила: «Анатолий Тимофеевич, я шью кофточку; как вы считаете, лучше сделать рукава длинными или короткими?». Зверев ответил: «Детуль, а ты сделай один рукав длинным, а другой коротким» и засмеялся своим неповторимым зверевским смехом. Моя сестра до сих пор с умилением вспоминает этот сюжет. Кажется, чего здесь особенного? Но почему-то вспоминается Василий Розанов с его щемящим бытовым экзистенциализмом, сквозь который лучится подлинная христианская любовь. Одно время у нас жил очень смешной кот по кличке Питонкин (так его назвал Зверев из-за неестественно длинного туловища). Питонкин был беспредельщиком, и однажды спрыгнул со шкафа на лежащий на полу, сохнущий, только что написанный густыми масляными красками, зверевский пейзаж. После этого он пробежался по всей квартире, оставив на дубовом паркете следы своих наглых лап. Что тут началось! Сестра, маниакальная чистюля, разревелась в три ручья. Отец патетически потребовал немедленно предать Питонкина смертной казни: «Задушить паразита!». Один Зверев сидел и умирал со смеху. Когда наступила пауза, он обратился к отцу: «Старик, не убивай котяру. Он же улучшил картину, ты посмотри». Питонкин был прощен и уже через минуту все дружно хохотали. Вот такую потрясающую радость дарил нам этот человек.

А сколь чутким он был! Как-то летом я остался в нашей московской квартире один. Пришел Зверев. К вечеру у меня чудовищно разболелся зуб. Надо было видеть, как сострадал мне Анатолий Тимофеевич, повторяя свое «Ох, беда, беда». Пока я валялся в постели, он сходил в магазин, купил овощи и мясо, сварил потрясающий борщ (кстати, Зверев отменно готовил) и, поднеся мне дымящуюся тарелку, сказал: «Сань, попробуй, может, пройдет». Примечательно, что пока я мучился от боли, он ни разу не выпил, хотя водки было полно (это опровергает мнение о якобы неуправляемом алкоголизме художника).

Выдающегося русского филолога Виктора Владимировича Виноградова, близкого друга нашей семьи, однажды спросили, что с его точки зрения является главным критерием уровня художественного произведения. Он ответил: «Главное, чтобы было интересно». Удивительно, но Зверев, никогда и не слыхавший о Виноградове, считал так же: «Смотришь на иное произведение, вроде бы все в нем правильно, но не интересно, а смотришь на другое, все там неправильно, но интересно». Сам Анатолий Тимофеевич как личность в полной мере удовлетворял виноградовскому критерию. Скука и Зверев были абсолютно несовместимы. Когда раздавался его характерный звонок в дверь нашей квартиры на Зубовском бульваре, воспроизводящий речевку спартаковских болельщиков: «Московский Спартак — та-та-та-та-та-та», я знал — скуке пришел конец. Чем-то мои отношения со Зверевым моментами напоминали отношения Малыша и Карлсона из известной шведской сказки. Когда наступало теплое время года, Анатолий Тимофеевич, страстный футбольный болельщик, буквально с порога предлагал: «Сань, пойдем постучим». Это означало следующее: Зверев, нахлобучивал на голову огромную кепку, забытую у нас кем-то с незапамятных времен, надевал перчатки. Я брал футбольный мяч, и мы выходили во двор. Анатолий Тимофеевич вставал между двух кирпичей, изображавших штанги футбольных ворот и мы начинали «стучать», то есть я бил по импровизированным воротам, а второй Ван Гог весьма ловко отбивал мячи. Однажды он продекламировал, подражая футбольному комментатору: «Решающий момент встречи. На воротах Маслаченко (спартаковский вратарь. — А.Ш.). Пенальти бьет игрок ЦСКА». Вдохновленный патетической тирадой дворового Маслаченко, игрок ЦСКА, то есть я, нанес решающий удар. Мяч угодил точно в лоб «спартаковскому голкиперу». Кепка полетела в одну сторону, голкипер в другую. Анатолий Тимофеевич, сидя на земле и потирая лоб, со смехом произнес: «Детуль, гениальный удар». А как он изображал футболиста, собирающегося выходить на замену в матче или игру канадских и советских хоккеистов! Словами не передать, люди просто заходились от хохота. А мой отец в таких случаях говорил: «Чарли Чаплину делать нечего». Афоризм «Человек гениальный — гениален во всем» подходил к Звереву в полной мере. Например, он потрясающе играл в шашки (в молодости — на уровне кандидата в мастера).

Были у него весьма интересные стихи, в чем-то перекликающиеся со стихами его второго любимого поэта Велимира Хлебникова (первый — М.Ю.Лермонтов. «Мцыри», например, Зверев знал наизусть):

До слез…
И у березы тоже — розы
Цветет трава у маковки цветка,
Что крылья бабочек,…
И…отцвели…
В ковыль дороги
Нас всех тут-то
В август завели
И завезло нас колесо.

Или

Мне казалось
Буд-то на Востоке
Есть исток
От тока дня
Дуновение мгновения
От дня
.

Нельзя не заметить в этих строфах подлинной поэтической стихии, а главное — любви ко всему живому и трепетному. Анатолий Тимофеевич очень любил животных, и они ему отвечали взаимностью. Недаром же он носил такую фамилию. Бывало, придет голодный. Мама поставит перед ним тарелку, а он, вместо того чтобы съесть самому, потихонечку скармливает лучшие кусочки нашей упитанной собаке, спаниелю Дикки. Особенно он жаловал кошек. Рассказывал, как в детстве в деревне кошка Маруська залезала к нему в постель, когда ей приспичивало рожать котят. Знала и чувствовала Божья тварь — там не обидят. Всегда предупреждал: «Сань, прикрой форточку, а то Питонкин вылетит. Кошки любят полетать». Как-то летом мы с ним отправились в Зоопарк порисовать. Подошли к клетке с медведем. Зверев достал альбом, карандаши, но начать рисовать никак не мог, потому что косолапый, словно заведенный, быстро ходил по клетке взад вперед. Неожиданно Анатолий Тимофеевич громко и резко приказал: «А ну, стоять!». И зверь действительно удивленно замер, дав возможность художнику себя увековечить. Известный живописец Владимир Немухин свидетельствовал, что лучше Зверева зверей никто не рисовал.

Я в своей жизни не встречал человека, который был бы в той же мере как Зверев свободен от желания над кем-то властвовать или чем-то владеть. Однажды мне очень нужны были деньги, довольно большие по тем временам, рублей двести. Когда я при Звереве случайно обмолвился об этом, он тут же полез в карман и достал нужную сумму, естественно не спрашивая, верну ли я ему ее. В такси он мог расплатиться дорогой шапкой или дубленкой, подаренными кем-нибудь из богатых коллекционеров, вроде Костаки.

При всем своем артистизме и детскости, Анатолий Тимофеевич отличался неординарным умом, реалистичностью и трезвостью. К категории людей простодушных и доверчивых я его отнести не могу. Жизнь его многому научила, поворачиваясь к нему часто жесткой стороной. Выражаясь современным сленгом, «впарить» ему что-то было совершенно невозможно. Не пронимали его никакие модные поветрия и колебания. В любой ситуации Зверев оставался верен себе. В ту пору (конец 70-х — начало 80-х) москвичи, особенно интеллигенция, увлекались экстрасенсами, среди которых выделялась грузинка Джуна Давиташвили. Попасть к ней на сеанс считалось великим счастьем. После очередного инфаркта Клеопатры кто-то из знакомых предложил Звереву обратиться к популярной целительнице. Художник, верный своему жизненному принципу «Было бы пространство, а время найдется», согласился. Джуна посадила Анатолия Тимофеевича на стул и начала водить своими руками над его головой. Но Зверев, вместо того чтобы благоговейно замереть, вдруг уклонился от «чудодейственных» пассов и заявил: «Слушай, старуха, кончай намахиваться, ты же Джуна, тогда давай-ка лучше джина. Хотя, ты ведь грузинка. Значит, у тебя должна быть где-то чача. Давай, неси ее сюда». Надо отдать должное целительнице. Ее реакция была совершенно адекватной. Она засмеялась, принесла бутылку чачи, налила Звереву рюмку. Тот выпил, поблагодарил и сказал, что обязательно зайдет еще раз. Джуна заметила, что лечить его не надо, что он и так хорош.

Как-то по телевидению показывали фильм про НЛО. Я спросил Зверева, что бы он сделал, если бы встретился с инопланетянами. Он ответил: «Я бы сказал им: старики, выпить есть?». Чувство юмора позволяло Звереву выпутываться из весьма сложных ситуаций. Однажды он попал в психиатрическое отделение одной из московских больниц. Тогда из психушек быстро не выписывали, и по всем советским законам художнику предстояло пробыть там не меньше месяца. Но не прошло и недели, как нам позвонили из больницы и предложили забрать Анатолия Тимофеевича. Заведующий отделением, пожилой еврей, встретил нас с отцом весело: «Вы за Зверевым? Да, уникальный человек. Какой он больной?! Да он здоровее нас всех. Я его пригласил на беседу, говорю: вы художник, так нарисуйте что хотите, вот вам бумага и карандаш. Он говорит: мне нужен еще красный карандаш. Я ему дал. И он нарисовал вот это». Врач с хохотом протянул нам очередной зверевский шедевр: на белом листе бумаги был нарисован шестью линиями домик, украшенный красным флажком. На фасаде домика красовалось одно слово «Сельсовет». «Мы людей с таким здоровым чувством юмора здесь не держим», — заключил зав. отделением. Эта больничная работа Зверева осталась у врача. Художник ее даже подписал. По приезде домой, отдохнув, Анатолий Тимофеевич сказал: «Сань, интересно, что такое коммунизм? Дай энциклопедию». Открыв нужную страницу и прочитав соответствующее место, он заключил: «Коммунизм — это слово латинское. А латинцы где? Их уже нет давным-давно. Значит, и коммунизма нет». Вскоре один за другим стали умирать наши генеральные секретари. После смерти Л. И. Брежнева Анатолий Тимофеевич заметил: «Мертвые хоронят своих мертвецов». Я вовсе не хочу задним числом наделять художника еще и пророческим даром. Но согласитесь, что потрясающее жизненное чутье у него было. И вспоминаются его поэтические строфы:
Августин, Августин
И все прошло, и все
Овес сгорел уж где-то
Этим вот летом

Август — восьмой месяц года (восьмерка — символ бесконечности) ассоциировался у Зверева, по всей видимости, с границей между временем и вечностью, с переходом в мир иной. Как-то в 1981 году он попросил у меня общую ученическую тетрадь и в течение двух дней записывал туда свои стихи. Этот сборник он назвал «Август». Зверев всегда находился в веселом расположении духа. Но веселость эта не сродни дебильному смехачеству поверхностных людей. В ней просвечивало то, что читаем у Гёте:

Грусть в радости
И радость в грусти — вечно.

Он был антиномичен как сама жизнь, являющая собой разом и то, и другое. В августе 1981 года мы со Зверевым поехали на пару недель на нашу подмосковную дачу. Там нас ждала моя бабушка Татьяна Александровна Власова. С собой мы везли весьма большой запас спиртных напитков (условие, поставленное Зверевым). Я сделал рискованное предложение: «Анатолий Тимофеевич, давайте договоримся — вы пьете столько, сколько хотите и когда хотите. Я ничего прятать не буду. Но постарайтесь не огорчать Татьяну Александровну, которая к вам очень хорошо относится». И поразительно — в течение двух недель Зверев ни разу не напился, вел себя смирно, много рисовал. Почти каждый день мы ходили за грибами и постоянно говорили о поэте Велимире Хлебникове, творчеством которого я в ту пору очень увлекался. И в один из поздних вечеров произошло событие, при воспоминании о котором у меня до сих пор замирает сердце. Я лежал на кровати, а художник сидел на краю стола возле открытого окна. Молчали. Неожиданно Анатолий Тимофеевич заметил: «Есть персидское поверье, согласно которому души умерших людей могут давать о себе знать появлением бабочки». Едва он произнес эти слова, как в открытое окно из черной звездной августовской ночи влетела огромная ярко-красная бабочка и начала стремительно в разных направления рассекать пространство комнаты, пока, наконец, не залетела под мою кровать. Зверев сидел спиной к окну и не мог заранее заметить бабочку. Видя мое смятение, он спокойно, с невозмутимой улыбкой дервиша, заявил: «Ну вот, старик, Хлебников прилетел». Я бросился под кровать в поисках ночной гостьи, но она исчезла, осмотрел каждый уголок в комнате, но тщетно. Придя в себя, я вспомнил рассказ священника Павла Флоренского: когда он совершал Божественную литургию морозной зимой, в его волосах запуталась непонятно откуда взявшаяся пчела. Отец Павел был убежден, что таким образом он получил весточку от своего умершего друга, которого забыл помянуть. Но на этом чудеса не закончились. Утром я проснулся от шагов и бормотания Зверева. Конечно, первое, что я вспомнил — это ночная бабочка. Снова заглянул под кровать. Вдруг Анатолий Тимофеевич подходит к высокой журнальной стопке, много лет пылящейся на полу в углу комнаты и вынимает из нее первый попавшийся журнал, не глядя, открывает его и говорит: «Смотри, Сань, стихи Хлебникова». Я отвечаю: «Анатолий Тимофеевич хватит шутить». «Да я не шучу, — усмехается Зверев, — посмотри сам». В моих руках оказался номер журнала «Юность», в котором впервые была опубликована подборка стихов Хлебникова. Ручаюсь, что заранее Зверев не мог подготовить такую импровизацию.

В начале августа 2000 года мы с моим ближайшим другом Михаилом Кирилловым-Угрюмовым идем вдоль берега Белопесоцкого водохранилища, что недалеко от наших дач и оживленно беседуем о творчестве великого английского писателя и мыслителя Честертона. Вдруг Михаил замечает в синеве над нашими головами силуэт большой бабочки. «Уж не Честертон ли извещает нас о себе, — засмеялся я, — помнишь историю со Зверевым и Хлебниковым?» И в это самое мгновение бабочка, описав большой круг, садится на камень прямо у наших ног. «Махаон! — с изумлением констатировал знаток зоологии Михаил — в здешних краях большая редкость». Махаон спокойно расположился на камене, невозмутимо пошевеливая крыльями. Неожиданно, повинуясь какой-то интуиции, я наклоняюсь и протягиваю ему руку. Бабочка, неспеша перебирая длинными лапками, взошла на мою ладонь. Я выпрямился, и мы долго с изумлением смотрели на нее. Я медленно перевернул ладонь вниз, но Махаон продолжал сидеть. Подошел мой сын Федор и крылатый посланник перешел на его ладонь, а потом вновь на мою. Так продолжалось в течение нескольких минут. Затем он стремительно полетел в сторону колосящегося поля и через несколько мгновений исчез из вида.

С тех пор, глядя на порхающих бабочек, я непременно думаю о трепете времени, невесомом, легче легкого, почти несуществующем трепете («дуновение мгновения»), увидеть который мне помог мой учитель Анатолий Тимофеевич Зверев.

Зверев был совершенно городским человеком и не просто городским, а московским. Он — уникальный московский тип или лучше сказать — московский скиталец. Так и вижу его со спины, мешковатого, взъерошенного, в больших ботинках, с авоськой в руках, наполненной пустыми пивными бутылками, бредущего по арбатским переулкам. Анатолий Тимофеевич мог выжить только в гостеприимной и уютной Москве.

9 декабря 1986 года погасла трепетная зверевская свеча. И теперь осталась только память — величайший божественный дар человеку. Блаженный Августин (опять август!) указал на одно чудесное свойство человеческой памяти — придавать любому моменту из прошлого произвольную длительность. В нашей памяти время уже преступает свои границы, утрачивает разделение на прошлое, настоящее и будущее, переходя в иное измерение. Память есть время-вечность! Сколь отрадно входить в свою память, даже когда речь идет о самых скорбных ее страницах! Вечная память тебе! Анатолий Тимофеевич.
Священник Александр Шумский, клирик храма свт. Николая Мирликийского в Хамовниках г. Москвы
Декабрь 2007

https://rusk.ru/st.php?idar=112281

  Ваше мнение  
 
Автор: *
Email: *
Сообщение: *
  * — Поля обязательны для заполнения.  Разрешенные теги: [b], [i], [u], [q], [url], [email]. (Пример)
  Сообщения публикуются только после проверки и могут быть изменены или удалены.
( Недопустима хула на Церковь, брань и грубость, а также реплики, не имеющие отношения к обсуждаемой теме )
Обсуждение публикации  


Каталог Православное Христианство.Ру Рейтинг@Mail.ru Яндекс.Метрика